Нехорошо еще то, что я столько тянул - весной ведь взял рукопись и только теперь прочел. Я уже не сомневался: что-то случилось. Надо бы позвонить. Но мне как раз так хорошо работалось и столько сошлось всяческих срочных дел, что я решил обождать. Все-таки не обязательно должно случиться несчастье, сказал я себе.
Глава XV
Мне надо два года жизни, и я закончу книгу. Я расскажу непредвзято о том, как люди жили своими страстями и заботами, своими большими и малыми делами, рожали детей на свет, видели и не хотели видеть и знать, что уже обретает силу то, что уничтожит их вместе с рожденными на свет детьми. Как из тысячи причин, из миллионов усилий и воль, то сливавшихся вместе, то взаимоисключающих, из гениальных прозрении и тупости, из всего, что независимо от нас и от нас зависит, слагалось, дошло до критической точки и взорвалось одно из величайших бедствий, всемирная катастрофа, названная в дальнейшем Второй мировой войной, как это было, как смогло стать, как многого могло не быть.
Об этом написаны тысячи книг на стольких языках. Но большинство этих книг писалось не для выяснения истины, а с тем, чтобы ткнуть пальцем в противную сторону, ее обвинить. В этих книгах не столько климат того времени, сколько сегодняшние страсти и температура, которая нынче на дворе.
Я вернулся живой с войны, где полегли целые поколения. Если есть смысл в моей жизни, так только тот, чтобы вне зависимости от возможных выгод или невзгод рассказать, как и что это бы-ло. Просветлю я этим человечество? Остановлю что-либо? Хотелось бы, но я не строю иллюзий, не тщу себя великой надеждой. А если даже иллюзий нет, тогда зачем?
Всеми мудрецами всех эпох не отвечено на этот вопрос вопросов: "Зачем?" Даль его бесконечна. Но с той силой жизни, какая была в них, они стремились понять, ответить и тем осуществить себя. Во всем живом - и в дереве, и в человеке - самой жизнью заложено это непреодолимое стремление осуществить себя: в семени, летящем по ветру, в мысли, для которой век не больше, чем миг, в поступке, в слове, и даны для этого сила и страсть.
Я должен сделать то, на что способен, и ради этого стоит жить. Я слабый, грешный человек со многими недостатками и стыдными поступками, которые есть у каждого и о которых хотелось бы забыть. Но если где-то взвешиваются наши прегрешения и наши добрые дела, так вот в такие минуты мне кажется, что я все же заслуживаю снисхождения.
Встав сегодня в шесть утра с совершенно ясной головой, я три часа, пока просыпался дом и движение за окном усиливалось, так что стали резонировать стекла, три самых плодотворных утренних часа сидел и работал. Это неправда, что устают от работы. Устают от бессмысленной работы, но, когда ты занят тем, что дает смысл твоей жизни, тут силы прибывают.
Чтобы прийти на лекции собранным, я иду пешком. День солнечный, сухой, осенний. Москва красива не весной, когда все сырое и серое и кучи снега как кучи грязи, не летом с бензиновой жарой, по-настоящему Москва красива зимой в мороз и осенью. Вот в такой синий сентябрьский день. Облака на чистом солнце в вышине белоснежные, они громоздятся во много ярусов в синеве над Москвой, над еще зелеными тополями, над крышами, над шпилями, над гранитными набережными и травянистыми откосами, все это опрокинуто в Москву-реку, струится в ней вместе с жидким золотом куполов. Не поймешь, глядя с моста, то ли облака неподвижны, а холодная вода течет, то ли это плывут в ней облака.
В моей семье, если трезво взглянуть, пора сплошных несчастий. Сын расходится с женой, для него это трагедия, хотя надо было радоваться, но не объяснишь. Недавно я увидел его на улице из окна троллейбуса. Мы остановились у светофора, зеленый свет был дан пешеходам, и они двинулись через дорогу. И среди них я увидел моего сына. С портфелем в руке он шел, покорно кивая своему шагу, служащий человек, втянувшийся в лямку жизни, заметно сутулый. А я вижу его ребенком, как будто это вчера было.
