Меньший среди братьев - Бакланов Григорий Яковлевич 2 стр.


Мы говорим с сыном о последнем африканском открытии Лики, об этих следах, случайно обнаруженных при вечернем косом свете солнца. Человечество в результате этого открытия постарело сразу на полтора миллиона лет.

- Представляешь, какой пустынной была Земля в те времена, - я делаю рокировку, - если даже никто не затоптал следов.

Ироничная улыбка. Я-то знаю, что это его форма самозащиты от неуверенности в себе, но люди не любят тех, кто иронизирует, не прощают превосходства.

- Если следы не затоптаны, земля пустынна там и сейчас. Так?

- Так…

Сохранится ли от нас что-либо через миллион, через тысячу лет? И будет ли кому читать следы? Это мысль-двойник, с которой живут люди атомного века, тень мысли. Она за нашими поступками, из-за нее многое, прежде недозволенное, стало дозволенным. Когда-то она ужасала, рушился мир в глазах. Потом от ученых перешла к газетчикам и стала общим местом. Но она не исчезла вовсе, просто мы условились о многом не говорить вслух.

- То, что существо это оглянулось… Кстати, действительно можно по следу определить, что оно оглянулось?

- Можно.

И в голосе ирония, на лице ироническая улыбка. С этим, видно, ничего не поделаешь, чему не научила жизнь, тому не научишь. Сколько раз я говорил ему: даже если ты прав, не всегда надо во что бы то ни стало добиваться, чтобы все признали твою правоту, достаточно, что ты знаешь это. И напоминал: "Обидчиков болярина наказали, а болярин казнен был позже и за другую вину…"

Верхний свет в кабинете погашен, свет настольной лампы на шахматной доске, и стекла книжных полок блестят в полутьме, как раньше, во времена абажуров, во времена керосиновых ламп, которые теперь превратились в предмет роскоши. Каким устойчивым и прочным казался мир тогда. Я ведь это застал, помню. Как алкоголь и через несколько дней бродит в крови, так и во мне что-то бродит от тех времен.

- Шах, - говорит сын и, переставив белого слона, не сразу отнимает руку. Руки у сына мои. И голос мой. Особенно когда он говорит по телефону. Сам я не чувствую в такой мере, мы ведь слышим себя изнутри. А когда со стороны услышишь себя - по радио или на магнитофоне, - собственный голос кажется странно чужим. Но люди постоянно путают нас, говорят, даже тембр, интонации у него мои. Значит, что-то останется от меня, когда меня не будет.

- Я забыл тебе сказать, ко мне сегодня приходил один человек.

И я рассказываю ему про Таратина, про его рукопись, которая все еще лежит на журнальном столике. Я говорю это и слышу, как Таратин сказал: "Если бы у меня - был сын…" У меня есть сын, вот мы играем с ним в шахматы, оба в кругу настольной лампы. Но иногда мне хочется сказать, чтобы он услышал: "Сын! Ведь я по целым часам носил тебя на руках, крошечного, когда ты заболевал и не мог уснуть". Но он только глубже уйдет в себя.

Мы перестали слышать друг друга не сегодня, я знаю, когда это началось. Ему было двенад-цать лет, мне очень памятен этот его возраст. Мы поехали на море втроем: жена, он и я. И вот однажды мы заплыли с ним за буек и уже возвращались, когда он вдруг стал тонуть. У него были силы, но он испугался и уже не плыл, а взмахивал над собой руками, погружался в воду. Рот его захлестывало волной, он хотел крикнуть и не мог.

Страх за сына не придал мне сил, наоборот, обессилил меня. С ужасом я почувствовал в тот момент, что не спасу его, не смогу, и, если он сейчас исчезнет на моих глазах, я даже не нырну за ним, потому что не умею нырять, я буду только плавать поверху и выплыву один. "Плыви! Плыви!" - закричал я на сына. И он, привыкший мне подчиняться, выплыл.

В сущности, я сделал единственно правильное, что мог, но я никогда не забуду его взгляда, когда на берегу, мокрый и голый, такой вдруг худой со всеми проступившими ребрами, он посмотрел на меня. Он страшился своей догадки, еще не верил и посмотрел. А я закричал: мол, сколько раз ему говорилось, и так далее и тому подобное, я криком отпугивал его догадку, и он, маленький еще, понял. Он понял, что отец струсил, отдал его и не спас бы.

