"Моя маленькая война" - одну из самых ярких и эмоциональных книг о фашистской оккупации в Европе.
В основу легли некоторые страницы дневника Л.-П. Боона, который он вёл во время войны , придав этому произведению удивительную, почти документальную достоверность, которая, однако, не снижает высокого эмоционального накала, не снимает остроты авторских оценок. Маленькие рассказы и микроочерки, казалось бы совершенно не связанные между собой, мимолетные, не претендующие на глубину зарисовки неожиданно выстраиваются в пеструю мозаичную и вместе с тем весьма выразительную и яркую картину,
Содержание:
Вступительное слово Виллема Элсхота 1
КНИГА О ВОЙНЕ 2
ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ 2
ГРАНИЦА 3
ГАЛЛЮЦИНАЦИЯ 3
КРАСНАЯ НОЧЬ 4
СОРОКА 4
ВАН ДЕН БОРРЕ 5
МАЛЕНЬКИЕ ВОРЫ 5
МЯСО ТУНЦА 6
СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ КОНТРОЛЕР 6
Письмо 7
БЕНЗИНОВЫЙ БАК 7
ДВОЕ СЛЕПЫХ 8
ЯН ИЗ ТЕРВЮРЕНА 8
ЖИЗНЬ ФЛОРА 9
ПРОСТОЙ РАССКАЗ 10
ПРОДАЕТСЯ ПИАНИНО 10
АЛЬБЕРТИНА СПАНС 11
ПЕРВЫЙ ЧАС СВОБОДЫ 11
ШАКАЛЫ 12
ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО СЕСТРАМ БОСУЭЛ 12
ПОСЛЕДНЯЯ 13
СПРАВЕДЛИВОСТЬ 13
ЧЕЛОВЕК ИЗ БУХЕНВАЛЬДА 14
LE DRAPEAU 14
ЛЕЯ ЛЮБКЕ 15
СТАЛПАРТ ИЗ WERBESTELLE 15
ЮНОСТЬ ВОЕННЫХ ЛЕТ 16
ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ 16
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО 17
SELF-DEFENSE 17
О ТВОРЧЕСТВЕ ЛУИ-ПОЛЯ БООНА 17
Примечания 19
Луи-Поль Боон
Моя маленькая война
Вступительное слово Виллема Элсхота
Лео И. Крейн был другом моей юности, и поэтому, когда в 1941 или в 1942 году его вдова решила в его память присудить литературную премию, я не смог ей отказать и впервые в жизни стал членом жюри, которое должно было решить, чей пирог оказался самым лучшим. Мне пришлось переварить изрядное количество рукописей о любви, смерти и других превратностях судьбы, длинных и коротких, отпечатанных на машинке и написанных от руки, авторов молодых и старых, мужчин и женщин. Все они были мне незнакомы: неведомые, но одушевленные надеждой люди, рассеянные по городам и весям Фландрии, которые с сердечным трепетом ожидали заветного известия: "Пальма первенства досталась вашему произведению".
Это был тяжкий труд, а для меня вообще сущая мука, потому что мне приходилось проглатывать рукопись целиком, хотя уже с первых страниц было ясно, что с читателем говорит отнюдь не творческая личность, не тот человек, которому есть что сказать. Не в том смысле, что это уже было сказано до него, ибо все уже было так или иначе сказано в свое время, а в том, чтобы это было сказано по-своему, со своей интонацией. Эти творения нагоняли на меня тоску, приводили в мрачное состояние. Последняя рукопись называлась "Пригород поднимается" и была - увы - в три раза толще всех тех, что я уже успел переварить в эту неделю скорби. Я уже собрался отложить в сторону этого бронтозавра, но тут восстала моя совесть. "Нет, так нельзя, - сказал я себе, - я не смогу высказать своего мнения, пока не прикончу этого последнего монстра". И я приступил к делу с той терпеливой покорностью, с которой я принимаюсь за монументальные романы нашего русского коллеги Достоевского, читая его вещи я всегда посматриваю, сколько еще осталось до середины, и тем не менее дочитываю все до последней страницы, потому что иначе не могу.