Брат… Конечно, страшное позади, сейчас он в санатории под Москвой, прогуливается тихонько по осенним листьям, прислушиваясь к себе. Но ведь фактически он инвалид. Они оба не безразличны мне, они - это я, часть меня самого. Но вот они несчастны, а я иду по улице и счастлив. И все оттого, что в моем письменном столе прибавилось несколько листков исписанной бумаги.
И в аудитории сегодня странная атмосфера. Студенты мои что-то чувствуют. Лекция кончена, вот-вот прозвенит звонок, но они не спешат расходиться, смотрят на меня, улыбаются.
- В ваши годы… - говорю я и делаю паузу, чтобы они поулыбались, поскольку все наставления начинаются именно этим знаменитым "в ваши годы". Что вы смеетесь? В ваши годы мы мчались из аудитории, опережая звонок, ибо были голодны, а голодный человек энергичен, в отличие от вас.
И, пококетничав, таким образом, я сажусь, и мы начинаем беседовать. Без всякого плана, просто под впечатлением своей работы я рассказываю им о том, каким был мир накануне войны. Им трудно, конечно, поверить и представить себе, что в тридцать восьмом году, когда Гитлер вторгся в Чехословакию, он не только не был еще в силах вторгаться, захватывать, но, если бы тогда, скажем, Франция двинула против него те шестьдесят-семьдесят дивизий, которые у нее имелись, он, кроме шести дивизий, не мог противопоставить ей ничего. Свершившееся всегда кажется неизбежным. И тогда людям казалось, что война неизбежна, но не было фатальной неизбежности, я все больше убеждаюсь, не было ее.
Я говорю им об этом и вижу мысленно моего погибшего брата Костю, как в форме морского летчика он приехал, только что вьшущенный из училища, и мамин испуг: "Костенька, почему же обязательно - морской летчик? Ведь можно просто летчиком. Как-то, когда земля внизу…" А он, гордый, улыбался снисходительно. Нас могло быть сегодня трое братьев, миллионы погибших могли бы сегодня жить на свете.
Я смотрю на моих студентов. Им сейчас столько, сколько нам было тогда. Может быть, им все это уже неинтересно? Но какие у них хорошие, понятливые, молодые лица. Я каждый раз хочу верить: вот оно, поколение, где одни честные, самоотверженные люди. Я знаю, так не бывает. В каждом поколении есть те, кто ради истины пойдет на костер и на муку, и те, что будут подкиды-вать дрова в костер и греться у его огня. И все-таки, когда я вот так смотрю на них, мне опять хочется верить.
Не заходя на кафедру - не дай бог, еще понадоблюсь, - я с деловым видом иду по коридо-ру. По всем моим расчетам, Леля должна уже вернуться. С кафедры звонить неудобно. Есть автоматы под лестницей, но очаровательная картинка, студент и профессор, отвернувшись друг от друга, назначают свидание, а ждет очереди робкая первокурсница с двушечкой в пальцах - маме позвонить. Впрочем, и первокурсницы сегодня не такие уж робкие, и звонят они не обязательно маме. Есть автомат по дороге к метро. Как-то Леля звонила мне оттуда: "Я говорю из твоего автомата…"
У стенгазеты стоят двое, при моем приближении замолкают. Я поравнялся, и от него оторва-лась она - стук, стук, стук каблучками, - устремилась за мной следом, словно бы я - планета большей массы, - пройдя в непосредственной близости, оторвал чей-то спутник и увлек с собой.
- Профессор!..
Нагоняющий стук каблучков, прерывистое дыхание, которое должно означать волнение, будто несет мне она не свои знания на троечку, а самые интимные, сердечные свои дела.
- Профессор, разрешите мне сдать вам экзамен.
