- Дура! - вскочив, со слезами воплю я. - Дура!.. - И оглядываюсь: хорошо, хоть никто из пацанов не видел.
6
Уже давно тянет меня к моей школе, с первого дня приезда. Мама сообщила мне, что школу разбомбили в сорок втором году. Мне и хочется сходить взглянуть на нее, и чего-то боязно. Я и сам толком не могу объяснить, чего именно. Что-то постоянно удерживает меня. И в то же время я чувствую за собой вину, что все еще не сходил, не навестил ее.
Мне все вспоминаются те дни, когда я с одноклассниками-приятелями Вовкой Ларшиным, Юркой Лункиным, веселый, беспечный, счастливый и уверенный в том, что так и будет всегда, бегал там по коридорам. Вовка Ларшин умер в блокаду, нет больше Лункина. Нет уже многих. Да и школы той, прежней, тоже нет. Но все-таки она тянет меня. Зовет…
Еще издали я вижу закопченные, темные стены. Робко, с какой-то болью подхожу к ним и останавливаюсь возле дверного проема на ступеньке с вытоптанной многими ногами седловинкой. Обхожу эти стены, пробираюсь во двор. Наверное, во время пожара с этой стороны дул ветер, штукатурка здесь не облупилась, не потрескалась. Она не потемнела даже. Поэтому и сохранился на стене рисунок - два смешных пузатеньких человечка с руками-грабельками. Я узнаю их. Это рисовали мы, я и Вовка. Вот и подписи: под одним - "Вова", под другим - "Вася". Одного человечка нарисовал я, а другого - Вовка. Он нарисовал и крикнул: "Смотри, это - ты!" Нам тогда было очень весело. Мы долго смеялись и дурачились, указывая друг другу на этих человечков.
Со второго класса мы с Вовкой занимались в кружке по рисованию. Это было моим самым сильным увлечением. В блокаду мама съела мои акварельные краски (они немножко сладенькие), но сохранился альбом, в котором я тогда рисовал. Вчера я нашел его среди тетрадей на этажерке. Нашел и сразу заволновался. И что-то приятное, давнишнее вдруг будто ожило у меня в душе. Но тут же стало грустно: в альбоме всюду была нарисована война. Самолеты, танки. Красноармейцы с флагом и винтовками наперевес. И удирающие от них или валяющиеся убитыми враги. А рядом разрывы снарядов, похожие на голубые ивы.
Подойдя к стене, я обвожу пальцем линии рисунка, как вел тогда Вовка. И ощущаю прохладную шершавую поверхность стены. Удивительно мне, непривычно, странно, что я вот так могу провести еще раз, и еще сколько захочу, а он - уже никогда.
Я чувствую, что кто-то стоит позади меня, и оборачиваюсь. Это Юра Ершов. Очевидно, он понял все.
- А знаешь, - говорит он, - здесь одна парта осталась.
- Где? - почему-то очень обрадовавшись, восклицаю я. Мне очень хочется увидеть эту парту, обязательно.
Она стоит в траншее, маленькая, с оторванными крышками. Непонятно, кто и зачем затащил ее сюда. Она стоит под открытым небом, по брустверу траншеи над ней растет лебеда.
- Это моя парта! - И мне кажется, что я действительно узнал ее.
- А может, моя, - говорит Юрка.
Он садится за парту, и я сажусь рядом с ним.
- Скоро опять будем учиться.
- Ага, - кивает Юрка. - Смотри, какая хорошая лебеда. Сочная. А тогда здесь и лебеды не было. Если бы лебеды было вдоволь, многие выжили бы.
И мне сразу же вспоминается папа. И то, как я совсем недавно сидел в кабинете заведующей столовой и ел суп. Ел суп!.. Может, так же когда-то ел и он.
