Подполковник медицинской службы - Юрий Герман 12 стр.


- Ich bin ein Slave, und mir sind verhasst alle Rassisten. Verstehen Sie mich? - спросил Баркан. - Mir sind verhasst alle Antisemiten, Deutschhasser, mir sind verhasst Leute, die die Neger lynchen, sind verhasst alle Obskuranten. Aber das sind unnutze Worte. Was haben Sie beschlossen mit der Bluttransfusion?

- Ich unterwerfe mich der Gewalt! - сказал летчик и сложил губы бантиком.

- Nein, so geht es nicht. Bitten Sie uns um Transfusion beliebigen Blutes, oder bitten Sie nicht?

- Dann bin ich gezwungen darum zu bitten.

Баркан вышел из палаты. В коридоре он сказал Анжелике:

- Этому подлецу нужно перелить кровь. Если он поинтересуется, какая это кровь, скажите - иудейская.

Анжелика вопросительно подняла брови.

- Да, да, иудейская, - повторил Баркан. - Я в здравом уме и твердой памяти, но это сбавит ему спеси раз и навсегда.

- Вы сделали эту штуку ради Александра Марковича! - басом воскликнула Анжелика. - Да, не отрицайте. Это великолепно, Вячеслав Викторович, это чудесно. Вы - прелесть. Я в восторге.

- Очень рад! - буркнул Баркан.

* * *

В ординаторскую к Левину ночью пришел Бобров.

- Машина Плотникова не вернулась с задания, - сказал он, - экипаж погиб, и Курочка наш тоже.

- Не может быть! - сказал Александр Маркович.

Лицо его посерело.

Бобров рассказал подробности, какие знал. Многие летчики видели пылающую машину. Выпрыгнуть никто не успел. Но транспорт они все-таки торпедировали, и не маленький - тысяч десять тонн, не меньше.

На столе позвонил телефон. Сдержанный голос предупредил:

- Подполковник Левин? Сейчас с вами будет говорить командующий.

- Подполковник Левин слушает, - сказал Александр Маркович.

По щеке его поползла слеза, он стыдливо утер ее рукавом халата и опять сказал:

- Подполковник Левин у телефона.

В трубке сипело и щелкало. Потом командующий покашлял и очень усталым голосом произнес:

- Поздравляю вас, подполковник. Вы и ваш пилот Бобров награждены орденами Отечественной войны первой степени. Большое дело сделали, большое.

Левин молчал. Еще одна слеза выкатилась из-под очков.

- Н-да, - сказал командующий, - ну что ж! Спокойной ночи!

- Благодарю вас, - ответил Левин и, быстро повесив трубку, отвернулся. Бобров смотрел на него, а ему не хотелось, чтобы летчик видел его слабым и плачущим.

Они долго молчали, потом Александр Маркович сходил к себе и принес книжку, которую давеча читал Леднев. Это была "Война и мир". На переплете, очень затрепанном и очень грязном, растеклось большое чернильное пятно.

- Ваша книжка? - спросил он Боброва.

Глаза пилота жадно вспыхнули.

- Вот за это спасибо, - сказал он, - большое спасибо. Вот, действительно, порадовали так порадовали. Я теперь библиотекарше Марии Сергеевне отвечу, какой я нечестный человек. Вчера открытку прислала, вы - пишет - элементарно нечестный человек. Ну, отдыхайте, Александр Маркович, устали сегодня, я полагаю.

- Устал, - виновато согласился Левин, - очень устал.

Но Бобров не ушел сразу, еще посидел немного, рассказал, чем кончилось сражение. Фашистский караван, в общем, разгромлен. Потоплены четыре транспорта, большая баржа с солдатами, два корабля охранения.

Левин все утирал слезы рукой.

