Мы подплываем к мосту, взбираемся на одну из его опор, чтобы отдышаться, а сверху часовой с древней берданкой смотрит на нас и не думает гнать. Любимый город может спать спокойно, думаем мы. Его не коснется война. Наши возьмут Берлин, и мы будем в войсках, которые принесут туда свои знамена.
Мосты - исконно мирное сооружение, призванное не разъединять, а сближать людей. Мы были детьми взвихренных, ударных, неистовых тридцатых годов. Сколько помню себя, мы пели о грозившей войне. Военное дело было непременным предметом в школе, Осоавиахим - частицей нашего общественного бытия. Но энтузиазм был связан с мирным трудом. Дороги, мосты, тоннели, дома, фабрики, новые города стали нашей реальностью и главной привязанностью.
Из окон школы открывался широкий вид на стройплощадки, где вместо развалюх вырастали многоэтажные дома, на футбольные пустыри - их под натиском строителей становилось все меньше, на закопченные трубы заводов, побуревшие корпуса фабрик, на железнодорожные пути, старые домики и вековые пакгаузы. Словом, отличный вид на трудовую, обновляющуюся, с детства знакомую и никогда мальчишкам-школярам не надоедающую округу нашу.
Нам, подросткам, было обидно наблюдать со стороны, как строят другие: наш школьный день, по подсчетам Игоря, составлял пол-этажа строителей. Правда, уже старшеклассниками мы стали в каникулы работать на заводах, стройках, в колхозах, совхозах. И делалось это не только ради заработка, хотя жилось нелегко, много труднее, чем сейчас. Все, что строили вокруг - школы вроде нашей, фабрики-кухни, жилмассивы, новые социалистические гиганты, как выросшие на пустырях "Ленсельмаш", беломраморный театр, - это появлялось на наших глазах. Значит, было нашим. Кровным, вечным, незыблемым, как все, что утверждалось вокруг.
После уроков мы ходили "принимать" новые дома, Наша радость, связанная с их появлением, была бескорыстна. Хотя жили все, кроме Иры Морозовой, дочери ответработника, в коммунальных квартирах, по сегодняшним меркам - весьма неважно.
Однажды загорелся новый дом. Мы сорвались с уроков, примчались на пожар и все порывались его тушить. Пожарные и милиция гнали нас. Позже всех с пожара вернулся домой закопченный Сашка Чесноков, успевший кому-то помочь по-настоящему. Строгий директор школы никого не отчитал за сорванный урок.
И вот с осени 1941-го на наших глазах подожженные бомбами, сброшенными с "хейикелей" и "юнкерсов", полыхали целые кварталы и улицы, превращаясь в развалины. Наш новый мир надо было нам же и защищать. Его оплотом, надеждой были мы, выросшие в нем, неотделимые от него в прошлых радостях и нынешних бедах.
С шумно дышавшего "капрони", который среди бела дня пронесся над городом, сорвалась одна-единственная бомба. И пришлась она не на военные объекты, не на вокзал или мост. В здании бывшего купеческого клуба на ежегодную конференцию (будто не было войны!) собрались педагоги города. Случайно, или фашисты об этом пронюхали, но тротиловый заряд ударил по учительской аудитории. Лишь немногие остались в живых. Вернувшись в октябре с окопов, мы были потрясены этой вестью.
Разные они были, наши воспитатели, разные у них оказались судьбы. Но то, что было заложено в нас нашими учителями, в нас и осталось. Да, то, чему научил нас весь строй советской жизни, а в школе учителя, в комсомоле - наши комиссары, такие, как Гриша, дома - наши родители, - все это сформировало нас как граждан своей страны, на которых м трудный час она смогла положиться.
Теперь в обновленной средней школе № 13 на мраморе имена учеников и учителей, отдавших жизнь за Родину. Игорь Королев - там, Саня Чесноков - там, Владимир Шевченко - тоже. И другие имена - серебром по красному камню. Чтоб мы, живущие, не забывали ни одного из своих мертвых, достойных вечной памяти.
В Великую Отечественную вместе с отцами воевали сыновья. Война уравняла отцов и детей.