- Сдать или пересдать?
- Пересдать…
Сама наивность смотрит из глаз. Но какая прелестная молодая женщина. И знает, что хороша, знает свое оружие.
- Кому вы сдавали?
- Профессору Ковалеву.
- И что же?
Легкая кокетливая гримаска, чуть поморщен носик. Надо понимать так: профессор Ковалев стар уже настолько, что совершенно не способен оценить, а я хотя и стар, но не настолько. Напрасно, милая девушка. Профессор Ковалев как раз очень неравнодушен к женской красоте, а возраст не лишает способности видеть ее. И если уж он ставит пару, значит, степень наивности в науках такова, что можно изумляться.
Как-то вскоре после войны я поразился одной мысли, хотя, в сущности, ничего в ней порази-тельного нет. Я шел проходным двором, в песочнице играли маленькие девочки, и вдруг я поду-мал, что вот они родят будущие поколения людей, в них, играющих сейчас в песочек, будущее всего человечества. Наверное, это странная все же мысль, если учесть, что смотрел я на крошеч-ных девочек. Эта мысль в духе Фридриха Второго, который писал Вольтеру про своих подданных, что смотрит на них, как на стадо оленей, разводимых в парке крупным землевладельцем: они имеют лишь одно назначение размножаться и наполнять отведенное им место. По возрасту эта молодая женщина как раз должна быть дочерью одной из тех девочек или ровесницы их быстро все происходит. А она так уверенно, так радостно вбежала в жизнь на своих легких каблучках.
- Сколько же раз вы сдавали профессору Ковалеву?
- Два…
Если б еще можно было складывать двойки до нужной цифры. Знали б мои милые студент-ки, о чем иной раз думает их профессор, принимая экзамен. Самые старательные почему-то полагают, что я только и жду, как бы это подловить их, согреваю у сердца каверзный вопросец. А я смотрю, как она, бедная, покрывается пятнами волнения, и думаю: "Вот есть же хорошие девочки, почему не она - жена моего сына?"
Но эту я бы не пожелал ему в жены, нет, не пожелал бы. За ее чистым лобиком такие будут рождаться смелые замыслы, что ресурсов целого государства не хватит все их удовлетворить.
- Ну что ж, - говорю я и тут замечаю нашу Адель Павловну, ученого нашего секретаря. Тяжело перекачиваясь, она подымается по лестнице, сквозь крашеную седину просвечивает голая ее макушка. В руках Адели Павловны, как всегда, шариковый карандаш и лист бумаги. Быстро назначив студентке день для пересдачи, я спешу уйти, но вслед мне раздается:
- Илья Константинович! Куда же вы? Пятница!
Пятница. Каждую пятницу на ученом совете защита кандидатских диссертаций. Откуда столько соискателей, столько будущих кандидатов?
- Адель Павловна, вы знаете, я аккуратен, но нынче при всем желании…
- Илья Константиновитщшш! - От старательности у нее даже выговор стал какой-то нерусский, прибалтийский, что ли. - Кворум! Последняя инструкция ВАК требует от нас двух третей плюс два голоса!
В глазах священный трепет. И надо же было назвать ее - Адель. Впрочем, назвали девочку, ребенка: "Играй, Адель, Не знай печали; Хариты, Лель Тебя венчали И колыбель твою качали…"
- Ну, если "плюс два голоса", - покоряюсь я, - пойдемте потрудимся. А кто сегодня защищается?
- Дорогавцев!
Читал, имел счастье. Да разве такого Дорогавцева плюс два голоса остановят? По-моему, он уже где-то защищался, пробовал силы и снял в последний момент с защиты…
- Постойте, - вспомнил я, - ведь нет Игоря Игнатьевича!
Занавес официальной печали опускается на лицо Адели Павловны, едва я упоминаю нашего декана, дни которого сочтены.