18

Полковники медицинской службы Тимохин и Лукашевич собирались лететь в Москву, а погоды не было, и потому они заночевали у Левина. Это всегда так было, что доктора из главной базы ночевали у Александра Марковича. Никто не мог сказать, что Левин особенно хорошо кормит или угощает добрым ликером, сваренным из казенного спирта, или играет в преферанс, или ловко и безотказно достает места в транспортную машину. Нет, ничего этого и в помине не было. Просто был сам Левин со своей сконфуженно-доброй улыбкой и таким душевным, таким открытым и робко-настойчивым гостеприимством, что к нему никак нельзя было не заехать, тем более что и Анжелика, и Ольга Ивановна, и Лора, и Вера, и даже Жакомбай - все всегда радовались гостям и всегда при виде гостя вскрикивали и говорили:

- Вот Александр Маркович обрадуется!

А Жакомбай, вежливо улыбаясь, брал на руку шинель или реглан гостя и сообщал:

- Пока вы отдохнете, отремонтируем немного. У нас краснофлотец имеется - Цуриков некто, - бесподобно обмундирование ремонтирует. Будет шинелька как новенькая. И китель отпарим, новые вещи получите.

Жакомбай ведал у Левина сохранением обмундирования находящихся на излечении людей и сохранял вещи так, что многие вылечившиеся писали благодарственные письма в редакцию, и у Жакомбая было уже три вырезки под названиями: "Чуткий старшина", "Наша благодарность" и "Простой советский человек".

Кроме того, проезжающие и пролетающие доктора останавливались у Александра Марковича еще по одной причине, о которой никогда не говорилось, но которую приятно было сознавать: Левин обязательно советовался с любым флагманским специалистом насчет своих раненых, рассказывал, как проходила у каждого операция, как двигается послеоперационное лечение, делился своими опасениями и с интересом выслушивал советы. Он долго водил докторов по палатам, показывал им то одного раненого, то другого, заходил с ними в перевязочную, настойчиво выспрашивал гостя, а потом брал его за локоть и извинялся, называя такие обходы "маленькой пользой". Без "маленькой пользы" никто не ложился спать в ординаторской Левина, без "маленькой пользы" не начинался ни один житейский разговор, без "маленькой пользы" никто не получал своего скромного ужина, именующегося на интендантском языке литером "4-Б".

Кроме того, каждый, кто приезжал из Москвы, должен был рассказать Левину обо всем новом, что они узнали там из области хирургии, а едущие в Москву должны были взять у Левина поручения насчет того, что им следовало узнать у московских светил.

Полковник Тимохин был человек тучный, с короткими седыми усами и с очень суровым взглядом маленьких темных глаз, выражение которых теплело только тогда, когда Тимохин занимался своим прямым делом. Полковник Лукашевич был еще больше Тимохина, но только весь состоял из костей и черных жестких волос.

Отработав положенную законами левинского гостеприимства "маленькую пользу", которая на этот раз состояла в том, что Тимохин - специалист по хирургии желудка - прооперировал назначенного на завтра сержанта, а Лукашевич - специалист по челюстно-лицевым ранениям - решил в отрицательном смысле вопрос об операбельности одного из левинских пациентов, - оба гостя и хозяин сошлись в ординаторской, где уже был сервирован ужин на троих: селедочный форшмак, очень желтая пшенная каша и розовый искусственный кисель. Александру Марковичу отдельно стояла манная каша и на салфеточке лежали два сухарика. Рюмок тоже было только две - для гостей.

За столом разговор шел на тему, начатую еще перед обходом госпиталя, - об обработке тяжелых ранений конечностей под общим обезболиванием. Эта тема была для Левина неиссякаемой, он много раздумывал на этот счет и, если ему возражали, так сердился и расстраивался, так потрясал тетрадью со своими записями, что любой оппонент сдавался довольно скоро.

Но сейчас Левину никто не возражал. Наоборот, оба гостя были с ним согласны, и, подвигая к себе графинчик, Лукашевич даже сказал:

- Это все очень интересно и значительно, Александр Маркович, да и вообще об этом нынче многие хирурги поговаривают. Сам Харламов недавно выражал такую мысль, что ваша теория нуждается в широком применении на практике и что он с интересом следит за вашей работой. Так что выпьем за ваш научный темперамент и за будущее обработки под общим обезболиванием.