Вовочку Шевченко на сборный пункт к горкому комсомола, как я уже писал, привела его мама. У нее за плечами висел его вещевой мешок, окрещенный "сидором". Всех провожали мамы, они тревожились за нас. Но только Бовина волновалась еще и из-за того, что сына могут оставить.
- Ведь болен, а я не могла с ним справиться! - повторяла Анна Матвеевна. - Хочет со всеми. Иначе, говорит, он не сможет после войны смотреть людям в глаза. Да, в такое время никто не должен пользоваться какими-то привилегиями, пусть даже это твой единственный сын.
Вовочка сиял, словно ему удалось поступить в Московскую консерваторию. Он пришел со скрипкой: был уверен, что понадобится его инструмент. Вовочка был самым добрым и самым рассеянным мальчиком в школе. И самым слабым. Смотреть, как он взбирается на турник или пытается играть в футбол, было испытанием для нас, его друзей.
На окопах Вовочка работал, как все, чуть ли не зубами грызя землю. Он был наивен, как третьеклассник, всему удивлялся, всем был доволен.
Могучий Сашка покровительствовал беспомощному в житейских делах Вовочке, втайне удивляясь силе его духа.
Большая, рыхлая, еще молодая Сашкина мать плакала и причитала. Маленькая седенькая Анна Матвеевна утешала ее. Они ушли обнявшись.
Хорошо помню и первые, и вторые проводы - сначала на окопы, потом в комсомольский добровольческий батальон. В октябре мы отправились туда, где сражались наши отцы, - на войну, близко подступившую к Ленинску.
…Матери - на горе свое - живут после погибших сыновей и дочерей, старятся без внуков - осиротелые, одинокие до самой гробовой доски. Не знаю, что может быть страшнее этого.
Помню мамин крик при известии о гибели отца. В нем были тоска по жизни, которая кончилась, боль женского одиночества, страх за осиротевшего сына.
И они провожали нас, наши матери. Дважды. В бурлящем сентябре. В беспощадном октябре. Так надо было. Храбрились, старались казаться веселыми, наставляли, как уберечься от насморка, от расстройства желудка. И мы тоже хорохорились, не выказывая, что нам непривычно и тревожно. Мы играли роль бывалых парней, не столько уверенных, сколько уверяющих, что ничего плохого с нами случится не может.
А между тем, враг подходил к Москве, блокировал Ленинград, через Ростов рвался к кубанской пшенице, кавказской нефти.
Мы стоим в боевом строю. Двери и окна в горкоме комсомола открыты настежь, хотя растерянности не заметно.
Мощная танковая группа генерала Гудериана захватывает город за городом, сокрушая нашу оборону или отбрасывая наши части. Нелепые слухи будоражат обывателей. Иные сорвались с места и понеслись в эвакуационном потоке. Кое-кто, поверив в скорое падение Москвы и Ленинграда, в "крах большевистского колосса", затаился, выжидая, что же будет. А большинство пошло на строительство рубежей, работало на оборону, и как работало!
Стоит в строю наш комсомольский батальон. Триста ребят и десяток девушек-санитарок. Мы еще в гражданской одежде, но уже с винтовками, с обоймами патронов в подсумках, с непременными противогазами, с гранатами, засунутыми за пояс. И еще у нас в специальных сумках по две бутылки с горючей смесью - грозное оружие сорок первого года. Вид у всех воинственный.
Рядом со мной - Игорь Королев, сдержанно веселый, собранный. Дальше - Вовочка Шевченко. Он непрестанно поправляет за спиной чехол со скрипкой. Высится Сашка Чесноков, за ним Сенька О. - бледен, сосредоточен, кусает губы, все оглядывается чего-то. Чубатый, широкоплечий, решительный Борис Камышансков стал с другой стороны от меня, правофланговым. Я выше ростом, но Борис не такой лопух, как я, он прирожденный командир, пусть стоит первым.
Раздается команда "Смирно!". С крыльца, как и в первые проводы, сбегает секретарь горкома Гриша Иваненков и направляется к строю. Гриша еще больше похудел, посуровел, стал тороплив в движениях, размашист в шаге - война решительно перековывает наши привычки.