С тех пор мне всегда жутко от этой прозрачной затягивающей глубины, я заново ощущаю, как все могло быть. И нам с тех пор непросто смотреть друг другу в глаза, этого уже не пересту-пить.

Я знаю, когда я умру и он будет меня хоронить, даже тогда это будет стоять между ним и мною. И в том, что он физически робок, есть моя вина. Когда мне тоже было лет двенадцать или меньше, мы ехали с отцом на трамвае. Наверное, я захотел, показать храбрость и спрыгнул на ходу. Трамвай уже останавливался, но я спрыгнул не вперед, а назад. Меня перевернуло, ударило лицом о мостовую, выбило зуб. Отец спрыгнул за мной следом.

Вокруг охали, ахали, сбегался народ, а он, не подняв меня, не обращая внимания, что рот мой полон песка и крови, стоял надо мной, говорил строго, твердо, весело: "Прыгать надо по ходу трамвая, по ходу, запомни. Вперед, а не назад!" Он не запретил, не ругал меня, он научил. И я запомнил на всю жизнь. Его нет, но я помню.

Нас зовут, и мы идем ужинать и смотреть программу "Время". Свет потушен, в темноте против экрана блестят большие очки нашей невестки Аллы, а лица у нас четверых синевато-бледные. В большинстве московских домов, в сотнях городов и деревень смотрят в этот час программу "Время", и у людей вот такие синеватые лица, и блестят в лучах экрана очки и глаза.

Ужинают все, кроме меня, - в последнее время жена активно борется с моим избыточным весом, и в этом ей опорой Сеченов. Как выяснилось, он сказал: надо различать голод и аппетит. И я теперь всегда полуголодный. Случается, среди дня где-нибудь в центре, например на углу Кузнецкого и Неглинной, я захожу в пирожковую, съедаю пару жареных пирожков, от которых всё нёбо в свечном сале, запиваю стаканом теплого мутноватого кофе и вспоминаю при этом, что елось раньше.

Я вижу огромную плиту в большой нашей кухне, в темноте она ярко пылает дровами. И множество черных масленых сковородок на конфорках - от вот таких, в обхват двумя руками, для поджарки, до самых маленьких. Одинарные, двойные, тройные, на которых пеклись блины. А какие блины пеклись! Пышные, ноздреватые, укрытые чистым полотенцем, дышащие, их подава-ли на стол горой в глиняной миске, ели с растопленным маслом, со сметаной, с рыбкой, с икрой.

Я вижу наш погреб во дворе, в сарае. Тогда не было электрических холодильников, и со всего двора сносилось туда на холод все, в огромный этот погреб. С зимы его набивали снегом и льдом, укрывали соломой, лед в течение лета оседал постепенно, и под конец спускались вниз по лесенке. Какие, бывало, пасхи посылала меня приносить из погреба наша бабушка! В деревянной разъемной форме конусом, во влажной тряпочке, пахнущие ванилью, с изюмом. Вспомнишь и слышишь этот запах. А мороженое, которое мы сами по очереди крутили в деревянной, с обручами кадушке - мороженице, набитой льдом.

Я вспоминаю, наконец, простой пеклеванный хлеб, который был в булочных до войны, круглый, как обливной, ноздреватый, чуть влажный. А бублики разных сортов. Они ведь были разные, каждый сорт имел свой вкус.

Жена моя и невестка любят острое. Раздразнивая аппетит, они поливают у себя на тарелках остропахнущими соусами из бутылочек, перемешивают с луком, посыпают специями и, хотя едят много, обе худые. Еда возбуждает их, они говорят громкими голосами, а я пью холодный кефир и стараюсь не смотреть в их сторону.

- Тише, - говорю я, когда уже совсем не слышно телевизора.

- Что тебе там слушать? - поражается жена. - Тише все, он слушает!

Как раз в этот момент на экране один мужчина - корреспондент - поднес другому мужчи-не микрофон ко рту, и тот на фоне сельскохозяйственных машин перечисляет, сколько сенажа, сколько всего грубых и сочных кормов заготовят они в нынешнем году на каждую фуражную корову.