Выпили и налили по второй. Необычайно красиво намазывая на корочку форшмак, полковник Тимохин незаметно, как делают, вероятно, заговорщики, мигнул Лукашевичу и сказал:

- Вот поужинаем, Александр Маркович, и поговорим наконец про ваши хворобы. Что-то не "ндравится" мне ваш цвет лица, да и общее ваше похудание не "ндравится".

И, подняв рюмку двумя пальцами, Тимохин опрокинул ее в большой зубастый рот.

- Да, уж возьмемся за вас, - сказал Лукашевич, - берегитесь. Сейчас вы, конечно, здоровенький, а как в лапы к нам попадетесь, тогда и случится то самое, о чем говорил Плиний. Помните, у него где-то в сочинениях приводится надпись на могильном камне: "Он умер от замешательства врачей". Недавно Харламов рассказывал, что один больной несколько лет тому назад пожаловался: "У меня не такое железное здоровье, чтобы лечиться у докторов целых три недели".

После ужина гости долго пили чай с клюквенным экстрактом и задавали Левину наводящие вопросы, переглядываясь порою с тем особым выражением, с которым врачи на консилиумах подтверждают друг другу свои предположения.

- Э, вздор, - сказал Левин, - не будем тратить время на пустяки. У меня вульгарная язва, и давайте на ней остановимся. Оперироваться я не буду, мне некогда, и, главное, вы же сами знаете, что с такой язвой можно погодить.

- Завтра мы поведем вас на рентген, - строго сказал Тимохин, - и тогда решим: оперироваться вам или нет. А нынче поздно, спать пора.

- Рентген не рентген, - сказал Левин, - кому все это интересно? Спокойной ночи, дорогие гости.

Он вышел, плотно притворив за собой дверь, а Тимохин сел на низкую кровать-переноску и стал, кряхтя, расшнуровывать ботинок. Лукашевичу постелили на диване.

Расшнуровав ботинок на левой ноге и отдышавшись, Тимохин спросил:

- Труба дело?

- Вероятнее всего, что да, Семен Иванович, - сказал Лукашевич, - на мой взгляд, картинка довольно хрестоматийная. Мне, между прочим, кажется, что он и сам все понимает. А?

- Понимает, но не до конца. Нет такого человека, который мог бы понять это до конца. Про другого можно, про самого себя трудно.

И Тимохин вздохнул, вспомнив собственную электрокардиограмму.

- Нет, он, пожалуй, понимает, - возразил Лукашевич. - И потому, быть может, так странно ведет себя. Он невероятно энергичен сейчас, - вы слышали об этом?

- Да, об этом поговаривают, - ответил Тимохин, стаскивая с маленькой и толстой ноги второй ботинок, - он будто бы на спасательном самолете сам летает и еще какой-то костюм испытывает.

- Жалко Левина, - сказал Лукашевич. - Глупые слова, а жалко.

- Так ведь что поделать! - ответил Тимохин, все еще думая о кардиограмме и прислушиваясь к собственному сердцу. - Тут ведь дело такое - никуда не убежишь. Все там будем.

Он покряхтел, лег и, опершись на локоть, стал сворачивать самокрутку.

С полчаса оба полковника молчали.

- Да, вот вам и вопрос о смысле жизни, - вдруг заговорил Тимохин. - Помню, я все студентом искал ответа, - "Анатема" тогда шла в Художественном театре, непонятно было, но спорили. Какие только слова не произносились, господи боже мой! А на поверку-то оно вот как получается, если по жизни судить, по живой жизни, свидетелями и участниками которой нам пришлось быть. На поверку жить по-человечески надо, только и всего. Вы не спите еще, Алексей Петрович?

Лукашевич ответил, что не спит.

- Да уж что там… Засыпаете, - сказал Тимохин. - Ладно, спите. Выспимся, а завтра за него возьмемся. Может быть, еще и обойдется? А?

