В штабе армии им сказали, что из утренних шести самолетов их вернулся первым. Один свалился на лес, не долетев до аэродрома; летчика и офицера связи повезли в госпиталь. Второй – с корреспондентами – сел на вынужденную, и корреспонденты звонили, что добираются обратно попутными средствами. Об остальных ничего не было известно, очевидно, тоже заблудились в снегопаде и где-то сели… Пока Тихомирнов выяснял все это у адъютанта начальника штаба, в комнату быстро вошел маленький человек в громадном, обсыпанном снегом полушубке. У него было красное лицо и заиндевевшие брови; щурясь от света, он вытирал их багровой обмороженной рукой.
– Был? – вставая за своим канцелярским столом, спросил адъютант.
– Был! – радостно ответил человек в полушубке. – Прямо на окраину приземлился, на футбольное поле. Уже больше полгорода освободили!
– Значит, поздравляю с Красным Знаменем! У командующего слово твердое, раз был – значит, все!
– Начальник штаба у себя? – не отвечая, спросил человек в полушубке.
– У себя, проходи, – ответил адъютант.
Человек в полушубке, тяжело переступая ногами в заснеженных валенках, скрылся в дверях: кабинета.
Это и был тот самый несгораемый капитан, который снова благополучно вернулся, на этот раз из самой Калуги.
– Ты иди отдыхай, а мне придется его подождать, – скатал Тихомирнов Лопатину. – Надо дать в редакцию хоть какую-то телеграмму. Вот черт, добрался все-таки!
Лопатин один вернулся в комнату Тихомирнова, лег на кровать и только теперь почувствовал, что не может ни согнуться, ни разогнуться – кажется, он надорвался, ворочая самолет. В животе была такая боль, словно все кишки, одну за другой, перерезали тупым ножом.
"Ничего себе поездка!" – сердито подумал Лопатин и вдруг пожалел, что не остался в Москве. До сих пор, вспоминая о жене, он думал о своем отъезде без сожаления – будь что будет! – а сейчас ему опять бессмысленно показалось, что еще что-то можно поправить, хотя он сам не мог бы себе ответить, что поправить, как поправить и, главное, стоит ли поправлять? Он просто-напросто малодушно хотел видеть жену. Вот и все.
Тихомирнов появился через час вдвоем с неожиданно приехавшим из Москвы Гурским. Значит, он все-таки выпросился сюда, под Калугу!
– П-прибыл в качестве резерва главного командования, – с порога сказал Гурский, протирая платком свои толстые очки. – Б-буду завтра вместо тебя брать Калугу.
– Почему вместо меня?
– А т-тебя вызывает редактор. Как всегда, срочно, немедленно, аллюр т-три креста!
– А почему?
– Не знаю. Хотел п-поставить по команде "смирно" и спросить, но потом вспомнил, что он дивизионный комиссар, а я ря-д-довой, необ-бученный, и раздумал.
– Ты сегодня поедешь? – спросил Тихомирнов Лопатина. – Если на его машине, – кивнул он на Гурского, – то она сейчас в гараже. Будет готова через два часа.
– Врет, – сказал Гурский. – Послал мою машину куда-нибудь за п-продуктами и за водкой. Я его знаю…
– В общем, будет через два часа, – не подтверждая и не опровергая, сказал Тихомирнов. – Все-таки вы, черти, аристократы, – сказал он, обращаясь одновременно и к Лопатину и к Гурскому, – когда какую-нибудь деревню Пупкино брать, для этого мы, постоянные, а как Калугу, так одного за другим гастролеров присылают.
– А ты н-не жалуйся, – сказал Гурский. – Во-первых, у тебя, п-по моим сведениям, в Туле уже есть красивая баба…
– Предположение, не подтвержденное фактами.
– А что ты отп-пираешься, ты же холостой! И вообще, ты везде как сыр в масле катаешься!
– Вот не дам тебе водки, тогда будешь знать, как со мной разговаривать, – сказал Тихомирнов.
– На т-такую крупную подлость ты не способен.
– Значит, через два часа будет машина? – прервал их Лопатин.
– К трем ночи доберешься, – сказал Тихомирнов. – А то, может, до утра останешься?
– Раз ехать, поеду сегодня, – сказал Лопатин, снова подумав о жене.