- Тебе принести бумагу и ручку? - не упускает случая жена. - Или ты так запомнишь, сколько будет этого… Как его?.. Сенажа…

Сын, вместе со стулом отодвинувшись от стола, смотрит на нас, улыбается иронично.

После программы "Время" передают мхатовский спектакль "Соло для часов с боем". Впервые я видел его, когда все еще были живы: и Андровская, и Яншин, и Грибов, и Станицын. Сегодня жив из всех один Прудкин. Возможно, он сейчас смотрит себя и их.

Как, в сущности, все это невозможно понять, хоть тысячу раз понимай техническое устрой-ство: их нет, а они смеются, ходят, разговаривают. И он, живой, среди них, разговаривает с ними. Совершенно безумное ощущение: а может, это оттуда?.. Современному мало-мальски грамотному человеку думать так стыдно, но все-таки легче привыкнуть, чем осознать.

Вальсируя по паркету, с подносом в руках въезжает Алла, как всегда, в восторге от самой себя.

- Это Тарасова? - всматривается она в телевизор, а руки расставляют чашки по столу.

- Алла! - ужасается жена. - Это Андровская.

- Конечно, Андровская. Я ее имела в виду, когда сказала "Тарасова".

- Ах, ты не видела ее в "Идеальном муже"! Андровская, Еланская, Тарасова - что может быть выше! А Тарасова в роли Анны, когда у нее свидание с сыном… По-моему, в то время мужем ее был уже не Хмелев, а какой-то генерал. Я знаю потому, что мне сапожник шил сапожки, он Тарасовой шил и примерял на ногу… Тогда все об этом говорили!

- Ведь ни одного слова не слышно, - говорю я. На некоторое время смолкают. Потом опять слышен шепот невестки:

- У нее уже тогда были боли.

- У Андровской?

- А вы не знали? Посмотрите, она играет сидя. У нее уже сильные были боли.

- И так естественно смеется! Вот что значит актриса!

- Неужели вы не знали? Она всех торопила на съемках.

- Вот что значит актриса! Теперь таких актрис нет.

- А вы самое главное слышали? - Невестка смотрит на меня. - Вы ничего не слышали! У Домрачева диагностирован рак. Все уже говорят об этом.

Жена всплеснула руками:

- Не может быть!

Обе смотрят на меня.

- Неоперабельный! Мне вчера моя приятельница Зина Мешкова…

- Да нет, разве он знает! - жена махнула на меня рукой. - Он всегда все узнает послед-ним!

Домрачев - наш декан, в сущности, еще не старый человек. Рак… Я знаю, о чем думает сейчас моя жена, мне ясен ход ее мыслей. Самое печальное, что и моя мысль идет теми же путями.

- Старт дан, - говорит сын, наблюдая всех со стороны. - Скачки на приз начались.

Без меня. Я в этих скачках участвовать не буду ни при какой погоде, упаси Бог! Мне искрен-не жаль Домрачева, тем более что место его мне не нужно - я не администратор. Если мне еще что-то суждено сделать, так только в науке, а не на этом поприще. Оно не для таких, как я.

Глава III

И тем не менее я не спал ночь. Мне всегда казалось - я и теперь в этом уверен, - что я не честолюбив, но всю ночь я мысленно строил планы, перестраивал работу факультета, входил с новыми проектами… Черт знает что! И это в пятьдесят шесть лет, когда, как говорится, пора о Боге думать, о душе. Для чего угодно человек бывает стар: для любви, для деятельности, для ненавис-ти, но эта страсть неутолима. И я вставал, ходил по кабинету, пил воду, смотрел на часы, наконец принял сильное снотворное и, наверное, все же уснул, потому что вдруг явственно услышал над ухом: "Мне сапожник шил сапожки…" И лежал в темноте с бьющимся сердцем. А человек, чье место в жизни я уже мысленно занял, спал, не ведая, или мучился от болей.

Утром я встал с мутной головой и отеками под глазами. И такие же отеки увидел у Киры, у моей жены.

- Илья, тебе надо переговорить сегодня с Шарохиным, дать знать о себе. И надо, чтобы Утенков поговорил с ним о тебе. А с Утенковым может поговорить Первухин, я его подготовлю. Я знаю, через кого это сделать.

