Больше всего адресовались в райком партии, справедливо считая, что самое надежное дело - писать в райком: прежде всего будет восстановлена и налажена его деятельность.
По просьбе Захарова все работники райкома, кроме всего прочего, осведомлялись у приходящих к ним по делам, не знают ли они, где можно найти такую-то и такую-то, чья фамилия значилась на конверте. Посылали искать адресата уборщицу, а если письмо было с фронта - даже инструктора. Чтобы ответить на запрос, нужно было проделать хлопотливую поисковую работу. Хорошо, если адресата в конце концов находили, а если нет? Что писать? Приходилось и такое: "Погиб", "Не вернулся"…
А запросы шли и шли…
Когда Степанов увидел дом, в котором расположилась почта, то понял, что со станции уже успели доставить мешок с письмами и газетами: молчаливая толпа женщин вливалась в настежь раскрытые двери. Когда подошел ближе, мог слышать девичий голос, почему-то неуверенно читавший фамилии адресатов:
- "Кленовой Анастасии Филипповне"…
- Филипповне?.. На том свете Филипповна…
Теперь Степанов понял, почему был не только неуверен, но и, как он определил только что, виновато боязлив голос девушки.
- "Поярковой Екатерине Пав…"
Не успела закончить, как радостный крик из стиснутой груди:
- Живой!.. Мне! Мне!
- "Гавриловым, всем, кто остался". Молчание.
- Гавриловы есть?..
- Нету Гавриловых…
Когда Степанов вошел в помещение почты, одни женщины читали и перечитывали полученные письма, другие - в какой уж раз! - перебирали в длинном ящике замызганные, до сих пор не востребованные фронтовые треугольнички, обычные письма в конвертах и открытки со знакомым штампом: "Проверено военной цензурой". Несколько женщин стояли в сторонке, чтобы не мешать приходящим. Стояли молча, объединенные одним горем. Уже давно получили похоронки, но почти каждый день упорно приходили сюда, боясь признаться себе, что надеяться уже не на что… Постояли и пошли. Среди них Степанов заметил Пелагею Тихоновну - сгорбленную, отрешенную. Но в ответ на приветствие Степанова сейчас же поклонилась и тихо сказала:
- Опять нету, Миша…
Такая жалость пронзила Степанова, что он готов был обнять бедную женщину, но что-то помешало ему, и он смущенно сказал:
- Пелагея Тихоновна, я сегодня приду к вам вечерком…
- Хорошо было бы, Миша… Хорошо бы… - Опять поклонилась и - к двери.
Прихрамывающий мужчина и женщина внесли фанерные листы, края которых были окаймлены красной полосой, а наверху стояла надпись: "Правда". Стенд для газеты! Начали прибивать к стене.
- Осторожней!.. Поосторожнее… Порвете! - просила девушка - работник почты - женщин, которые читали сводку Совинформбюро и не очень бережно, по ее мнению, обращались с газетой. Взглянув на стенд, обрадовалась: теперь не нужно будет рисковать экземпляром, который отдавал ей на время Мамин.
- Бабоньки, дайте доступ человеку… Бабоньки!
Степанов не сразу понял, что это девушка расчищает ему путь к ящику с письмами.
Но писем не было. Хватит и одного в день.
12
Среди немногих домов, случайно уцелевших на окраине города, был и дом Акимовых. Комнаты Пелагея Тихоновна сдала в наем райисполкому, разместившему в нем финансовый и земельный отделы, а себе оставила кухню.
Когда рабочий день заканчивался, Пелагея Тихоновна переселялась в комнаты. Приятно посидеть среди фикусов и посмотреть на картины-репродукции, так и оставшиеся висеть на стенах. Правда, часто в комнатах ночевали работники райисполкома, но сейчас все они были в разъезде.
Степанов под вечер зашел к Пелагее Тихоновне.
Вот здесь и рос Коля Акимов.
Пелагея Тихоновна и ждала, и не ждала Мишу. Все изменила, все поломала война… Всего можно ожидать: забудет, не выберет время…
Увидев Степанова, Пелагея Тихоновна бросилась ставить чайник.