- Нет, не думаю, - тихо ответил Лукашевич.

- Лицо?

- Да уж лицо типическое. Лицо для демонстрации студентам… Ну, спокойной ночи.

И Лукашевич так повернулся на диване, что пружины сначала затрещали, а потом вдруг диван сразу сделался ниже и шире.

Когда все кончилось, они втроем - Тимохин, Лукашевич и Левин - сели в ординаторской вокруг письменного стола. Часы пробили два. Больше молчать было немыслимо.

Но и говорить тоже было очень трудно.

- Итак? - спросил Левин. Лукашевич взглянул на него и отвернулся. Тимохин кряхтел.

- Я не ребенок, - сказал Александр Маркович, - и не барышня. Я - старый врач, мои дорогие друзья, у меня есть некоторый жизненный и врачебный опыт. Может быть, со мною стоит разговаривать совершенно откровенно?

Тимохин еще раз крякнул. Лукашевич все покачивал ногою.

- Мы настаиваем на операции, - сурово взглянув на Левина, сказал Тимохин. - Мы не видим причин отказываться от операции. Кроме того, нам кажется, Александр Маркович, что, отказываясь от операции, вы некоторым образом уподобляетесь тому старорежимному фельдшеру, который был искренне уверен в том, что никакого пульса вообще нет.

Левин снял очки, протер их и невесело улыбнулся: было видно, как дрожат его руки. И Тимохин и Лукашевич тоже смотрели на его руки. Левин быстро надел очки и спрятал руки под стол. Дрожь постепенно прошла. И холод в спине тоже прошел. В сущности, перед ними он мог быть откровенен, он мог не скрывать, как вдруг ему стало страшно, и какая-то черта отделила его от всех тех, у которых есть будущее. В эти минуты у него не стало будущего. Пусть они потерпят немного, он соберется с силами. А пока они все немного помолчат.

И они молчали. Они не говорили вздора, не лезли в душу, не хлопали по спине. Лукашевич заинтересовался картой, переставил два флажка вперед, поближе к Берлину. Тимохин мелко писал в записной книжке. Потом, пока Левин ходил как бы по делу к себе в отделение, Тимохин вызвал главную базу и, закрывая трубку рукою, сказал Харламову:

- Да, именно так. Нет, рентгенограмма совершенно подтверждает. Ясный дефект заполнения. Очень бы хотелось. Сразу после моего возвращения. Состояние? Ну какое может быть у врача состояние? Разумеется, скверное. Да, это возможно. Пройдет некоторое время, и потребность жить и верить победит. Абсолютно…

В это время вошел Левин. Тимохин скосил на него один глаз и круто перевел разговор с Харламовым на московские дела.

Принесли обед. К этому времени Левин уже собрался с силами. Только изредка он отвечал не вполне точно. Руки у него больше не дрожали, выражение лица стало твердым, а когда Лукашевич осторожно сострил, он улыбнулся.

За сладким позвонил телефон. Оперативный вежливый голос сообщил: через два часа самолет уходит на Москву, места для профессоров имеются.

- Я вас отправлю в "санитарке", - сказал Левин, - вы ничего не будете иметь против?

Полковники ничего не имели против. Лукашевич, страстный любитель живописи, уже рассказывал Тимохину о судьбе некоторых полотен. О картинах он говорил, прижимая обе руки к сердцу, словно дурной актер, но голос у него вздрагивал и в глазах было умоляющее выражение.

- Знаменитая композиция Тулуз-Лотрека, знаете, с "Обжорой", - рассказывал он, - когда художник умер, стала ходить буквально по рукам. Один кретин-покупатель разрезал ее на кусочки - думал, что так легче и выгоднее будет ее продать. Боже мой, боже мой, нигде людская тупость, свинство и подлость буржуазного общества так не видны, как в истории живописи. Вот вы усмехаетесь, а я говорю на основании неопровержимых фактов: когда Гоген возвратился с Таити и предложил в дар, бесплатно, ну просто в подарок Люксембургскому музею свою "Девственницу с ребенком" - музей отказался. Представляете? Просто отказался…

- Да вы не горячитесь! - сказал Тимохин морщась, но было видно, что и ему слушать Лукашевича тяжело и трудно.

