…Появляются цепи гитлеровцев в тифозной серой одежде. Их много, на высотку карабкаются их танки - это придает атакующим уверенность в том, что вот-вот мы не выдержим. Тогда они станут расстреливать нас в спины.
Наступает решающий момент боя. Кто дрогнет первым?
Враг не знает, что имеет дело с неопытными, но стойкими бойцами. Он скорее увидит нас мертвыми, чем бегущими.
Наши пулеметы скашивают целые группы вражеских солдат. Оборона дерется, живет. Немецкие автоматчики не выдерживают и залегают. Танки начинают обходить высотку. Три машины, завывая моторами, идут наискось, держа направление на вершину сопки. Их надо остановить раньше, чем за ними устремится пехота. Навстречу танку, что направлялся на нашу роту, вылезает из окопа боец. Распоясанный, без шинели и пилотки, он быстро-быстро передвигается на коленках и локтях, держа в руке связку гранат. Я не умею так ловко ползать, но пример незнакомого парня зовет меня. Схватив две бутылки с горючей смесью, я ставлю их на бруствер. Пригибаясь, едва не доставая руками земли, боец поднимается наперерез косо взбирающемуся наверх танку. Он не может достать храбреца из пулемета - башня задралась, мелькают, надвигаясь, отполированные траки. Бухает в лицо взрыв, и танк останавливается.
Все стреляют в набегающих фашистов, бросают бутылки с горючей смесью в наползающие танки, Я бегу с двумя бутылками в руках навстречу "своему" танку. Приказал мне это сделать взводный или сам пошел, не помню. Бьется одно в голове, в сердце: добежать и расколоть о броню вражеской машины свои бутылки, а там будь что будет. Можно о башню, лучше о жалюзи, где мотор. Страха нет. Других мыслей - тоже.
Потом я вижу, что навстречу танкам перебегают, ползут и другие ребята - Саша, Борис, Игорь, Владлен Махов из десятого "Б". Ровесники, семнадцатилетние мальчишки, школяры, футболисты.
Горло сжимает, когда я теперь вспоминаю тот отчаянный бой и моих родных навсегда товарищей…
Я не выдерживаю встречного бега - падаю, проползаю несколько метров и, приподнявшись, влепляю в основание башни свой хрупкий метательный снаряд. Чем-то горячим полыхает в лицо.
Танк точно спотыкается - замедляет ход, идет зигзагами и останавливается. Уже спокойнее, рассчитано я сбоку кидаю вторую бутылку на жалюзи моторной группы. Мгновения жидкость растекается по броне и вдруг вспыхивает разом, уже по всей поверхности машины. Лязгают запоры на башенном люке и сбоку, у колес ходовой части. Выдергивая из-за спины винтовку, я отмечаю про себя, что вражеские танкисты торопятся покинуть машину, а наши ребята пытаются сбить пламя, сохранить танк.
Прежде чем два вылезших из верхнего люка простоволосых молодых немца успевают спрыгнуть на землю, я стреляю по ним несколько раз и с удивлением вижу, что оба, нелепо взмахнув руками, опрокидываются с брони. Третий с автоматом в руках выбирается из бокового люка и быстро заползает под днище танка. Кто-то стреляет в него, и пули выбивают несколько комочков земли. Гитлеровец дергается и застывает, уткнувшись лицом в землю. Я хватаю его "шмайсер" и мчусь к нашим окопам, падаю, качаюсь, ползу навстречу призывным крикам из траншеи - и головой, плечами, всем телом с облегчением окунаюсь в нее.
Кто-то сует мне в рот мокрый окурок, и я впервые в жизни затягиваюсь. Тяну и тяну в себя горький махорочный дым.
С того дня я и закурил.
Помню еще вечер.
…Соседей от нас отрезали. Саши и Бориса со мной нет. Стоит недалеко немецкий танк с подбитой гусеницей. "Мой" еле дымит, ветер доносит от него удушливый запах горящих железа, масла, краски.
Отрезанные от пехоты танки, которые до этого двигались в наш тыл, стали пятиться. Несколько наших штурмовиков, низко прильнув к земле, громко рокоча, проносятся над атакующими вражескими солдатами и принимаются клевать их.