О сыне не могла не говорить, впрочем, она почти все сказала при первой встрече. Выложила на стол кипу фотографий… Для этой рано постаревшей женщины вся оставшаяся жизнь была теперь только в сыне, в его судьбе, в этих карточках, запечатлевших чуть ли не месяц за месяцем дни его юности…
Степанов стал перебирать старые фотографии. Казалось, сто лет прошло с довоенной поры, целая эпоха… И было невероятно, что она уместилась в какие-то считанные годы. Невероятными казались эти беспечные дни, школа, прогулки, первомайские и октябрьские демонстрации…
Вот урок физики. Полкласса, как ни просил ребят фотограф, все-таки уставились в аппарат. Полкласса делают вид, что слушают Петра Федоровича, стоящего у доски. На столе - электрическая машина, названия ее Степанов не может вспомнить. Электрофорная, что ли… Есть такая? Вера дотронулась кончиком языка до верхней губы и улыбается. Ваня Турин сделал вид, что пишет, а сам смотрит в аппарат. Маша, как всегда, хотела поправить локоны перед съемкой, но не успела, так и сфотографировал ее Коля с поднятой рукой. Восторженный Борис Нефеденков обнял Ваню Дракина, и оба застыли, демонстрируя свою дружбу…
…А вот класс на большой перемене. Группой пришли в горсад, по соседству со школой. Сидят на скамейке, о чем-то разговаривают, смеются… День был солнечный, лица словно вылеплены. Снимок, конечно, моментальный… Этот длинный, тощий как жердь Ленька сейчас майор.
…Прогулка в Мылинку, одно из самых живописных мест в округе. Загорают на берегу реки. Здесь почему-то и Нина Ободова, не входившая в их компанию, она моложе их года на три-четыре…
…А это? У школы сняты Вера, он, Ваня Турин, Николай Акимов и Иван Иванович Штайн, тот самый…
…Снова эпизод прогулки в Мылинку: сидят кружком, подкрепляются яйцами и помидорами…
…На мосту…
…На демонстрации…
…На Советской…
Фотографиям не было конца, и отложить их невозможно. Пелагея Тихоновна, перебиравшая эти карточки, наверное, каждый день, сейчас разглядывала их словно впервые, поясняя, рассказывая Степанову, что он и без нее знал или что было совершенно несущественно. И все о Коле, о Коле… Где и с кем снят… Когда был куплен серенький пиджачок, в котором он на этой карточке… Сколько пришлось отдать портному Василию Дмитриевичу за брюки, единственные выходные у Коли…
Степанов терпеливо слушал. Что делать? Видно, он один из немногих, с кем Пелагея Тихоновна может так говорить о сыне. Пусть уж отведет душу…
- Как же ей теперь-то? - вздохнула Пелагея Тихоновна, в раздумье взяв фотографию, где снята была и Вера. - Так вот сразу потерять…
- Кого потерять, Пелагея Тихоновна? - спросил рассеянно Степанов: уж слишком много воспоминаний нахлынуло на него. - Своих, что ль?..
Только сейчас до женщины дошло, что сказала она, пожалуй, лишнее. Наверное, не стоило бы об этом говорить, ведь Вера с Мишей, кажется, дружили… Да, да, не надо было бы… Не надо!.. Пусть сами разберутся…
Пелагея Тихоновна отложила фотографию и, не умея лукавить словом, едва заметно качнула головой: да, мол, так - своих!..
Степанов не уловил никакой неловкости, никакой неестественности в поведении Пелагеи Тихоновны.
13
Турин еще не вернулся (а стало быть, и Вера!), хотя должен был бы приехать. Власов сидел за столом и чинил рубашку.
- Хозяйничаем, Власыч? - спросил Степанов.
- Приходится, Михаил Николаевич… Вас просили зайти к товарищу Цугуриеву.
- К кому?
- К Цугуриеву.
- В органы? - вспомнил Миша разговор с Троицыным. - А сегодня же воскресенье…
- Такие организации не знают выходных… Да часто и райком не знает…
- А зачем я Цугуриеву?
Власов недоуменно взглянул на него: что, мол, спрашиваешь?
- Ну что же… Пойду… Где его ведомство?
- А вот напротив! Чуть наискосок… Вправо…
- А-а, в доме Кахерина?
Степанов вышел.
Он понятия не имел, зачем мог понадобиться Цугуриеву.
Никогда не бывал он в доме Кахерина, но слышал о нем. Был такой учитель Кахерин, не у них в десятилетке, а в семилетке на Масловке. Плотный, маленького росточка человек. Переехав из деревни, он построил себе дом с небольшими окнами и на удивление низкими потолками - чтобы было теплее. Об этом доме много говорили. Наверное, потому Степанов и запомнил его.