И мне становится так неприятно, будто я все еще сижу там, а кто-то осуждающий со стороны подсматривает за мной, и я невольно краснею. Мне кажется, что Юра может догадаться сейчас, о чем я думаю; испугавшись этого, я пытаюсь поскорее переменить тему разговора:
- А ты где раньше жил?
- На Тверской, в угловом доме. А теперь на Кирочной, у тети. Она взяла меня к себе, когда наши все умерли.
Я вылезаю из траншеи и опять вижу рисунок, двух пузатеньких человечков.
- Пошли со мной, - зовет Юрка. Он предлагает поехать на Охтинскую-Товарную за свинцом. - Грузила сделаем для донок; может быть, рыбы наловим.
Мы выходим на улицу, и почти здесь же, возле школы, нам встречается старушка.
- Куда ты, Юренька? - спрашивает она, и я догадываюсь, что это и есть его тетя, внимательно присматриваюсь к ней. Она высокая, сухощавая, и волосы у нее не просто седые, а удивительной белизны - такими бывают перья у чаек. На голове у нее черная соломенная шляпка. - Ты надолго, Юренька? Приходи, пока я дома.
На трамвайной остановке толпа. Трамваи переполнены. Вагоны, кажется, даже немножко раздуло изнутри. Они облеплены со всех сторон. Люди гроздьями висят на подножках, стоят на решетках над колесами, держась за рамы. Больше взвода мальчишек едет на "колбасе". Как только вагон останавливается, Юрка вклинивается в эту мальчишескую кучу.
- Хватайся! - кричит он мне и скачет за двинувшимся вагоном. Кто-то пытается меня оттолкнуть. И тут же десяток рук вцепляется в пиджак, целая гроздь повисает сзади.
- Держись! - А рядом еще бегут, приноравливаются, прыгают. - Держись! Хоп!
На следующей остановке нас, как ураганом, сметает с "колбасы". Мы успеваем вцепиться в последних. Я одной ногой умудряюсь встать на железяку, а Юрка просто повисает на мне.
- Держись! - кричим мы передним. - Держись!
Так мы доезжаем до трамвайного кольца. Долго идем по разбитой грунтовой дороге мимо серых покосившихся заборов, возле которых растет пригнувшаяся под тяжелой грязевой коркой крапива. Наконец пролезаем в дыру под забором и крадемся вдоль низких сараев и навесов у железнодорожных путей. У сараев ходят сторожа.
За самым последним навесом лежит высоченная гора металлолома, утиль. Остатки военной техники. Исковерканное ржавое железо, куски дюралюминия с еще различимыми нарисованными краской знаками, забрызганные машинным маслом и мазутом. От железа пахнет гарью, и еще мне чудится, что я улавливаю запах пороха.
Юрка забирается на верх кучи и выискивает там самолетное кресло. Садится в него. Оно теплое. Сбоку налипло что-то темное, густое, похожее на варенье.
Я не хочу и не могу больше оставаться здесь. Отхожу и ложусь в траву. Лежу и смотрю на мелкие одиночные травинки, которыми, будто зелеными усиками, тянется ко мне земля, весь земной шар, который я обхватываю распахнутыми руками, и чувствую, как плыву, медленно вращаюсь вместе с ним. А если переворачиваюсь на спину, то вижу небо, его синюю извечную глубину. Трава и небо. Это дано всем, каждому человеку. И дано мне…
Пока Юрка копался в железе, я поднялся и пошел к навесам. Под одним из них лежали мешки, несколько штук, В них что-то твердое, непонятное на ощупь. Верхний мешок был завязан крепкой бечевкой, я дернул ее, но она не поддалась. Тогда я уперся в мешок ногой, рванул изо всех сил, бечевка лопнула, и к моим ногам посыпались фашистские наградные кресты. Их были сотни. Они падали и падали на землю. Я еще никогда не видел сразу столько. Я даже как-то не задумывался никогда, что их столько может быть. Трофейные немецкие кресты. Они предназначались для тех, кого посылали захватить наш город. Я смотрел на них, и мне стало как-то зябко, не по себе. С иной стороны мне вдруг представилась война. Раньше я только знал, насколько она жестока, а теперь ощутил, как она велика. Если только каждому сотому из тех, кто шел против нас, предназначался этот железный крест, то сколько же всего их было - тех, кто стрелял по нас, бомбил, грабил и жег? Сколько их?! И сколько осталось еще?