Начал я вечером, в половине девятого, и остановился, как мне помнится, только тогда, когда жена, проснувшись, объявила, что уже половина третьего. Я заторопился, пересчитал страницы и увидел, что прочел чуть меньше половины. Не читая дальше, я сразу же написал жюри, что, по моему мнению, премию можно спокойно присудить Л. П. Боону - таково было имя неизвестного автора. Оказалось, что мои собратья по ремеслу думали точно так же. "Моя маленькая война" в такой же степени книга Боона, как повесть "Пригород поднимается" и "Абел Голартс". Точно так же, как полотно Рубенса можно узнать по тому, как написаны грудь, нога, дерево или другой любой предмет, так и прозу Боона можно распознать по любой из написанных им страниц. Его стиль угловат, дерзок, неотесан, порою даже грубоват, но всегда определен сознанием и волей художника, его добрыми и, безусловно, благородными намерениями. Потому что Боон - идеалист, какими бы странными и необычными ни показались проявления его идеализма. Он видит столько несправедливости, угнетения, трусости и бездушия вокруг себя, что не знает, с чего начать. Кажется, что он боится умереть, не успев излить всю свою желчь и растоптать последнюю из миллиардов прожорливых гидр. "Двое слепых" - прекраснейшая картина в духе Брейгеля Старшего, какую только можно себе представить. И не только из-за фигур двух слепых, которые словно сошли с полотна Брейгеля, но и благодаря зимнему пейзажу и изображению фабричного квартала с его неистребимым духом нищеты. Это уже шедевр сам по себе. "Альбертина Спанс" - гимн бедности и проклятие обществу, в котором нищета произрастает пышно, точно плесень. В "Первом часе свободы" выплеснулась наружу радость освобождения от долгого, страшного сна, радость столь огромная, что она производит впечатление великой печали, которая наконец-то нашла себе выход. "Похвальное слово сестрам Босуэл" - чистейшей воды лирическое стихотворение, ибо Боон - поэт, как бы он ни пытался это скрыть. Впрочем, если он попытается это отрицать, я просто суну ему под нос его же собственную "Лею Любке", и ему не останется ничего другого, как смиренно во всем признаться. И вся книга написана в грустной минорной тональности разочарования, свойственного человеку, который хоть и пытается надеяться на лучшее, но в глубине души никак не может поверить, что когда-нибудь наступят лучшие времена.
Дорогой читатель, прочтите эту книгу не глазами литературного критика, подмечающего все погрешности пунктуации, несвойственные нашему языку обороты и галлицизмы, но прочтите ее своим сердцем, с тем жаром высокого чувства, с которым написана эта книга. В вас пробудится глубинное чувство человеческого достоинства, и вы несомненно, поможете писателю в уничтожении миллиардов гидр, которые осадили нас в нашей маленькой идеалистической крепости, тех гидр, которые стоят на пути Великого Братства белых и черных, британцев, немцев и русских, братства, которое положит конец величайшему коллективному безумию - войне. Соединяйтесь под знаменем Боона, потому что его "Маленькая война" есть не что иное, как война - войне.
Биллем Элсхот
Антверпен, 31 марта 1946 г.
Итак, вы пишете свою "Маленькую войну".
Вы, конечно, с большим удовлетворением написали бы другую книгу - более величественную, более глубокую и прекрасную. И вы бы сказали о ней: "Вот проклятия и молитвы маленького человека посреди большой войны, вот его песнопения, вот БИБЛИЯ ВОИНЫ". А на следующий день вы бы с неменьшим удовлетворением растоптали свое перо: все это слишком взвинчивает нервы. Но еще через день вы чувствуете необходимость купить новое перо, ибо вы все-таки продолжаете писать - это ваша естественная потребность. Один человек облегчает душу свою проклятиями, другой - разбивая голову о стену.
Итак, вы пишете свою "Маленькую войну".
КНИГА О ВОЙНЕ
Маленький писатель пишет свою "Маленькую войну", но какой великий писатель встанет, чтобы предложить нам свою Книгу о Великой Войне (где каждое слово пишется с большой буквы)? Впрочем, предложить - это слишком мягко сказано. Было бы правильнее сказать: швырнуть ее в лицо, ударить по ужаснувшейся совести.