Из гигантского частокола разрывов вырываются прицепленные к мощным ЗИСам пушки истребительного противотанкового полка. Круто развертываются грузовики позади нас, перед ложбиною, с них горохом ссыпаются пушкари, и малое время спустя по немецким танкам согласно ахают длинноствольные, вытянутые в сторону врага орудия…
Ночью нас сменяет какая-то свежая часть.
Мы похоронили погибпшх. Батальон основательно поредел.
- Направляющая рота, шагом марш! Не растягиваться. - Это голос комбата. Он дает темп и порядок движения: - Шире шаг. Не отставать. Не курить. Не разговаривать!
По звездному небу в стороне Ленинска мечутся прожектора. Фашисты бомбят город. Идем быстро. Не на восток, на запад бы так шагать! Кажется, до самого Берлина без роздыха дошли бы.
Ночь наполняется скрипом колес, размеренным ритмом шагающих колонн. Я переполнен событиями дня; небывалым нервным напряжением, болью потерь. Точно это не со мной все произошло, а с кем-то другим, сейчас бездумно, устало шагающим по дороге.
ЖЕЛТЫЙ ЦЫПЛЕНОК
В тот памятный и важный для меня вечер усталый, голодный, я тащился от автобусной остановки к дому. Уже с утра я не очень хорошо себя чувствовал и оттого хромал сильнее обычного. Весь день вышел наперекосяк. Меня обгоняли молодые парни и девушки, иные сочувственно оглядывались на тощего пожилого дядьку, бредущего с большим портфелем через парк к отдаленным кварталам, но большинство было занято своим. Лишь одна женщина моего возраста приостановилась и грубовато-заботливо спросила:
- Ну, чего запинаешься? Худо стало? Подсобить, что ли? Или врача? - Она сама тащила нелегкую сумку, а вот остановилась. Я отказался от помощи. Посмотрел ей вслед и по привычке попытался представить себе: кем работает, какие заботы несет, какой была в войну в свои 20 лет?
С согревшимся сердцем похромал дальше, и было не так уже больно ноге. А когда я увидел всю в разноцветных огнях окон огромно-плоскую, без архитектурных излишеств стену нашего дома, - и вовсе хорошо стало мне. Вон, среди огней в окнах сотен квартир - яркий свет в моем окне. Иду, но дом так огромен, что я словно не приближаюсь к нему, закрывшему звездное небо от горизонта до горизонта. И всю-то жизнь, как сейчас, стремлюсь к родному дому, как шел к будущему. Через войну шагал, через трудную юность, через годы и через версты, через утренние надежды и сумеречные неудачи.
Я давно умею заставлять себя не поддаваться физической немощи, дурным настроениям и предчувствиям, а вот в тот вечер - не смог. Злая мысль не вдруг явилась: "Надо писать, а то…" Что "а то" - я нарочито не додумывал.
Почти дошел я до дома, как вдруг ударило: "Долго ли еще буду возить рукопись в портфеле?! Чего трушу отнести воспоминания в редакцию? Все равно ведь знаю: рано или поздно повезу. Давай же сегодня!"
Был понедельник, тяжелый день, хромая нога болела особенно сильно. Подумал: в редакции, наверное, все уже ушли, да и я почти у дома. Не возвращаться же…
Я постоял, покачался с носков на пятки, как когда-то Игорь Королев, только подпираясь палочкой, и… повернул назад к автобусной остановке.
Волнуясь, точно мальчишка перед первым свиданием, я подходил к красивому двухэтажному особнячку, в котором помещалась редакция городской газеты. Верхний этаж был совершенно темен, но внизу, в большом окне слева от парадного горел свет. Было ровно шесть часов вечера, и если у них работа до семи…
В прихожей было полутемно. Дверь неслышно закрылась за мной - и стало тихо. Но я по-солдатски чувствовал: кто-то здесь есть. Именно из редакции, кто мне нужен, а не просто сторож.
И тут я услышал из дальней комнаты слева тихую песню. Пел молодой женский голос, печально и отрешенно:
Луна потихоньку из снега встает
И желтым цыпленком по небу плывет.
