Я не был пьян, а только выпивши, но меня разбирали обида и возмущение, и надо думать, очевидно оттого отказали, не сработали тормоза. Большая часть того, что ели и пили собравшиеся, - пусть это было трофейным и ничего мне не стоило - попало сюда только благодаря мне, и пластинки, которые они столь охотно, с удовольствием слушали, были подарены мной. Если бы не я, то не было бы у них всей этой еды, питья и музыки, не было бы праздника, - но никто меня не поблагодарил, даже слова доброго не сказал. Особенно же оскорбительным мыслилось предположение, что меня пригласили сюда с потребительской целью - чтобы получить продукты, вино и пластинки.
От сознания явной несправедливости происходящего мне вдруг захотелось досадить Володьке, Аделине и Натали, я ощутил желание или даже потребность совершить какую-нибудь дерзкую выходку, чем-либо поразить, ошарашить их, а затем вообще отсюда уйти.
В большом коттедже напротив, очевидно, было общежитие, располагались в нем не врачи и даже не медсестры, а, должно быть, санитарки и люди из хозяйственного взвода: прачки, шофера, повара, плотники и другой обслуживающий персонал - в больших госпиталях его набиралось до сотни. Я понял это по разудалому веселью: оттуда доносился громкий перепляс так мне знакомого с детства деревенского гулянья под частушечные выкрики. Я стоял в палисаде и слушал разносившиеся распевки. Некоторые частушки я знал, во всяком случае, слышал, другие услышал впервые. Звонкий женский голос озорно пропел:
Говорят, я не красива,
Знаю, не красавица.
Но не всех красивых любят,
А кому что нравится.
Не ходите, девки, замуж,
Ничего хорошего,
Утром встанешь -
Сиськи набок,
И она взъерошена!
В комнате раздался оглушительный хохот. По законам деревенского состязательного перепева в диалог вступил мужской голос:
Меня бабушка учила,
Как у девушек просить:
- Голубочек, дай разочек,
На руках буду носить!
За столь хулиганскими и непристойными куплетами должно было следовать самопринижение, самоуничижение, поющим полагалось "поджать хвост" и с напряженным интересом я ждал, как они там дальше будут выводить свои линии. А они не унимались и озорно продолжали:
Не хочу я, девки, замуж,
Ничего я не хочу.
Свою русую, кудрявую,
Пока доской заколочу.
Оборву я всю сирень,
Посажу акацию…
Раньше верила в любовь,
Теперь в демобилизацию.
Мне тоже захотелось спеть и сплясать - уж я бы им показал! Мне вспомнился отчаянный казак, гвардии капитан Иван Мнушкин, мой сосед по нарам в Московской комендатуре, и как в ту ночь, пьяный, он с удалью и упорством плясал посреди подвала, а главное, припомнился дословно его охальный припевочный куплет с так и не проясненным для меня полностью смыслом.
И тут на меня накатило затмение. В каком-то куражном отчаянии я ворвался в круг танцующих пар, начал приплясывать, кружиться на месте, размахивая Кокиной фуражкой как платочком.
Тотчас пары прекратили танцевать, музыка закончилась, но, разойдясь, я продолжал плясать без музыки.
И, подражая Мнушкину, я горделиво плыл, двигался по кругу, где с лихим перестуком, где вприсядку, выбрасывал короткие, сильные ноги, отбивал дробь, хлопал ладонями по полу и голенищам сапог, затем, улыбаясь, довольный, поводил и умело тряс плечами, как это делают, исполняя цыганочку. Продолжая дробить, вбивая, вколачивая каблуки в красивые квадратики-дощечки немецкого паркета, я намеренно басовито заголосил на мотив известных волжских запевок:
Ты мне, милка, не в кровати
Отпусти, а на весу!
И держи меня за плечи:
Я грудями потрясу!..
Я слышал и видел, как, продолжая жевать, утробно хохотал и колыхал животом Тихон Петрович, и смеялась с набитым ртом его жена, и как, покусывая нижнюю губу, с веселым озорством смотрела на меня Галина Васильевна, если не ошибаюсь, одобрительно.