Я стоял, а кресты все сыпались и сыпались на траву.
7
Наконец-то и на меня выдали карточки. Теперь я выкупаю хлеб дважды в сутки - утром и вечером. В первый раз выкупаю только на свою карточку. Кладу пайку в карман и лишь ощупываю ее, придерживаю, провожу по ней пальцами, а она тает под ними, как тает снег. Собираю и сосу крошки. И вдруг оказывается, что пайки нет. Удивляюсь, шарю в кармане, ищу ее, даже выворачиваю карман. Я и не наелся-то нисколько. И так повторяется почти каждый день!
А вечером, к приходу мамы, выкупаю хлеб и на ее карточку. Кладу его в буфет нетронутым, а сам ложусь на диван, отворачиваюсь к стене.
- Ты спишь? - входя, спрашивает мама. Но я не отвечаю, притворяюсь спящим. - Где сегодня был? - Я по-прежнему упрямо молчу. - Грузили снаряды для "катюши". Ты слышишь?.. Тяжеленные такие. Одна штука сорок два килограмма, а их в ящике по две. А иногда бывает и одна почти сто килограмм весом, ЭМ тридцать один.
Затем мама готовит ужин. Но вот она поспешно вбегает в комнату, оставляя дверь открытой, и на стол гулко бухает тяжеленная кастрюля.
- Вставай ужинать, - зовет мама. Она ставит тарелки, позвякивает ложками. - Вставай давай. Ведь ты не спишь, не притворяйся.
Я не поворачиваюсь, но будто смотрю в ее сторону, угадывая каждое движение.
- Стынет все. Сколько надо говорить.
- Я не хочу.
- Вставай.
- Да я не хочу есть.
- Одна я тоже не буду.
Я ужинаю молча, потупясь в тарелку. Думаю, что мне не хватает силы воли, ругаю и презираю себя. И мне все кажется, что мама, усмехаясь, смотрит на меня, но когда я мельком, из-под бровей, взглядываю на нее, лицо у нее оказывается задумчивым, грустным, и я чувствую, как она смертельно устала.
- Ты что? - беспокойно спрашивает мама, уловив мой взгляд. - Чего? - спрашивает с тревогой, с такой интонацией, какая бывает только у мамы. - Наелся?..
- Наелся.
- Когда ты поправишься-то хоть немного, сухарик ты мой длинненький…
А утром я опять выкупаю хлеб…
Вот и сегодня с утра захожу в булочную. Возле прилавка стоит Юркина тетя. Вытянувшись, как аист, который прицеливается чтобы клюнуть, она заглядывает за прилавок.
- Вы что-нибудь уронили? - спрашивает продавщица.
- Нет.
- Чего-нибудь хотите?
- Нет, нет.
Юркина тетя следит, чтобы продавщица не придерживала пальцем чашку весов, продавщица и все это понимают.
- Гражданочка, вас никто не обманывает. Каждый день так. Вот встаньте на мое место, попробуйте.
- Да я вам ничего не говорю, я молчу.
- Подумаешь, оскорбили! - ропщет очередь.
- А вы станьте сюда, попробуйте!
- И станем! С удовольствием!
- Это хлеб, а не осина, барышня, - говорит обидчиво Юркина тетя и, как бабочку, что может выпорхнуть, в шалашике ладоней несет пайку.
"Потом выкуплю. Вечером", - думаю я. И бегу к Неве.