Может быть, это сделаете вы, лишившиеся, как говорится в таких случаях, крова и всего своего достояния, вы, чья душа понесла невосполнимые утраты, вы, которых гнали, словно скот, и депортировали, словно преступников, вы, которых забрасывали бомбами, и расстреливали из автоматов, и использовали для своего удовольствия, точно пустую консервную банку, служившую забавой для детей, вы, что умирали тысячью смертей, искалеченные, с заткнутым ртом и выбитыми гаечным ключом зубами, вы, что, сидя, подобно Иову, в гноище… впрочем, нет, - сидя, подобно Франеке Ваутерсу, который разносил в Касселе письма для иностранных рабочих и который во время бомбежки спрятался в канализационную трубу. Когда он выбрался из трубы, Касселя больше не существовало… Если бы в этот момент чья-то сердобольная рука подставила под ваши дрогнувшие колени стул, вы, сидя на нем, смогли бы обозреть все, что когда-то было Касселем… И сидя на этом стуле, обозревая то, что было когда-то целым миром, вы, может быть, и написали бы книгу, которую мы не осмелились бы прочитать или о которой мы сказали бы: я ее не понимаю… ведь мы привыкли читать слова, слепленные из мертвых букв, и считаем прекрасным лишь то, что, как утверждают, обладает ритмом, но не имеет никакого смысла.
Ибо вы нашли бы слова, родившиеся при виде пота и грязи, при виде издыхающих лошадей, запряженных в перевернутую вверх колесами повозку, при виде разрушенных взрывной волной зданий и крови. И из этих слов вы бы создали фразы, подобные искореженным рельсам, которые поначалу имеют обычный вид, но потом вдруг вздымаются в воздух, словно разбомбленные поезда собирались вознестись по ним на небо, но затем, достигнув предела, рухнули на землю. Вы бы изваяли фразы, напоминающие руки, которые протянулись было в порыве сочувствия, но остановились на полдороге, ибо здесь не место сочувствию: если наши руки отказываются убивать, то тогда начинают убивать нас, жгут наши книги, объявляют наши картины лжеискусством, а наши лучшие мысли идеями безумцев, и тогда торжествуют идеи садистов и средневековых инквизиторов. Ваши кровоточащие слова, соединенные в искаженные болью фразы, заполнят собою страницы, подобные нивам, которые усеяны минами и изрыты танками, страницы, подобные молчащим, догорающим городам - Варшаве, Ковентри, Харькову, Роттердаму - и всей России, о которой нам всегда твердили, что там, дескать, живут только непотребные женщины, пожирающие своих детей, и мужики с ножами в зубах.
О, ваша книга стала бы тогда вместилищем всех слез, всех смертных мук, а вместе с тем и свинства, которое считается неприличным в любой книге, потому что сейчас воротят нос при виде самого невинного бранного слова, встречающегося на страницах книги, но это слово в Вашей Книге превратится в страстное свидетельство против зверя, который способен убить человеческую духовность. Ваша книга, которую вы напишете только для того, чтобы избавиться от немой тоски и слепого страха, только чтобы не сойти с ума, станет зеркалом, пропастью, адом, в которые будут вглядываться грядущие поколения - быть может даже заплатив за это десять сантимов, как в музее, ибо и тут найдутся свои любители наживы, - чтобы… (в самом деле, что "чтобы"?), чтобы, возможно, начать все сначала: чтобы, насилуя и убивая истину, сея ложь, сказать о вашей книге, что никогда еще не было написано большей лжи, чтобы отлучить вас от святой церкви и внести ваш труд в список запрещенных книг, а затем швырнуть вас на новый костер и плясать вокруг, подобно дикарям. У меня, маленького писателя, и враги маленькие, способные швыряться только дерьмом, но вы, великий писатель, приобретете великих врагов, которые попытаются обесчестить вас даже в памяти далеких потомков.
Где то время, когда вы изощрялись, придумывая способ выплатить очередной взнос за домик - то в качестве поденщика поднимаясь вверх по общественной лестнице, то став безработным и снова опустившись вниз? Где то утро, когда ваша жена сказала: "Я чувствую в себе новую жизнь"? И тут же появляется полицейский с повесткой о мобилизации; и вот уже жена должна оплачивать сама этот дом, так же как и посылки, которые она присылает, и письма, которые она пишет сегодня: "Я его не чувствую, может быть, что-нибудь случилось?" - и на следующий день: "Слава богу, я почувствовала, как он шевельнулся!"
Между тем вы получаете один франк солдатского жалованья в день, солдат обворовывают: воруют и масло, и ботинки, офицеры пьянствуют, и наконец разражается война - как раз в тот момент, когда вы сидите на берегу канала Альберта, они находятся прямо перед вами, эти серые сволочи, а другие сволочи сидят за вашей спиной, предоставляя вам все расхлебывать. Ваш ребенок уже пытается ходить, но вы об этом не знаете. Вы не знаете, нужно ли жене платить налоги, а если нужно, то платить их неизвестно чем - и в этот момент ПАДАЮТ БОМБЫ! Может быть, она уже мертва?
БУМ!
Это где-то совсем рядом!