Она еще не умывалась, не причесывалась, у нее болела печень, но это было первое, что она сказала.

Я стал под душ, закрыл глаза, поднял лицо к струям, долго стоял так, давая воде течь. Тело мое все меньше и меньше доставляет мне радости и все больше огорчений. Не глядя, я вижу в ванной мои плоскостопные ноги с наплывами и множеством лиловых вен и узлов, живот, из-за которого мне трудно нагнуться и завязать ботинок. Никакими гимнастиками, йогами этого уже не согнать, да я и не занимаюсь этой ерундой. Чему суждено случиться, то придет в свой срок, а трястись над своей жизнью - это значит десять раз помирать до смерти. Зачем? Я знаю, когда это началось: во мне отпустилось самое главное, и я сразу стал полнеть и жадно и много есть. Но это особый разговор.

Из ванной, из пара я выхожу выбритый, освеженный, и, пока завтракаю, мне приятно чувствовать на сквозняке непросохшую бороду и волосы вокруг головы, где они еще остались. Мы сидим с Кирой на кухне вдвоем, она не завтракает, пьет крепкий чай без сахара, ладонью греет печень - это расплата за вчерашнее остроедение. Потом я укладываю свой "дипломат", кожаный, с металлическими застежками; суди меня Бог, но я люблю хорошие, дорогие, красивые вещи и не верю, что кто-то их не любит. Уложил, подумал, все ли взято, и тут раздался телефонный звонок.

Звонит Варя, жена старшего брата. Она не звонила нам последние не помню уже сколько лет и заговорила не тотчас. Я несколько, раз сказал: "Слушаю!.. Алле… Я слушаю!" - хотел уже класть трубку и тут услышал:

- Кирилл хочет тебя видеть.

Варя есть Варя: ни "здравствуй", ни имени - ждала, убеждалась, что у телефона я, а не Кира. Голос напряженный, я даже не сразу узнал её.

- Кирилл просил меня позвонить.

На меня вдруг нашел панический страх.

- Что? Что случилось?

Всю жизнь мы страшимся несчастий, заранее ждем, а они застают нас врасплох.

- Ты скажи правду, случилось что-нибудь?

- У Кирилла инфаркт.

- Когда? Сегодня ночью?

Мне представилось, что именно этой ночью случалось - за всю суету и ничтожество мыслей, которые одолевали меня.

- Сегодня одиннадцатые сутки.

И, не отвечая на мои испуганные вопросы, назвала номер больницы, сказала, как найти.

- Пускают когда? В какие часы?

- К нему пустят.

И положила трубку. Я сел. К нему пустят - это значит, состояние тяжелое.

- У Кирилла инфаркт.

Мы сидели и молчали. Потом Кира сказала неуверенно:

- Я бы поехала вместо тебя, но ты ведь знаешь…

- Куда? В больницу?

У нее действительно мужской голос, потому Варвара так долго убеждалась.

- В больницу я бы тоже поехала. По-моему, ты знаешь, у нас с Кириллом всегда были и есть самые добрые…

- Какое сейчас это имеет значение? Неужели это сейчас выяснять?

- …И если бы не Варвара…

- На черта нам этот твой солярий. Нас двое, кому там сидеть? Неужели потому, что у Кузьмищевых солярий…

- Он мой ровно столько же, сколько и твой. Ты сам решил…

Ее спокойный тон, каждое ее слово - все раздражало меня сейчас.

- Неужели у меня сейчас солярий в голове, когда у брата инфаркт!

- Пожалуйста, не езжай. Твою манеру я знаю: когда что-нибудь случается, виновата я. Мы три недели ждали этих плотников, не езжай, пожалуйста. Они, во всяком случае, не заинтересова-ны, их рвут на части.

- И не придут они, я уверен!

- Я бы поехала, но тут все-таки нужен мужчина. Это тот случай, когда я не могу тебя заменить.

"А где, в чем ты можешь меня заменить? - хочется мне ей сказать. Лекции за меня читать?.."

- Если бы я еще специально не созвонилась с Кузьмищевыми…

Она идет на балкон посмотреть вниз, а я сижу между телефоном и балконной дверью.