Наши ребята уже на пристани. Загорают. Я раздеваюсь и ложусь рядом с Юркой на горячие доски. Под настилом шевелится и всплескивает вода. В щель видно, как по песчаному дну движется золотая паутинка отражений от волн. Волны убаюкивают, я засыпаю.
Просыпаюсь от громких голосов.
- Ага, старые знакомые! Оказывается, вот вы где пасетесь! Ну, приветик! - Лепеха залезает на причал и протягивает мне руку.
- Что не здороваешься? - Он садится со мной рядом. - Загораете, значит, да? Ну что, лихо тогда напугался?
- Нисколько.
- Ну да, нисколько! А это кто была, твоя мамахен? Хахалей водит?
- Ладно, ты!
- Что, обиделся? Чудак! Ну-ка, мелюзга, брысь! Дай человеку полежать. Портки убери от лица! - Он зевает, потягивается и лениво заваливается на спину. - А хо-ро-шо! Небо какое! Си-иненькое! - Закрывает глаза, откидывает в сторону руку. - Вложи папиросу!.. Ну, кто вложит! Сколько ждать можно?
Кизил достает подобранный где-то и закатанный в платок окурок.
- Мужик - молоток! Садись рядом, - велит ему Лепеха. - Курить будем.
Он раздевается и сидит тощий, белый, накрест обхватив себя и ощупывая ребра.
- А вон плот пригнало, - говорит Лепеха.
- Где? - Все вскакивают.
- Вон плывет! Давай его сюда!
Действительно, метрах в двадцати от причала проплывает несколько связанных веревкой бревен.
- Вода теплая? - спрашивает Лепеха.
- Теплая.
- Эй, подожди, не брызгайся!
Ребята ныряют и наперегонки плывут к бревнам. Я тоже ныряю. Лепеха приспускается с причала, и ногой пробует воду.
- А, тепленькая, стервячка!
Бревна вертятся, выскальзывают из рук. Мы карабкаемся, пытаясь оседлать их, виснем, отталкиваем друг друга. Возле бревен веселая суматоха.
- Гони их, гони к берегу!
- Держи!
- К берегу гони!
Бревна, будто большие рыбины, заныривают, сбрасывая нас, и рывками, гулко всплескивая, уходят вперед.
- Относит, - говорит кто-то. Я оглядываюсь: отнесло от берега довольно далеко.
- Тащи их, тащи! - командует Юрка.
Мы цепляемся за веревки и ложимся на бревна, колотим по воде ногами.
- Уносит, - замечает Юрка.
Я еще некоторое время пытаюсь один справиться с бревнами. Отнесло далеко.
Плыву не спеша, но все-таки догоняю Кизила. Он отстал от всех. Мы плывем рядом. Он дышит гулко. Лицо его напряжено, а глаза большие-большие.
- Глубоко здесь? - спрашивает Кизил.
- Еще бы.
- Померь-ка.
- Ну да! Здесь с трехэтажный дом. Плыви наискось по течению, так легче. Во!
Но Кизил не слушает меня. Плывет напрямик редкими, судорожными рывками.
- Померь-ка! - просит он, хотя я от него уже далеко. - Померь. Подожди. - Он осматривается и обнаруживает, что поблизости никого нет. - Подожди! Подожди! - давящимся шепотом повторяет он. И тут же неожиданное, жалобное, но еще не очень громкое: - Помогите!
Ребята приостанавливаются, оглядываются. И вдруг леденяще-жутко:
- Спасите! Тону! Спасите! - Он всхлипывает, и я вижу на гипсово-белом, обмершем лице громадные, по копейке, зрачки. - Помогите! - Тотчас голова его скрывается в воде. Мгновение кажется мне долгим. - А-а! Тону-у! Спасите!
- Держись!
Я бросаюсь к нему, рвусь, рублю изо всех сил саженками. А с другой стороны стремительно, будто торпеда, несется Лепеха, лицо у него злое и отчаянное.