- Вынуждены без него. Откладывать бесконечно нам не позволят. - И конфиденциально: - Есть сведения, будет Тихон Александрович.
- Кто-то?
Брови значительно поднялись.
- Тихон Александрович Черванев!
Вон даже как. Но почему на защите такого Дорогавцева будет присутствовать сам Черванев? То есть почему, для чего, понять можно. Но какова связь?
- А кто же, простите, проведет защиту, раз Игоря Игнатьевича не будет?
- Да уж есть кому провести.
И смотрит на меня загадочно, и даже что-то игривое в глазах.
- Вы не догадываетесь?
Сердце мое дрогнуло.
- Не понимаю, как же так? Должны были предупредить хотя бы.
И замечаю, что ускорил шаг. Адель Павловна спешит за мной.
- Так вы ничего не знали?
У дверей аудитории толпятся люди, жужжание голосов.
- Почему эту аудиторию выбрали? - на ходу говорю я Адели Павловне. Здесь жуткая акустика. Вы же знаете, лекции читать здесь - сущая пытка.
- Все заняты.
- Совершенно не будет слышно голоса.
Не густо сегодня собрались. Ковалев, Радецкий… Какой-то человек в тесноватом пиджаке радостно кидается мне навстречу, жмет руку.
- Рад вас приветствовать, Илья Константинович! Лицо знакомое, но кто, убей бог, не вспомню.
- Дорогавцев! - напоминает он.
Да, это он. Вот так же точно кинулся он ко мне тогда в поликлинике. Я ждал приема, и вдруг по коридору провели женщину, испуганную, страдающую от болей. Ее поддерживал под руку муж, не менее испуганный, чем она, сопровождала сестра, и ввели ее в тот кабинет, перед дверью которого я сидел. Все в очереди поняли, это надолго.
Потом мужчина вышел из кабинета, сел около меня на свободный стул и начал рассказывать, как у его жены ночью поднялась температура, как он хотел вызвать "неотложку", но она побоя-лась, что положат в больницу. Я кивал. Я не очень общителен, тем более с незнакомыми людьми, я бы не смог вот так начать рассказывать первому встречному.
- Дорогавцев! - представился он, нырнув навстречу головой и шеей. И с жаром потряс мою руку. По интонации я понял, что я должен знать его, что где-то мы встречались.
- Ну, как же, как же… - но все еще не мог себе представить, кто это, у меня вообще плохая память на лица. И тут он заговорил о своей диссертации, которую я, возможно, уже читал? Вопрос и пауза были в конце фразы.
В кабинет входили и выходили, куда-то бегали звонить, снова входили врачи, слышны были стоны, он вскакивал, прикладывал ухо к двери, опять садился и все говорил, говорил о своей диссертации, какую главную мысль он хотел провести в ней красной нитью, какие уже имеются положительные отклики.
С женой его случилось что-то серьезное: была вызвана "скорая помощь", к машине из кабинета несли ее на носилках, а он с вещами в руках поспешал следом, что-то подсовывал с боков. Лица на нем не было. И все-таки вернулся, с жаром на прощание пожал мне руку еще раз.
Я знаю, когда нужно поговорить о деле, люди не выбирают ни времени, ни места, верней сказать, не упускают случая. И все-таки на меня тогда это сильно подействовало: испуганный, семенящий за носилками муж - и вдруг вернулся от машины пожать руку.
- Как ваше здоровье? - проникновенно осведомился Дорогавцев, стоя на пути в аудито-рию.
При чем тут мое здоровье? И почему он заботится?
- Жив пока, - говорю я. Он выслушивает это проникновенно.
Вдруг его лицо каменеет. Оглядываюсь. Вальяжной походкой, окруженный атмосферой особой тишины, сопровождаемый и строго оберегаемый Вавакиным от посторонних, идет Черванев.
Глава XVI
- Вот это хорошо, что вы пришли, - говорит Черванев, подавая мне руку и совершенно не замечая Дорогавцева, словно того здесь и нет вовсе. - Время таких людей нам дорого, но иногда бывает нужно.