И кому только пришло в голову возлагать великие надежды на канал Альберта, кому пришла в голову безумная мысль, что все происходящее похоже на большие маневры?
ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ
Я знал, что Ван ден Абеле лежит с разорванным в клочья плечом, но я не смотрел на него, я повернул голову в сторону лейтенанта из девятой роты, который стоял посреди маленькой улочки и кричал, размахивая руками: "Saligauds, boches!" Как будто они могли это услышать с противоположного берега канала. Тем более что шума тут хватало. Рядом с нами стрелял длинными очередями пулеметчик, он сидел на стуле, который вынес из молочного магазина по соседству, и ему, вероятно, все это представлялось спектаклем, чем-то вроде чемпионата страны по стрельбе. Похоже - если не считать, конечно, пикирующих бомбардировщиков и этой нестерпимой жажды.
- Да, - сказал телефонист, - это уж как кому на роду написано. Если суждено тебе умереть, то от смерти никуда не уйдешь.
Дингес ответил, что здесь - разрази тебя гром! - за один час людей умирает больше, чем в его деревне за десять лет. На что телефонист пожал плечами и начал объяснять, что потому мало людей и умирает в деревне, что судьба предопределила им умереть здесь - такова НАША СУДЬБА. Дингес хотел было что-то ответить, но тут на нас с воем обрушились пикировщики и раздалось "та-та-та-та-та!". Мочи никакой не было! Два санитара ругались и кричали, что они, черт побери, не могут быть повсюду одновременно. "Я сам ранен", - возмущенно заявил самый толстый из них. Нет, здесь нам больше не выстоять, особенно из-за бессмысленных приказов.
- Сходи за боеприпасами, - сказал лейтенант. Боеприпасов действительно не было: полчаса назад они взлетели на воздух. - И постарайся раздобыть для меня хлеба, Луи, - добавил он.
Он пришел к нам из учебной роты простым капралом, и каждый год, когда мы приезжали на сборы, он немножко повышался в звании и с каждым разом все надменнее посматривал на нас, но когда ему приходилось худо, он всегда называл меня Луи, по-дружески, так сказать. Хлеба, значит. Как будто он не знает, что полевая кухня там же, где и боеприпасы. Но мы все-таки пошли, и, когда спустились с дамбы, команда "Vorwärts!" на том берегу зазвучала приглушеннее. Я посмотрел на Дингеса, словно спрашивая, идет ли он со мной, и тут телефонист передал лейтенанту долгожданный приказ: "Спасайся, кто может!"
Мы принялись, как безумные, крушить все топором - пулеметчик изрубил в щепки даже свой стул, - а потом попытались отойти узенькой улочкой, но она уже простреливалась насквозь. Брейске, сосчитав до трех, бросился очертя голову через дорогу и рухнул на другой стороне улицы замертво. Мы шли гуськом, прижимаясь к стене молочного магазина. Дингес вышиб прикладом окно-там стоял аквариум с золотыми рыбками, который свалился вниз. Мы влезли через окно, чтобы, выбив дверь, выйти на соседнюю улицу, но Дингес вдруг остановился и замер, кусая ногти. Я увидел, как он осторожно поднял аквариум, застрявший между подоконником и портьерой, наполнил его водой и поставил на прежнее место. И так как я остановился тоже, поджидая его, он свирепо посмотрел на меня, как будто я совершил невесть что. Двинувшись дальше, мы были вынуждены нырнуть в канаву, потому что те, с другой стороны, уже форсировали канал, и я, честно говоря, не решался даже оглянуться назад: там все было объято пламенем. Когда мы уже были в канаве, Дингес сказал:
- Если бы ты был хозяином этого молочного магазина и вернулся к себе домой, тебе приятно было бы видеть, что золотые рыбки живы? Да?.. Так что же ты на меня смотришь как козел?
Я засмеялся.
- Это не я смотрю как козел, - сказал я, - это ты козел.
Честно говоря, эту историю с золотыми рыбками я немного придумал, но ведь для того и пишутся истории. Однако не все в этом эпизоде я выдумал. Дингес действительно лез через дыру в живой изгороди с ручным пулеметом через плечо и застрял в ней. Мы кричали, чтобы он перерезал кожаный ремень пулемета, но он ничего не слышал, остался стоять под градом их пуль и, конечно же, наделал полные штаны.
Дингес же, наоборот - о конечно, это был другой Дингес, - стоял, расставив ноги, над канавой и расстреливал один диск за другим - он прямо осатанел от ярости.