Конечно, петь такую, пусть без матерщины, но все же по существу хамскую частушку мне, офицеру, на дне рождения невесты друга, при женщинах не следовало, но я осознал это позднее, когда повел взглядом в другой конец стола и мое довольство вмиг осеклось: Аделина - она стала вся красная, затем вся белая, - с искаженным гневом, сразу ставшим некрасивым лицом возмущенно высказывала что-то Володьке. Сидевшая рядом Натали тоже недовольно выговаривала ему, а он, сжав зубы, слушал их и смотрел на меня враждебно - с ненавистью и презрением.
И эта страхулида Сусанна смотрела на меня глазами, полными ненависти. За что?!
Прекратив плясать, я стал в дверном проеме у косяка и видел, как Аделина властно и зло сказала что-то Володьке, и тотчас он поднялся и, одергивая китель, подошел ко мне.
- Ты забыл, где находишься! - с негодованием произнес он. - Тут тебе не казарма! Ты пьян и должен уйти!
- Я никому ничего не должен! И я не пьян! Но уйду! Только не когда этого хочет Аделина… или ты, а тогда, когда сам сочту нужным!
Я не сомневался, что насчет казармы ему сказала Аделина, почему-то был убежден, что это ее словечко.
- Чем скорее, тем лучше! Ну, скажи мне прямо: я тебе друг или портянка?!. Определись сейчас же! Если портянка, разговор короткий - жопой об жопу, и кто дальше отскочит!
Он посмотрел на меня холодным неприязненным взглядом и, резко поворотясь, вернулся к столу.
- Васька! Ну, ты - хват! Гвоздь! Оторва!.. И откуда ты взялся? Маня! Это мой лучший друг!.. Мой брат родной!.. Сын! - хлопнув по столу и сделав свирепое лицо, закричал Тихон Петрович. - А те, кому он не ндравится, хоть сейчас с полным моим удовольствием могут уйти!
И пьяным, злым взглядом он посмотрел в другой конец стола на Аделину и Володьку и зловеще выкрикнул:
- Никто вас здесь не задерживает! Васька, дай я тебя поцелую!
Он обхватил меня здоровенной рукой за шею, притянул к себе и поцеловал в щеку рядом с носом.
Было бы унизительно уйти сразу же по требованию или Володькиной команде, следовало какое-то время еще побыть здесь и как-то себя занять. И тут я вспомнил о коробке папирос "Казбек", отданной мне до утра Кокой "для понта", для большей представительности. Я знал и помнил, что офицер в обществе не должен бросать даму одну, и, коль Галина Васильевна оказалась за столом рядом со мной, я обратился к ней: "Извините", и вышел на веранду покурить - не зря же я взял у Коки коробку "Казбека". Вытащив из кармана, я с огорчением обнаружил, что она почти раздавлена: забыв о ней, когда плясал вприсядку и с силой хлопал руками не только по голенищам, но и по бедрам, смял ее.
В полном расстройстве я отступил на веранду, повернулся спиной к сидящим за столом, чтобы они не видели, и тщетно пытался пальцами поправить, восстановить форму коробки, когда сзади ко мне подошла Галина Васильевна.
- Ну и частушечкой же ты их угостил, - довольная и, как мне показалось, весело сказала она. - Силен мужик! - восторженно прибавила Галина Васильевна. - У тебя отличная физическая подготовка. Не терплю тюфяков! Главное, что ты мне понравился, - вдруг негромко и загадочно заявила она. - А все остальное - семечки!
Я не успел подумать и осмыслить то, что она сказала: к нам подошел капитан медслужбы Гурам Вахтангович Ломидзе, он был хорошо выпивши и покачивался, я даже решил, что его прислала Натали высказаться и поторопить меня с уходом. Стараясь улыбаться, чтобы наблюдавшим за нами из комнаты было видно, что у меня все хорошо, я протянул Галине Васильевне пачку "Казбека": в ней было пять папирос. Я взял одну и, по примеру Володьки, разминал ее.