Коридор, кухня, большая комната - все как везде! Правда, сильно уменьшенное: дом-то сам крохотный… В комнате - никого, горит лампа. Заслышав шаги, из маленькой комнаты вышел ладный, среднего роста майор.
- Товарищ Цугуриев? Я - Степанов…
- Очень хорошо, товарищ Степанов. - Майор быстро оглядел его. Бывают такие электрические фонарики с узким пучком света, чтобы лучше высвечивать. Степанову показалось, что майор посветил на него таким фонариком - с головы до пят. - Садитесь… Впрочем, сначала снимите шинель: у нас не холодно…
- В этом доме всегда было жарко, - раздеваясь, заметил Степанов.
- Бывали?
- Не приходилось… Но весь город судачил про эту "кубышку" учителя Кахерина.
- С какого года живете в Дебрянске, товарищ Степанов?
- Пожалуй, с тридцатого… Да, с тридцатого.
- Хорошо. Вы нам можете быть полезны. Садитесь, пожалуйста…
Степанов сел за стол, Цугуриев - напротив. Из ящика он достал фотографии, разложил их перед Степановым, словно игральные карты, и не спеша откинулся на спинку стула, подальше от лампы с бумажным самодельным абажуром - в тень. А у Степанова лампа - перед самым носом.
- Пожалуйста, посмотрите, товарищ Степанов, повнимательней и скажите, кого из них вы знаете. Где они работали? Начните по порядку… Впрочем, как хотите…
Степанов внимательно рассматривал фотографии. Тридцатилетние, сорокалетние мужчины… Чуть помоложе, чуть постарше. Снимали их, видно, в одно и то же время, на одном и том же сером фоне… Кроме двоих…
Не зная еще, в чем дело, Степанов хотел найти среди этих мужчин хоть одного знакомого. Надо ведь помочь Цугуриеву, который "проводит большую работу", как сказал Троицын. Однако сколько Степанов ни вглядывался в снимки, знакомых не находил.
- Ну как, товарищ Степанов?
Степанов отрицательно покачал головой:
- Никого не знаю… Я, конечно, всех городских мог и не знать, но, вероятно, это из окрестных и неокрестных сел и деревень…
- Возможно, есть и такие. Значит, никого из них не знаете?
- Нет. А кто это? - спросил Степанов. - Если не секрет…
Цугуриев помолчал, вздохнул:
- Секрет в том смысле, что не все они еще опознаны или точно опознаны. А среди них могут быть старосты, полицаи, каратели…
- Может быть, не дебрянские?
Цугуриев уклончиво улыбнулся: мол, не скажите!
Дело важное. Степанов снова стал рассматривать фотографии. Да, вот сейчас, когда ему стало известно, что за фрукты изображены здесь, действительно он в каждом видел возможного предатели, палача: в их лицах ему уже мерещились черты жестокости и порока…
- Наверное, те, кто оставались здесь, могут быть вам более полезны? - спросил Степанов.
- Народ помогает нам, мы опираемся на народ. Однако некоторые местные могут только запутать… Что же… Спасибо, товарищ Степанов!
Степанов встал:
- За что?
- За желание нам помочь… - Цугуриев уже собирал фотографии.
Степанов стал одеваться и, решив, что такой случай, быть может, не скоро представится, спросил:
- Скажите, пожалуйста, вина Штайна полностью доказана?
- Какого Штайна? А-а, немецкого прихвостня?.. Неужели вы думаете, что у нас осуждают невиновных?.. Вы, очевидно, его до войны знали? Вас можно понять…
Спрятав фотографии в ящик стола, Цугуриев подошел к Степанову:
- Впечатления… заблуждения… Все становится яснее и проще, товарищ Степанов, когда побываешь на сто второй версте.
- Что это за сто вторая верста?
- Место расправы фашистов над советскими людьми. Не дай бог - приснится! Мы уж думали, все рвы учли, а пройдет сильный дождь, размоет землю, смотришь - новые десятки трупов… Думаю, что комиссия по расследованию злодеяний дала уменьшенную цифру убитых и замученных. - Цугуриев взглянул на часы и крикнул в сторону маленькой комнаты: - Лейтенант!
Послышался скрип койки, и вслед за этим легкая дверь открылась, в ней показался рослый лейтенант. Пригнувшись, шагнул в "залу":
- Пора?
- Пора…
14
Турин еще не вернулся. Власов ждал его с минуты на минуту.
Степанов вдруг представил себе: открывается дверь и входит Вера. Да, собственно, это может произойти каждое мгновение: послышатся голоса, шаги по скрипучим половицам в коридорчике, мягкое хлопанье обитой потрескавшейся клеенкой двери - и она здесь!