Гриша идет вдоль строя. Для каждого находит особое слово. Знакомым пожимает руку.
И до сего дня Григорий Иваненков идет через мою жизнь, зорко вглядываясь в то, что я делаю.
У каждого в жизни должен быть такой Гриша: старший друг, любящий без сюсюканья, требовательный, спокойный, все знающий. Если у нас что-нибудь не ладилось, говорили: "Пойдем к Грише", или; "Надо посоветоваться с Гришей".
И каждый из нас должен быть готов на каком-то этапе собственной жизни стать для молодых наставником, в чем-то похожим на нашего Гришу.
Он стоит перед зданием горкома и машет нам вслед.
Больше Гришу я не видел. Но не забуду этого парня никогда.
Теперь я вдвое старше его, он мне в сыновья годится. Григорий Иваненков остался для меня молодым навсегда.
С песней мы шагаем - под материнский плач, прощальные крики девчат, медный рев оркестра. Мы ушли на войну, а Гриша на асфальтовом островке у горкома остался. Отправлял нас на войну, но самого его туда не пустили. Я видел в архиве его заявления: просил отпустить на фронт в составе коммунистического полка. В должности комиссара комсомольского батальона. Или политрука роты. Или даже политбойцом. Но только на фронт. Отказали: обязан оставаться там, куда поставила партия. Подчинился. Работал. А как погиб, об этом я узнал не из архива - из легенды. Война, отделив настоящих людей от дурных, не о всех оставила документы.
В строю комсомольского батальона лишь один оказался нестоящим человеком - Семка О. Он не был ни убит, ни ранен в нашем единственном бою. Он удрал во время отхода и - пропал, исчез. Как клоп, залезший в щель. Видели его днем, когда наши окопы утюжили фашистские танки. Встречали его в сумерках, когда фашист немного угомонился и только остервенело кидал мины - мстил за то, что прорвать оборону так и не сумел.
А потом О. испарился, пропал без вести. И не в бою, а во время затишья! (Не называю фамилии - не хочу бросать тень на семью. До сих пор не могут прийти в себя родители, славные старики, потомственные рабочие. Брат воевал в разведке, сестра была радисткой.)
Семка пробрался в город и спрятался: он стал дезертиром.
В городе действовали наши парашютисты-диверсанты, сражалось плохо вооруженное, но отважное подполье, в нем было много Семкиных ровесников. Ему же на всех, кроме себя, было наплевать. Он решил стать нейтралом: ни за фашистов, ни за Советскую власть. Но есть-то надо - и Семка устроился на какой-то заводишко, получил продовольственную карточку.
Верно, он не пошел в "русскую вспомогательную полицию", не сунулся в газетку "Свободный Богоявленск", которую издавал на немецкие деньги прохвост из бывших русских, словом - не стал откровенным предателем. Но как поется в старой революционной песне: "Кто не с нами, тот наш враг". Произошло с Семкой то, что должно было произойти.
Оккупанты крутили для жителей захваченного города сбои фильмы: о победах на западе, о бесчисленных одолениях па востоке, стремясь убедить их, что вот-вот поставят на колени Советский Союз, о непобедимых и рыцарственных арийцах, "благородных" и чуточку сентиментальных. В кино Семка познакомился с девушкой, они стали встречаться, и наконец, он сделал ей предложение. Оно было принято.
Семка был видный из себя парень - статный, красивый, самоуверенный, неглупый, с хорошо подвешенным языком. Он не отступился, когда узнал, что его избранница - дочь бургомистра, привезенного фашистами в их обозе. На свадьбе молодым вручали шикарные подарки; гитлеровские офицеры, приглашенные господином бургомистром, целовали ручки невесте и дамам, кричали: "Прозит!", "Будь сдороф, Семьен!", "Горко!". Семка вставал, кланялся, благодарил.
Родители его эвакуировались с заводом, брат и сестра воевали - молодая чета поселилась своим домком на Семеновой жилплощади.
Почему я вспоминаю о подонке Семене? Почему луч моей ненависти высветил из прошлого эту жалкую личность? Но ведь он был нашим соучеником! Хочется вдуматься в природу этого явления.