- Угощайтесь.
- Благодарю.
Она выбрала папиросу, выпрямила ее пальцами, и тут я, сообразив, галантно поднес и чиркнул Кокиной зажигалкой и, как ни в чем не бывало, уже протягивал коробку грузину.
- Прошу.
- Мэрси, - пьяно сказал он, но папиросу не взял и озабоченно спросил: - А кавказские танцы, лэзгинку вы нэ пляшэте?
- Нет, не пляшу.
- Всэ-таки самый хароший чэлавэк… - бросив взгляд в комнату и обращаясь ко мне, многозначительно произнес он.
Я не понял, к кому из присутствующих могли относиться его слова, но не сомневался, что самый хороший человек - это, конечно же, Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин.
- Гурам, что вы к нему привязались, - заступилась за меня Галина Васильевна. - Вам все объяснили, никакой лезгинки не будет. Идите к Наташе и наслаждайтесь жизнью.
- Когда никто тэбя нэ панимаэт…
- Гурам, неужели вам не надоело?! - возмутилась Галина Васильевна. - Ну что вы разнюнились?!
- Извинытэ… Всэ-таки самый хароший чэлавэк - шашлик и кружка пыва, - убежденно сказал он и, наклонив голову, вернулся в комнату к столу.
Галина Васильевна курила у косяка и, глядя на по-прежнему жующих Сухопаровых, язвительно проговорила:
- Танцевать мы не могем, а пожрать докажем.
И в этот момент я понял, как мне здесь худо и одиноко, и как все получилось нелепо, и самое обидное - с Володькой поссорился, все остальные были далекие мне, незнакомые люди; я себя чувствовал как публично описавшийся благородный пудель и впервые осознал всю мудрость русской пословицы не раз наставлявшего меня в детстве деда: "Не напоивши, не накормивши, добра не сделавши - врага не наживешь".
Я, офицер-победитель, награжденный четырьмя боевыми орденами и, более того, дважды увековеченный для истории в ЖэБэДэдивизии, стоял одинокий, жестоко униженный и отвергнутый своим другом и никому не нужный, посреди Европы, под чужим небом, и слезы душили меня. Я ведь не столько опьянел, как вообразил себя пьяным.
Из комнаты, где продолжалось веселье, как бы в насмешку, доносился задушевный бархатный голос Константина Сокольского, окончательно добивший меня:
Дымок от папиросы
Взвивается и тает…
Как это все далеко -
Любовь, весна и юность…
Брожу я одиноко,
Душа тоски полна…
- Василий, ты попал в вагон для некурящих. Слушай, идем отсюда?
- Куда? - спросил я.
- Отсюда, - сказала она. - Хорошо там, где нас нет. У меня на квартире тоже есть патефон. Идем отсюда! - уже с напором в голосе повторила она.
- У вас хорошие пластики? Давайте послушаем.
- У меня все хорошее! Лучше не бывает! Ты сможешь в этом убедиться. Поперечные… под пломбой и с золотыми каемками, - перечислила она. - Только у меня! Жалоб не было, одни благодарности. Музыку успеем послушать, но каждому овощу - свое время!
Мне тоже хотелось уйти, но до полуночи, как было условлено с Арнаутовым, еще около двух часов надо было перекантоваться. Конечно, я охотнее бы ушел с Тихоном Петровичем и его женой, но он был пьян и крепко сидел.
Расстроенный, я спустился по ступенькам и медленно пошел по дорожке, усыпанной гравием, к калитке, повторяя про себя сермяжную истину:
Счастье было так возможно, так близко…
Но счастье не…, в руки не возьмешь.
Выйдя из калитки и свернув влево, Галина Васильевна взяла меня за локоть. Мы шли по дороге, когда сзади из коттеджа донесся громкий возбужденный голос Тихона Петровича:
- Мотя! А где Васька?! Сынок наш где?