Вместо того чтобы пойти на голос я попятился и сел на стул в полутемной прихожей у вешалки. Поставил на пол свой тяжелый портфель и замер. Этому голосу и этой грусти не нужны были люди. Я решил: либо сейчас уйду, либо дождусь, пока кончится пение, и тогда обнаружусь. Мучительно захотелось курить, хотя курить я уже бросил. Я отдыхал, вытянув мозжившую ногу. Усталость волнами скатывалась с меня. Хотелось, чтобы песня длилась и длилась, а я сидел тут, положив ногу на вытянутую свою палочку.
Но что это - сумрак на землю упал
И небо погасло, как синий кристалл?
То желтый цыпленок, что в небе гулял,
Все белые звезды, как зерна, склевал.
Но дальше случилось совсем неожиданное. Вместо знакомых печальных согревающих слов я услышал рыдания. Они подсекли песню, будто по праву венчали ее.
Плакала та же женщина, что пела. Даже не плакала - стенала безнадежно, с горькой бабьей силою.
Вот те и на! Глупое положение ненужного свидетеля. Плакало наверняка юное, жестоко обманутое жизнью существо с острыми плечиками, тонкой и гордой шейкой… У меня все внутри дрогнуло от жалости. Тихо-тихо, чтобы не стукнуть ничем, я подтянул к себе палку, другой рукой взялся за портфель. И тут подо мной заскрипел стул. Я замер. Что-то похожее на это, сегодняшнее, прошло передо мной не так давно. Даже голос был похожим…
Вспомнил: это было весной в скверике.
Как обычно, я задержался в учительской и ушел позже всех, один.
Возможно, она была ученицей нашей ШРМ - школы рабочей молодежи. Она торопливо шла за ним, но он удалялся быстрее. Она крикнула негромко:
- Сережа, постой! Вернись, Сережа, прошу тебя… Он уходил. Он не оборачивался. Он не повернул даже головы. У него была свинцовая негнущаяся спина и налитая шея, не созданная для поворотов.
- Сережа, родной, так же нельзя… подожди…
Вечно я попадаю в положение лишнего свидетеля.
Не могу видеть чужую беду. Сердце мое закричало вслед тому: "Если ты мужчина, остановись, не двигайся жестоким запрограммированным роботом! Ты слышал, какой призыв к твоей доброте, к состраданию?.. Нет, удалился горделивым победителем тот Сережа. Не исключено, тоже ученик ШРМ, наша педагогическая недоработка, нравственный пень.
Я пережидал, пока успокоится усилившееся сердцебиение. Ждал минуту-другую, и опять пустынна улица, нет в ее черно-белой перспективе двух людей, не было женской мольбы. Может, и хорошо для девочки, что этот Сережа так вовремя и до конца раскрылся? Ей бы прочь бежать от такого, а она за ним вдогон. Неопытная, не додумала ты, девушка: он ведь уносит свое зло с собой - изымает его из твоей жизни, из твоего будущего. Хорошо, что жизненная дверь, захлопнутая им, разделила вас; умчало его в другом поезде. Не нужен тебе такой спутник! Радуйся, а не печалься.
Вовсе не обязательно, чтобы рыдающий в комнате в конце редакционного коридора "желтый цыпленок" был той, которая метнулась вдогонку за уходившим Сережей. Ясно только то, что мне надо неслышно встать и исчезнуть.
- Кто там? - Каблуки, каблуки, сюда, ко мне. Не успел дать задний ход.
В полуосвещенном проеме двери высокая, по-девчоночьи тонкая фигурка в пальто.
- Что вам нужно? - голос сух и суров, будто не ока только что рыдала.
- Я принес рукопись.
- У нас понедельник - неприемный день, после выпуска воскресного номера редакция отдыхает. Мы выходим четыре раза на неделе.
Все это деловито, скороговоркой, дескать, убирайся поскорее.
- Хорошо, а когда мне прийти в другой раз?