- Держись, держись, не тони! Гнус!
Он протягивает руку, и Кизил намертво вцепляется в нее. Лепеха что-то пытается крикнуть, шарахается в сторону, и они оба скрываются в воде. Затем Лепеха выныривает в стороне.
- Не цепляйся! Пусти! - Он пятится и тащит Кизила. Тот отчаянно машет руками и, как на дерево, успевает вскарабкаться на плечи Лепехи.
- А-а! - вскрикивает Лепеха, и опять их не видно.
Выныривает Кизил, а Лепехи долго-долго нет. Но Лепеха появляется.
- Гнус! Тьфу! Не цепляйся! Морду набью! - Он изловчается и хватает Кизила за волосы. Валится на спину.
Я наконец дотягиваюсь до них, и тотчас в меня, словно капканы, впиваются руки. Но уже рядом берег; я, лишь немного хлебнув воды, чувствую дно, отталкиваюсь от него. Кизил виснет на мне. Подбегают ребята, помогают, и мы грохаемся на песок. Кизила еще долго не могут отцепить от меня, его отрывают, а он все хватается, скребет ногтями.
- Гнус! Чуть не утопил! - Лепеха вытирает кровь. - Зубами, гад, за плечо…
Он встает на колени, потом поднимается и, покачиваясь, идет к причалу. А я еще лежу на песке рядом с Кизилом. Губы у него темно-фиолетовые, а вся кожа в мелких пупырышках.
- Ногу свело, - оправдывается Кизил. Он корчится, его начинает тошнить.
- Зубами, гад!.. - одеваясь, жалуется Лепеха. Смотрит на меня и вдруг, будто что-то вспомнив, отворачивается.
Он как-то странно, искоса, взглядывает из-под бровей и не зашнуровывает, а наспех запихивает в ботинки шнурки.
- Ну, я пошел, - говорит он, но не уходит, мешкает и как будто все время чего-то боится или стесняется. - Ну ладно… Пошел… Пока… - Опять шмыгает в мою сторону глазами и отворачивается. Одно ухо его делается розовым, как фонарик. - Пока, - говорит он, спрыгивает с причала и медленно поднимается вверх по склону. Идет вразвалочку. Выходит на панель и не очень быстро убегает.
- Что это он такой? - удивляюсь я.
- Не знаю, - пожимает плечами Юрка. - А чего он тут в шмотках рылся? Долго в воду не лез?
- Кто?
И меня будто ошпарило изнутри. Я будто бы мгновенно догадался и понял - беда! Хватаю брюки и сразу вижу вывернутый карман. Ищу на помосте, под рубашкой, и все испуганно застывает в груди…
- Карточки. - Я не слышу своих слов. Вижу, как бледнеет Юрка и как расширяются его зрачки.
- Ищи! - Оттого, как он это говорит, мне делается еще страшнее. Мы поспешно перерываем вещи.
- Догоним! - говорит Юрка. Он спрыгивает с причала. Я за ним. Бегу и оглядываюсь - вдруг найдут! - надеюсь еще на чудо. - Догоним, - говорит Юрка. - Сейчас поймаем.
Мы несемся по переулку. Затем сворачиваем в другой.
- Догоним, - повторяет Юрка. - Догоним!
А навстречу нам бегут наши ребята, останавливаются и молча смотрят на меня Значит, Лепехи и там нет. Подлец, как он мог! Как он мог так! Мы мечемся по переулкам, по дворам.
Наконец я понимаю, что Лепеху мы не найдем. Он удрал.
Останавливаюсь и смотрю на Юрку.
- Я пойду, - говорю я и иду. А он идет за мной, я слышу его дыхание. Стараюсь идти как можно медленнее.
"Дурак, хлеб не выкупил!" - вдруг с отчаянием думаю я.
- Подожди, может, еще найдем, - успокаивает меня Юрка. - А что ты теперь матери скажешь?