Затем оттуда послышались приглушенные голоса "Товарищ майор… Тихон Петрович…", которые что-то неясно вперебой ему объясняли или успокаивали, и я решил, что там все уладилось. Спустя минуту вновь раздался яростный исступленный крик, сопровождаемый сильным грохотом и звоном бьющейся посуды, очевидно, Тихон Петрович опрокинул стол:
- Гады!!! Куда Ваську дели?!
Мы отошли от калитки, вероятно, не более тридцати метров, и я приостановился, намереваясь вернуться, чтобы Тихон Петрович увидел меня живым и невредимым и успокоился, к тому же только теперь я вспомнил о своей обязанности, так называемом офицерском дежурстве: если ты выпивал с товарищем или старшим по званию и он опьянел, ты не имеешь права оставлять его в таком состоянии, ты обязан доставить его домой и уложить.
- Там и без тебя управятся, - будто угадав мои мысли, сказала Галина Васильевна. - Мотя его уведет.
И, ухватив меня за руку повыше локтя, скомандовала:
- Идем!
У темневшего впереди памятника местным жителям, погибшим в Первой мировой войне, с той стороны, откуда мы подходили, виднелась фигура человека в военной форме и с фуражкой в руке, со спины я его сразу не узнал, да, впрочем, и не разглядывал.
Подойдя поближе, я не без удивления признал в стоявшем Гурама Вахтанговича: он выглядел пьяным и, держась рукой за верх ограды, опустив голову, очевидно, плакал, во всяком случае всхлипывал. Первой к нему устремилась Галина Васильевна.
- Гурамчик, что ты здесь делаешь?
- Я нэ дэлаю… Я думаю…
Повернув голову, он посмотрел на меня и, наверняка узнав, невесело, но доверительтельно, как великое откровение, с сильным кавказским акцентом произнес:
- Я нэ пияный… - и повторил фразу, сказанную на веранде, - Всэ-таки самый хароший чэлавэк - шашлик и кружка пыва! - и, помолчав, грустно добавил: - Когда никто тэбя нэ панимает… и никому ты нэ нужэн.
- Ну, не надо… - Галина Васильевна обняла его за плечи и даже поцеловала в висок или лоб: она была выше его на полголовы. - Ну, успокойся… Гурамчик, милый, возьми себя в руки и иди домой!
- Дамой? - сдавленным голосом переспросил он. - Куда дамой?.. Мой дом на Кавказе… в Батуми… Но там у мэня больше нэт дома. Панимаешь, нэт! - в отчаянии, со стоном проговорил он.
- Иди к себе на квартиру. И ложись…Тебе надо выспаться, - достав носовой платок, она бережно отерла ему глаза и щеки от слез, затем, как ребенку, вытерла нос, обняв за плечи, снова поцеловала в лоб или висок. - Все пройдет и забудется! Вот увидишь! Иди, Гурамчик, иди!
Он не был пьяным, а только хорошо выпившим, но вид у него был жалкий и удрученный.
- Товарищ капитан, идемте! - Я бережно взял его за локоть и вывел на неширокую асфальтовую дорогу. - Вы сами дойдете?
Поворотясь, он вяло, с какой-то обреченностью махнул рукой и медленно, нетвердо ступая, послушно побрел по дороге назад к госпиталю.
А мы пошли в противоположную сторону. Она снова взяла меня за руку чуть выше локтя и погодя, когда он отдалился, сказала:
- Хороший мужик, а хирург - первейший! В Батуми у него была жена-красотка и двое мальчишек. Только о них и говорил. А тут на днях пришло письмо от брата: оказывается, эта сучка спуталась с каким-то его дальним родственником, моряком, бросила детей и сбежала в Одессу. Второй день оперировать не может, руки трясутся… А хирург замечательный, руки золотые и человек отличный! - и после короткой паузы добавила:
- Все бабы суки! - и весело уточнила: - Кроме меня!