За спиной девушки висел большой цветной рисунок. Редакционный художник изобразил юношу в современных очках и джинсовом костюме, устремляющегося вперед с огромной шариковой ручкой наперевес: "Хоть ты не Лев Толстой, но мы многого ждем от тебя!" Что-то в облике атакующего журналиста, несомненно, было списано с этой девчушки: светлые, спрашивающие глаза, требовательно изломанные брови.
Она бесцеремонно оглядела меня с головы до ног и… споткнулась о мою палку. Брови разгладились, стали пушистыми, ровными.
- Куда же вы? Давайте, что принесли. Краеведение? Стихи? Воспоминания?
- Воспоминания.
- Может быть, лучше на радио?
Говорила она властно, сухо. Я понял: страшится вопросов, разглядываний, не уверена, слышал ли я ее плач, а потому непривычно резка. Такую "желтым цыпленком" не обзовешь, хотя глаза припухшие.
- Хорошо, я зайду в радиокомитет.
- Подождите. Какой обидчивый автор! Давайте свою работу.
Она пропустила меня в дверях. Я без приглашения сел, потому что, стоя на одной здоровой ноге, не смог бы нагнуться, чтобы достать из портфеля папку с рукописью.
Взяв папку, девушка села за один из столов, развязала тесемки, вытащила рукопись, прочла заголовок, пробежала первую страницу, потом ловко пролистнула до конца и так же бегло проглядела последний лист. Сейчас, подумал я, она скажет: "Позвоните мне недели через две по такому-то телефону". Я поднимусь, и буду волноваться, и ждать приговора от этой девчушки, которая сначала меня чуть не выставила, потом храбро поборола в себе какое-то лихо и теперь будет цепко держать меня в пальчиках с кроваво-красными ноготочками.
Я нарочно настраивал себя против нее. Почему? Да потому, что этот "желтый цыпленок" мне понравился своим девчоночьим мужеством, умением скрывать боль. Потом уже я понял, что преувеличил ее достоинства: я для нее в тот момент стал как бы отдушиной, она привычной заботой об авторе невольно заслонилась от боли.
Она встала, по-хозяйски смело протянула руку:
- Меня зовут Жанна Ивановна, или можно просто без отчества, - Жанна. Вот мой телефон, позвоните через пару дней.
Я не скрыл сомнения по поводу того, что она прочитает мою рукопись так быстро.
- Мне предстоит большая командировка, - задумчиво ответила она, - и я подбиваю бабки. Потом надо будет отписываться, и не хотелось бы заставлять вас переживать… А хотите, я прочту при вас? - неожиданно сказала она, и я понял, что ей тяжело и не хочется оставаться одной.
- Это было бы очень здорово, - честно признался я, - но слишком хорошо для меня. Я не настолько эгоистичен. Давайте уж через два дня - этот срок для меня тоже подарок.
- А-а, где наша не пропадала, - удало воскликнула Жанна, тряхнув головой, будто отгоняла усталость и беду. - Читаем! А пока давайте закурим. - Достала из стола пачку "Столичных", вытянула две - себе и мне. - Не курите? А я - слабая душа - получаю огромное удовольствие… Ладно, читаем.
Несколько минут Жанна бегала глазами по строчкам, что-то помечала карандашом, глубоко затягиваясь, шумно выпускала дым. Меня она ничуть не стеснялась, все у нее получалось искренно, естественно. С такой же откровенностью полчаса назад она рыдала.
Но вот она что-то отчеркнула и подняла голову:
- Вы тут пишете, Юрий Петрович…
То, что она так вдруг по-простому обратилась ко мне, называя по имени-отчеству, почему-то вселило в меня уверенность: рукопись нравится. Я повеселел, точно мальчишка, которого похвалила за что-то девочка-ровесница.
- Вы пишете: "В тот далекий и беспощадный сорок первый год пристально вглядываюсь я". И дальше: "К вам, мои дорогие товарищи по боевому оружию, живые и мертвые, мысленно обращаюсь из послевоенного далека". Юрий Петрович, поймите меня правильно: все это уже было где-то. Поверьте, если мы это уберем, рукопись только выиграет. Попробуем сказать сразу о главном. Как учил Лев Толстой. Вот следующее место: "Осенью сорок первого на Западном фронте создалась трудная обстановка…" И так далее. Согласны?