- Он уже здесь, - говорит Кира, просияв улыбкой. Эта улыбка у нее всякий раз вблизи людей, стоящих высоко.

Я тоже выхожу на балкон и вижу, как под нами, плоская отсюда, пятится к подъезду новая "Волга" со вспыхивающими красными стоп-сигналами, самая новая, самая умытая изо всех, что стоят во дворе. Она собственная, но черная, это тоже особый знак отличия.

Было бы это такси, дал рубль, и до свидания. Но в этой "Волге" зять Кузьмищевых, только что вернувшийся из-за океана. Я не могу, не имею права ехать, но отказаться невозможно - он специально с другого конца города ехал за мной. Он как раз вышел из машины, весь в экспортном исполнении, вернее, в импортном - я всегда путаю, - разминаясь, глянул вверх. Жена радостно машет ему, я машу, и ту же самую улыбку, что у нее, я чувствую на своем лице.

- Ты с ним и вернешься, - успокаивает Кира. - Он туда на полчаса только, ты тоже не задерживайся. И пожалуйста, не давай ничего плотникам вперед, я знаю их. Ни в коем случае не давай!

Зять сидит уже за рулем, оттуда изнутри распахивает передо мной дверцу.

- Кидайте "дипломат" на заднее сиденье, - и небрежным жестом указал на дорогие финские чехлы. - Пристегнемся на всякий случай. Нет, усилий тут не надо, все делается без приложения сил.

В его жестах, в мягких пальцах, в словах, в выражении глаз привычка ухаживать. Щелчок - я пристегнут. Щелчок - звучит стереофоническая музыка: сверху, сзади, отовсюду. Тон бархат-ный, обволакивающий. Маленький вмонтированный магнитофон, яркая кассета.

- Это "Грюндиг", - перехватил он мой взгляд. - Тут надо им отдать должное.

Звучит музыка, неслышно идет машина.

- Курите?

В белой руке яркая пачка "Винстона", словно сама выпрыгнула из рукава. Все как в загра-ничном фильме, как мы себе представляем заграницу.

- Спасибо, бросил!

- Как я вам завидую! Там невозможно не курить. Обстановка. Постоянное напряжение… Самоконтроль. Вам не помешает?

- Пожалуйста, пожалуйста.

Прямая трубка в зубах, с ней вместе выдвинут подбородок, профиль морского волка.

- Я опущу стекло, чтоб вас не раздражало.

- Пожалуйста, пожалуйста. А наша машина, знаете ли, как назло, в ремонте.

Что я говорю? У меня душа обмирает от страха за брата, а я этому мальчишке, этому статисту двухкопеечному, говорю, что у нас тоже есть машина. Зачем? Для чего мне все это?

- Да-а, наш сервис… Наш сервис ненавязчив: не спрашивают, не предлагаем… Вот тут им надо отдать должное. Когда возвращаешься оттуда, заходишь в наши магазины… - Он зажмурил-ся. - Необходимо время для акклиматизации.

Одна рука на руле, другая раскатывает на колене целлофановое портмоне с табаком "Кэп-тэн", большой палец набивает трубку, глаза следят за дорогой. И этот разговор, доверительная критика в дозволенных рамках.

- …Для них машина - продолжение спальни, продолжение кухни. Тапочки, банки кока-колы… Вы, конечно, бывали в Штатах?

Он прекрасно знает, что в Штатах я не бывал, все он про меня знает. Но сладкий запах трубочного табака, ритмы музыки, мягкий, обволакивающий голос… Опять мне зачем-то нужно допрыгивать до его уровня, показать, что мне тоже доверяют.

- В Европе все больше, знаете ли… За океан как-то не приходилось, как-то, знаете ли, в стороне от научных интересов.

- Надо. Все-таки надо побывать.

Голос, глаза сочувственные, он понимает естественное нежелание советского человека и уговаривает переступить через "не хочу".

- Один раз это нужно увидеть.

- Вы сейчас оттуда?

Он вдруг начинает выстукивать машину - панель, над панелью - особым, чутким, тревож-ным постукиванием ладони. Машина отвечает ему сокровенно. Тревога напрасна - все работает как должно, полный порядок.

Назад Дальше