Саша Чесноков, сидевший с Семкой за одной партой на "Камчатке", в том первом и последнем бою был контужен, полузасыпан в окопе танком, взят в плен. Окрепнув, удрал из шталага - лагеря для военнопленных, добрался до Ленинска и доверчиво явился к другу и однокашнику…
То, о чем я пишу сейчас, стало мне известно после войны. И гордость моя по сей день за своих ребят, за девочек. Один только Сенька ушел от нас кривой путаной дорожкой измены.
Юра Ложкин, из-за перитонита застрявший в оккупированном городе, звал Семку к партизанам, стыдил, проклинал - и в результате получил не без его "протекции" повестку на "добровольный" отъезд в Германию. Там, на сталелитейном заводе в Руре, ни один саботаж "восточных рабочих" не обходился без Юры.
Скромнейший Толик Швец сгорел в танке, не желая сдаваться врагу.
Вовочка Шевченко бесстрашно пошел с матерью-еврейкой в смертный ров.
В боях за Родину погибли Игорь Королев, Борис Камышансков, Спартак Данильченко, Паша Олейник, другие мои одноклассники.
Лишь Семка О. очутился на той стороне. Один из нашего класса, один из школы, один из батальона! Во всем нашем славном Ленинске мерзавцами, вроде О., оказались единицы.
Потому что мое поколение пошло на войну с мировоззрением завершенным, изменить которое были не в состоянии никакие общественные катаклизмы. Мы не могли бы жить при ином строе - только при советском. Не могли исповедовать иные идеалы, кроме коммунистических. Не желали знать другого флага, кроме красного. Не могли петь иной гимн, кроме "Интернационала". Звезда и серп с молотом были единственными святыми символами для нас.
Наверное, и Семка О. до поры разделял эти чувства и привязанности. До тех пор, пока не увидел, что от одной ненависти немецкие танки не горят, и злоба к врагу еще не может обращать в бегство его автоматчиков. Для того чтобы убить фашиста, надо выйти с ним на бой, рискуя своей жизнью. И вот тогда-то выше всех идей и лозунгов он поставил свой элементарный обывательский личный интерес.
Саша и Семка дружили с младших классов. Помню так отчетливо, будто школьное детство кончилось вчера. Класс, средний ряд, последняя парта: шумливый, небрежно одетый Сашка и Семочка - аккуратный, в рубашке с белым отложным воротничком, ухоженный, воспитанный. Мать тянулась из последних сил, совмещая работу на заводе и по дому. Семочка был в семье младший, его освободили от забот - учись, ходи в кружки, занимайся спортом. На окопах обнаружилось: не умеет себя обслужить, девочки забирали у него носовые платки, рубашки, носки и стирали - упрашивать, улыбаться, кокетничать "аристократ" умел преотлично. Все годы он был тенью Сашки, и Чесноков по-своему его любил.
…Сашка постучал в окошко тихо, осторожно. Был комендантский час, по улицам цокали подкованными сапогами немецкие патрули да полицаи, но они колотили в двери прикладами. А тут стучал человек, который не хотел, чтоб услыхали посторонние. Семка подошел к окну:
- Кто там? Что нужно?
- Тихо, это я, Семен. Саша Чесноков. Открой!
- С тобой никого?
- Один.
- Я сейчас, сейчас.
Разбудил молодую женушку, пошептались, пошел к двери, не открывая, выспрашивал:
- Так ты один? А почему к матери не пошел? Чем у меня надежнее? Ничего не значит, чья она дочь. Немцы ни с кем не церемонятся.
Но все же открыл.
Саша был в изжеванной шинели, драных сапогах, черный, измученный. Просил укрыть хоть ка ночь. Ради старой дружбы.
- Заходи, - сказал Семка.
Он дал приятелю умыться, покормил, уложил спать. Тот мгновенно уснул. Семен тихо выскользнул из дома и воротился с немецкими автоматчиками…
Когда наши освободили город, Семки там уже не было: с новыми хозяевами удрал на запад.
Я не смогу описать бой комсомольского батальона от начала до конца. Запомнились эпизоды.