- Конечно, согласен, Жанночка! - весело ответил, я. - Вы правы: субъективно, выспренно. Давайте прямо быка за рога. Возражений не имею.
Отчего я всегда покладисто уступаю? Не знаю, почему, а всю жизнь так. Стоит человеку мне понравиться, и он тут же начинает, как говорят, веревки из меня вить. А я только благодарю.
Вот и сейчас Жанна из деловитого строгого редактора внезапно превращается в существо, которое я про себя окрестил "желтым цыпленком". Она откладывает карандаш, крепко трет глаза, говорит устало:
- Больше не могу, некачественная работа. - И встает.
Ну, отложим так отложим - невелико огорчение. "Законные", обещанные ею два дня ведь остаются в силе? У Жанны осунувшееся лицо, синие круги под глазами. Вместо отдыха весь день просидела в редакции. А я еще из нее тяну жилы. Опять разминает сигарету. Но нет, эту девочку победить не просто. Не бросила работу, а хочет взбодриться. Из соседней комнаты спрашивает, пью ли я кофе, - она сейчас сварит, и мы будем работать дальше.
Отодвинуты бумаги, на краю стола появились чашки, коробка с разносортным печеньем и вазочка с конфетами - от простецкой "Взлетной" до аристократических трюфелей - чисто студенческий набор. Я голоден и тяну одно печенье за другим.
- Знаете что, гость, по моим данным, вы сегодня не обедали. Хотите колбасу и хлеб, только честно?
Мне хорошо с этой доброй и открытой девчушкой. Будто не было тридцати лет, и где-то в "Красной заре", в комнате девчат, Ира Морозова, моя мальчишечья любовь, кормит меня, смертельно голодного после рабочего дня на окопах.
- Спрашиваете - отвечаем, - шутливо отзываюсь я. - Хотим колбасу с хлебом. Даже очень! Но только за компанию с вами.
- Утверждено! - Жанна вскакивает. Слышно, хлопает в соседней комнате дверца холодильника, и на столе появляется полукопченая колбаса.
- Откуда сие яство? - удивляюсь я.
- Редакционные заготовки к празднованию грядущего Дня Победы.
- Не стану. Несите обратно. Праздник нельзя разорять.
- Как сказал бы наш редактор, колбаса подана к столу "в виде особого исключения". Для ветеранов войны установлены разные льготы. В планах нашей редакции должен появиться пункт: досрочное угощение возможных авторов газеты.
- Хорошо, я делюсь с вами ветеранским пайком.
- Заметано. Режьте, товарищ фронтовик. Кофе послаще?
Потом мы снова работаем. Но все-таки эта работа не на час или два, и кофе мало помогает. Теперь уже я решительно вмешиваюсь: хватит. Галантно подаю Жанне пальто. Она из стола достает детские книжки, журналы в ярких обложках, запихивает в большую замшевую сумку, которую девушки-студентки, молодые женщины носят на плече. Перехватив мой взгляд, объясняет с усмешкой:
- Это для подружкиной дочери. Своих читателей, как явствует из моего возраста, еще не появилось.
Надевая перед зеркалом головной платок, Жанна спросила глухо, нарочно прикрыв рот этим платком:
- Вы… слышали, как я тут… разливалась? Только честно.
- Если честно, то слышал.
- Что подумали?
Я молчал.
- Очень прошу вас, - моляще произнесла Жанна, - скажите честно. Как фронтовик. Мне очень важно; что вы ответите. Ваше поколение всегда отличалось завидной прямотой. Ну, скажите, Юрий Петрович, миленький!
- Хорошо. Но только прошу извинить излишнюю солдатскую прямолинейность.
- Вам заранее прощаю все.
- Я подумал: вот плачет девушка, которую жестоко обманули…
- Дальше.
- Что дальше? Все…
- О, святая простота, так свойственная нашим отцам и матерям! И больше ничего?
- Почти ничего…
- Нет, вы наверняка еще подумали: "Вот он бросил ее, у нее будет ребенок, а обольститель забавляется с другой".
- Я давно не перечитывал Достоевского.