Узнав у Власова, откуда Турин и Вера должны приехать, Степанов решил прогуляться и встретить их на шоссе. "Вот будет для Веры радостная неожиданность!"
Звезд не было, светила холодноватая луна. По-прежнему пахло пожарищем.
У "кубышки" Кахерина стояла подвода, лейтенант и майор Цугуриев устраивались на телеге, устланной толстым слоем соломы.
- Подвезти? - спросил Цугуриев.
- Спасибо, - отказался Степанов.
Лейтенант тронул вожжи, телега покатилась и вскоре пропала за холмами, останками домов.
Степанов вышел к центру и зашагал по улице Третьего Интернационала, за свое существование менявшей названия раз пять.
Он всматривался - не покажется ли темное пятнышко, прислушивался - не послышится ли пофыркивание лошади, знакомые голоса. Но ничего не появлялось на изрытом шоссе, ничего не было слышно.
Довольно быстро он очутился далеко за городом.
На полях стояли скирды хлеба, а кое-где - несжатая рожь. Солома матово блестела в голубом лунном свете, и не верилось, что эти радующие золотисто-синеватые тона лежат на полусгнившей ржи, которую уже неизвестно на что можно использовать.
Кругом чернело железо - листовое, штампованное, катаное, вареное, хитро сплетенное в машины, а затем разбитое.
Пройдет месяц-другой, запорхает снег и прикроет на полях и дорогах танки, каски, разорванные гусеницы. Прикроет черные, сожженные поля с островками хлебов, прикроет воронки и прямоугольники от сгоревших домов - следы войны.
Будут чистые, белые, нетронутые поля, занесенные снегом дороги. А когда стает снег, ржавое, изъеденное железо на лугах зарастет зеленой травой, в лесу - покроется мхом… На пепелищах отстроят дома с петухами на крышах, поставят журавли у старых колодцев.
Здесь, под вечным небом, откуда светила луна, Степанов понял, что все заживет, заживет… Все вернется, только ему будет не двадцать три, не двадцать пять…
И хотя в поле не пахло, как в городе, мокрой золой и углем, Степанов вспомнил этот запах, преследовавший его со дня приезда, и вдруг понял причину щемящей боли, охватившей его при первом взгляде на город и не отпускавшей вот уже какие сутки.
Его юность стала прошлым, отошедшим вместе с городом. И вслед за Николаем Гоголем он готов был повторить слова, хорошо известные ему, но не отзывавшиеся в сердце так пронзительно, как сейчас: "Отдайте, возвратите мне, возвратите юность мою… О, невозвратно все, что ни есть в свете". Всего неделю назад он самонадеянно считал прошлое незавидной привилегией исключительно стариков…
А началась юность так.
…Часов в одиннадцать утра Миша позвонил, нажав аккуратненькую кнопочку электрического звонка. В других домах нужно было просто стучать в дверь, а то и в окно. А тут - звонок. Вера готова, и минут через пятнадцать они уже за городом.
Земля прогрета. Колеблющийся, восходящий от земли воздух размывает очертания далекого темного леса, горизонт - мягкий, нечеткий.
С дороги - на стежку, к лугам, лощинам с неугомонными ручьями, в сумрак чащобы.
Родная земля…
Он считал ее своей, наверное, с тех самых пор, когда еще не совсем осознанный взгляд ребенка стал различать яблони в саду, облака в небе, росу на траве и цветах, отблеск заката на белой вышке колокольни. И любил он ее той любовью, когда не знают, за что любят. Любят, и все, потому что другое отношение невозможно. История ее - не только книжки и уроки в школе. Это часть жизни его предков.
В отцовском доме на столе лежали окаменевшие куски дерева, пчелиных сот, бронзовый наконечник стрелы. В коробочке - первые русские копейки, тоненькие, неправильной формы кружочки из серебра с изображением всадника с копьем. Это клад, где-то вырытый крестьянами и подаренный ими Мишиному отцу. Названия деревень вокруг - Казаки, Черкесы - напоминание о когда-то высланных сюда казаках. Хатожа - о древних славянских племенах, хозяевах этих мест. Давно-давно здесь бьется жизнь, работают люди, украшая эту землю для потомков…
Чувство это никогда и нигде не покидало его…
Они шли по торной дороге: с одной стороны смешанный лес, с другой - рожь. В руках у Веры - букет, собрала, сама того не заметив.