А Лукашевич говорил о том, что когда читаешь историю живописи, то может показаться, будто все в ней происходило разумно, но это совсем не так: история живописи - это история мучений гениев, которых не признавали при жизни, это история унижений, отчаяния, мужества, история торжествующей пошлости и властвующих дураков.

- Ведь этому поверить немыслимо, - жаловался он, и в глазах его виделось отчаяние, - ведь это просто немыслимо. Один коллекционер умирал и завещал тому же Люксембургскому музею семнадцать полотен - все самое милое его сердцу, так? И, можете себе представить, этот музей отказался от картин Ренуара, Сислея, Сезанна, Мане. Они не взяли, эти подлецы, это им не подошло.

- Если покопаться в истории науки, то там немало эпизодов в этом же духе, - перебил Левин. - Власть имущие и воображающие себя знатоками всех ценностей, созданных человеческим умом, очень любят что-либо запрещать или, наоборот, награждать за несуществующие открытия. Помните, как Николай Первый ввел повсюду атомистические аптечки жулика Мандта, и если бы не смерть царя Палкина, эти аптечки в приказном порядке попали бы защитникам Севастополя…

- Они и попали туда, - подтвердил Тимохин, - только поздно, после смерти Николая. Об этом, кажется, написано у Пирогова.

Он посмотрел на часы и поднялся. Встал и Лукашевич. Александр Маркович проводил их до машины и пожелал им счастливого пути. И у Тимохина и у Лукашевича было что-то настороженное в лицах, они ждали еще вопросов Левина по поводу будущей операции, но вопросов больше не было.

Они ждали до того мгновения, пока Левин снаружи не захлопнул дверцу. И только тогда переглянулись. "Санитарка", покачиваясь и скрипя, мчалась к аэродрому.

- Ну что? - спросил Лукашевич. - Вы знаете, он даже слушал то, что я говорил о живописи…

- Да, я заметил, - блеснув глазами в полутьме машины, ответил Тимохин. - Просто блистательно. В эти же мгновения люди просто теряют лицо, понимаете?

- Угу! - сказал Лукашевич и спросил: - А что Харламов?

Тимохин не ответил, задумавшись. И молчал до самого аэродрома. Только в самолете, когда уже заревели винты, крикнул в ухо Лукашевичу:

- Вернемся и будем его оперировать. Непременно.

- Обязательно! - согласился Лукашевич.

Санитарная машина с полковниками ушла, и Левин вернулся в госпиталь. Все спокойнее и спокойнее делалось ему на сердце. В сущности, он и раньше предполагал об этом диагнозе и думал о нем. Ничего неожиданного не произошло. Просто его предположения подтвердились. Случилось то, что он предполагал. Проклятая тяжесть под ложечкой, отвратительное ощущение постороннего тела в желудке - вот что оно такое. И опять, как давеча перед обедом, ему стало страшно до того, что потемнело в глазах. Он остановился в коридоре: да, страх. Не смерть, а страх ее - вот с чем ему надобно сейчас воевать. Страх близкой и неотвратимой смерти - вот что омерзительно. Гнусная сосредоточенность на мысли о смерти - вот что надвигается на него. Одиночество перед лицом смерти. Пустота за нею. Лопух, который из него вырастет, он где-то читал об этом, и в студенческие годы они часто кричали о лопухе и еще о чем-то в этом роде. Ах, как они кричали и спорили, и как далеко от них была сама смерть, как не понимали они все, что она такое. Что же делать?

Он все еще стоял в коридоре.

Жакомбай смотрел на него.

Анжелика понесла какую-то пробирку, заткнутую ватой, и тоже взглянула на него.

Ольга Ивановна спросила насчет глюкозы, он кивнул головой.

И тотчас же испугался по-настоящему первый раз за этот день.

Назад Дальше