…Мы обосновались на позиции ночью. Иду и мечтаю об одном - лечь хоть на сырую землю, уснуть, без еды, без чая, - только бы забыться, сил нет больше.
Но командир взвода вызывает меня и Сашку и приказывает следить за противником. И сверх усталости, измучекности является то, что, наверное, делает из мальчишки солдата: перед приказом все твои физические и нравственные муки теряют значение, война не станет ждать, пока ты отдохнешь, поешь, придешь в хорошее настроение.
- Есть! - козыряю я.
- Есть! - повторяет Саша.
Небо над нами звездное, ясное, показывается из-за горизонта большая медная луна. В немецких окопах возня, долетают слова каких-то команд, лязг оружия, смех; порой постреливают из винтовок, короткими очередями из автоматов и МГ, методично взлетают ракеты.
Там тоже прислушиваются к тому, что происходит в наших окопах. Трудное, особенное напряжение войны передавалось нам.
- Тебе не страшно? - спрашивает Саша. - Мне - нет!
- И мне, - честно признаюсь я. - Знаешь, я понял, почему: когда надеешься на друга, ничего не страшно.
- Спасибо, Юрка, - просто и тепло, без всегдашнего ерничества говорит Саша.
Близится рассвет, становится совсем прохладно, знобко. Кажется, надо всем миром висит гулкая фронтовая тишина.
В немецкой стороне бьет пушка. Снаряд, прошелестев, ухает за окопами. Воплем отзывается разрыв среди деревьев недальней рощи. Слитным орудийным ревом откликается вражеская оборона. Сплошной гул тяжелых взрывов наполняет округу. Тугой воздух ударяет в легкую дверь блиндажа, где спят ребята, настежь распахивает ее.
- В ружье! - кричу я что есть силы в черную теплую духоту. - Саша, наблюдай за противником!
Ребята ссыпаются с нар. В серых рассветных сумерках Семка елозит по полу, тащит из-под чьего-то сапога портянку.
- Всем занять места для стрельбы! - командую я.
Это не огневой налет, это артиллерийская подготовка. Приходит взводный, распоряжается:
- За командира отделения - Щедров; выставить второго наблюдателя; остальным сидеть в блиндаже наготове.
Я оглядываю всех. Кто пойдет? Ребята напряженно ждут. Кому охота из укрытия лезть под обстрел? Трудно приказывать, мне непривычно в роли командира. Хорошо бы послать Семку - хотя бы за то, что ослушался приказа взводного и разулся на ночь. Но у Семки жалкий вид, и вообще, лучше идти самому, чем посылать кого-то.
- Со мной пойдет боец Камышансков, - уже по-командирски, а не просительно говорю я.
Мы с Борисом надеваем каски, берем винтовки и выходим в окоп.
Наверху все воет и грохочет. Отдельные взрывы сливаются в сплошной, занявший весь мир гром. Велю Саше идти в укрытие, но он остается. До смерти хочется слезть вниз, в блиндаж. Ведь если я выйду из строя, отделение останется без командира. "Трусишь, Юрка?" - одергиваю себя и стараюсь подавить желание спрятаться под накаты бревен.
По временам мы на мгновение выглядываем из окопа: не закопошились ли фашисты. Грохот, рев, тучи вздыбленной земли. Песок скрипит на зубах, за воротом полно земли. Наша артиллерия отвечает. Недальний взрыв швыряет нас друг к другу. Комья земли и камешки, а может, и осколки колотят по каске. Сжимаюсь, вбираю голову в плечи, чтобы стать меньше. Ощущение такое, что вот сейчас в меня вопьется зазубренный раскаленный металл и я закричу от боли, невыносимых страданий. Бледные Саша и Боря, точно ища защиты, сидят, прижавшись ко мне плечами. Взрывы шарахают совсем близко. Земля качается. Кажется, сил нет дальше терпеть эту пытку. Мы бессильны перед обстрелом, не можем отвечать огнем. И когда кажется, что больше не достает сил выносить обстрел, нервы не выдержат, вдруг все стихает…
Потом - провал в памяти.
Помню нашу утреннюю атаку.