В эту минуту я ощутил внезапную жалость к Гураму Вахтанговичу. Хотя Натали, в упор не замечая, а точнее игнорируя меня, раз за разом танцевала именно с этим старым, лысоватым человеком - он был старше меня лет на двадцать, - я не испытывал к нему и малейшей неприязни, и подумал, что может Натали проявляла к нему такое внимание и так ухаживала не оттого, что он ей нравился, а потому, что на него свалилась беда, всего лишь из сострадания.
Впрочем, Натали была уже далеко, она меня не волновала и, более того, даже не интересовала. Только теперь я осмыслил, что означала фраза, сказанная Гурамом Вахтанговичем мне напоследок и которую я запомнил на всю жизнь и впоследствии в минуты разочарований многажды говорил самому себе: "Все-таки самый хороший человек - шашлык и кружка пива!"
40. Галина Васильевна Егорова
За то, чтобы далекое стало близким!
Мы шли вдоль неширокой полосы асфальта по усыпанной гравием аккуратной дорожке мимо стоявших по обеим сторонам в густой зелени двухэтажных коттеджей с островерхими черепичными крышами. В палисадниках виднелись в полутьме трофейные легковые машины, на которых братья-офицеры приехали к знакомым госпитальным женщинам и девушкам. Многие окна светились и были открыты, и оттуда, из-за легких кисейных или тюлевых занавесей, доносились русская речь, оживленные голоса, звуки патефонной музыки, крики, пение и смех; в двух домах играли на аккордеонах. Редкие оставшиеся здесь местные жители, очевидно, спали или, затаясь, молчали - во всяком случае, немецкой речи нигде не было слышно.
Третья послевоенная суббота этого сумасшедше-буйного победного мая была на исходе. После четырех нечеловечески тяжких лет войны славяне-победители тут, посреди Европы, радовались жизни, веселились, пили, танцевали, влюблялись… Ну а я-то что здесь делал? Для чего, зачем сюда приехал? Что со мной происходило?
В этот вечер я жил выполнением двух конкретных ближних задач - днем рождения Аделины и знакомством с Натали. Все это было теперь позади, нескладное и обидное, напрасные хлопоты, настолько напрасные - даже не хотелось вспоминать. Но сейчас-то куда и зачем я шел?.. Даже если Галина Васильевна действительно была чемпионкой или рекордсменкой страны, а может, и всего мира по толканию ядра, я-то к ней какое имел отношение? Куда и зачем я шел с этой странной и необычной, изрядно подвыпившей женщиной, годившейся мне по возрасту почти в матери?.. Что между нами могло быть общего?..
Наверно, в эти минуты я понимал несуразность происходящего, во всяком случае, чувствовал себя неуютно и никчемно. Впрочем, оставаться на дне рождения Аделины я дольше не мог - обида переполняла меня. Арнаутов же должен был освободиться от преферанса лишь после полуночи, быть может, уже на рассвете, и потому мне требовалось как-то прокантоваться и пробыть в Левендорфе, где я больше никого не знал, еще три-четыре, а то и пять или даже шесть часов.
Она привела меня к одному из коттеджей на правой стороне улицы и, открыв калитку, пропустила вперед. Большой дом, в отличие от соседних, казался пустым - или в нем уже спали, во всяком случае, ни в одном окне света не было. Поднявшись по ступеням крыльца, мы зашли в темный коридор или холл, где пахло жареным, пахло кухней, коммунальной квартирой или общежитием - совсем как в России. Не зажигая света, она ощупью открыла ключом дверь справа от входа, распахнула ее и, полуобняв сзади мою спину, подтолкнула меня вперед, внутрь и, войдя следом, щелкнула выключателем.
В большой комнате было чисто, просторно и прохладно, припахивало немецкой парфюмерией - одеколоном или туалетной водой. Над круглым, застеленным узорчатой скатертью столом спускалась лампа под голубым абажуром. У стены напротив окна стояла широкая немецкая кровать, затянутая белым, без единой складки покрывалом, на две большие взбитые подушки в изголовье была накинута кисея.