Говорит он тихо, смотрит сочувственно, ладонь у него мягкая, как пятка младенца, не ступавшего по земле.
- Вы ведь один из немногих наших историков, которые… Собственно, даже таких знатоков в этой области, как вы… - И он говорит тут несколько комплиментов, которые должны быть услышаны окружающими, и все так же сочувственно смотрит мне в глаза. Я знаю, ничего он моего не читал, все это игра, но вот - поразительная вещь! - мне приятно слушать, мне хочется верить, и я стою, как награждаемый, что, впрочем, тоже игра.
Поговорив со мной, он переходит к группе преподавателей, которые ждут на отдалении, и сразу там оказывается в центре. Мне только непонятно, почему Вавакин сопровождает его. Случайностей тут не бывает.
Вавакин поднялся уже на возвышение, за стол президиума, отдает какие-то распоряжения, перекладывает бумаги со строгим лицом, Адель Павловна стоит при нем в позе исполнителя. И вдруг все становится ясно: и этот сочувственный тон, и поздравительный разговор. А я-то засу-етился: как же так? Почему не предупредили?!.. Предупредили. Все, кого следовало предупредить, предупреждены. Сегодня Вавакина впервые представят в новой роли. Он еще не декан, он еще не назначен, но сегодня он впервые будет председательствовать на защите.
Я сел в рядах, достал из "дипломата" недочитанную статью, читаю, помечаю на полях. Что такое говорит там Черванев, чем он дарит всех, что вокруг него одни улыбки, сплошь радостные лица?
А ведь так недавно в этой самой аудитории Вавакин, тогда еще в тесноватом пиджачке, бодрячком, бодрячком, защищал свою кандидатскую диссертацию. И что-то мямлили оппоненты, мне это надоело, я вышел и высмеял эту его так называемую диссертацию. То есть, если быть точным, я не высмеял, я просто процитировал несколько абзацев, прочел вслух, и в зале был смех. И встал наш декан и заговорил о том, что, мол, Илья Константинович слишком сгустил краски, что соискатель молод, а молодости свойственно… и все дальнейшие слова… что мы такой коллек-тив, такие здесь сосредоточены научные силы, такие блистательные имена…
Вот уж воистину - ибо не ведают, что творят. Могло ли тогда нашему дорогому и добрей-шему Игорю Игнатьевичу прийти в голову, могло ли ему померещиться, что этот человек сменит его и он сам, своими руками готовит себе такую замену? Вавакин благодарил всех за доброже-лательную критику и меня благодарил, поскольку это в интересах дела… Люди, способные на самоуничижение, способные долго терпеть, - страшные люди.
Наш нынешний декан - не гений и не безгрешен, как все, но он добрый человек. И у него есть смешные стариковские слабости: как он праздновал свой юбилей, как носился с этим, как все принимал всерьез. А телеграммы, приветственные адреса! Всех специально обзванивали заранее, посылали напоминания в другие города, и после он умилялся над телеграммами до слез: "Вот как оценивают… Я просто не мог ожидать. И посмотрите, какие люди!.."
И все-таки многое ему простится. Здесь его последний пост в жизни, он знал это и отсюда не стремился. Все его честолюбие связано с факультетом, он хотел оставить по себе добрую память и готов был всего себя положить тут. А для Вавакина факультет станет трамплином. Чтобы выше прыгнуть отсюда, он готов будет утрамбовать его. Я не за себя беспокоюсь, мне наших студентов жаль. И оскорбительно - ведь серая посредственность.
Вавакин вдруг устремился вниз, весь нацеленный. Не оценив момента, Радецкий сунулся было со своим каким-то вопросом, но был отметен - уходит Черванев, его провожают. Побыл, тронул маятник рукой, часы пошли, можно удалиться. Я делаю вид, что ничего этого не вижу, я занят чтением.