Через час, когда старушка – хозяйка дома поджарила им толстую деревенскую яичницу, а Тихомирнов, вопреки своим угрозам, поставил на стол бутылку сырца, в комнату ввалились еще двое корреспондентов, те самые, что сели на вынужденную и добирались попутными средствами. Один из них был до невозможности неразговорчивый и этим не похожий на всех остальных фотокорреспондентов, фотограф Хлебников из "Правды", а другой – специалист по передовицам – красивый крупный бровастый мужчина по фамилии Туликов. В Москве он сидел всю оборону безотлучно, на фронт из редакции своей московской газеты вырвался всего во второй раз и, в противоположность видавшему виды Хлебникову, задыхался от желания поскорей выложить события сегодняшнего дня. Он был одновременно и заносчив и простодушен, и, когда, покончив с собственными фронтовыми испытаниями, вслед за этим завел разговор о шестнадцатом октября в Москве, Гурский насмешливо прицелился в него через свои толстые очки белобилетчика.
Туликов, который после вынужденной посадки уже выпил где-то по дороге, а придя к Тихомирнову, сразу картинно хватил чайную чашку разбавленного сырца, витийствовал за столом, громя тех, кто, услышав по радио, что положение ухудшилось, тут же, шестнадцатого октября, бежал из Москвы. К его природной горячности примешивалось двойное возбуждение – от пережитого и выпитого. Всех, кто уехал из Москвы, он называл "куйбышевцами" и "ташкентцами" и говорил о шестнадцатом октября так, словно в этот день между всеми уехавшими и всеми оставшимися пролегла черта всемирно-исторического значения.
– Мы им этого не забудем, – говорил он, теребя свои ненатурально большие, густые светлые брови. – Хотя, когда они благополучно вернутся, они наверняка захотят поставить все на прежние места! Сейчас они отсиживаются, но потом они захотят прийти на место тех из нас, кто погиб, и на их костях делать карьеру.
– А что же, п-по вашему, – вдруг подал реплику Гурский, – на месте тех, кто п-погиб, должны быть поставлены стеклянные колпаки и мемориальные плиты? Скажем, вот вы п-погибаете, а вместо в-вашего редакционного стола у вас в кабинете ставят м-мемориальную плиту? Мне интересно, как именно вы себе это п-представляете?
– Я представляю себе, – сгоряча не обратив внимания на иронию Гурского, сказал Туликов, – что на тех, кто бежал из Москвы в эти дни, должно быть выжжено на всю жизнь клеймо.
– А г-где именно? – спросил Гурский.
– Да подожди ты, не мешай, – сказал Тихомирнов. – Видишь, человек в запале…
– Я не мешаю ему, просто мне интересно выяснить п-практически, где он намеревается ставить свое к-клеймо: если на лбу, то это обезобразит некоторых моих знакомых, в т-том числе и женщин, если же он будет делать это несколько п-пониже п-поясницы, то это значительно п-практичней, и в ряде случаев я готов его п-поддержать!
– Бросьте вы шутки шутить! – наконец-то поняв иронию, крикнул Туликов. – Вы паясничаете, а я серьезно говорю!
– Ну, если серьезно – жаль. Я до сих п-пор имел наивность считать, что вы говорите не серьезно. А если серьезно… П-подождите! – Взяв карандаш, Гурский постучал по столу. – Вы же сами просили: серьезно! Теперь п-послушайте! Кто вы такой, Туликов, если говорить серьезно? Может быть, вы Талалихин или Гастелло?
Может быть, вы истребитель танков или рядовой пе… пе… пе… – он хотел сказать – пехоты, заикнулся сильней обычного и, махнув рукой, сказал: – В общем, солдат? Кто вы т-такой и что, собственно, произошло от того, что вы остались в Москве, а не уехали?
Десять тысяч д-дворников осталось в Москве: девять с половиной тысяч п-потому, что им не было приказано уезжать, несколько сот, чтобы воровать в пустых квартирах, а несколько десятков – в-вполне допускаю – потому, что они ничего не имели против п-прихода немцев. Так чем вы лучше этих дворников?
– Ну, знаете, за это морду бьют, – сказал Туликов.
– Прошу извинения, вы меня не п-поняли, – спокойно сказал Гурский. – Я говорю о том громадном большинстве вп-полне п-порядочных дворников, которые, как вы, не уехали потому, что им этого не приказали. Так чем вы лучше их? Почему они не сидят и не п-произносят речей за водкой, которой, кстати, у них нет, потому что она в Москве стоит восемьсот рублей литр, а вы сидите и п-произносите речи? Что случилось? Вам п-приказали, и вы остались писать свои п-передовые. А другим п-приказали, и они уехали. А третьим не п-приказывали, но они все-таки уехали…
Как ни прискорбно, но на фронте тоже д-далеко не всегда и не все отходили только по п-приказу. Попробуйте-ка п-представить, как сейчас себя чувствуют те, кто остался, например, в Смоленске.
– Я никогда не верил, что Москву возьмут, – горячо сказал Туликов.
– А они, м-может быть, тоже до п-последней минуты не верили, что Смоленск возьмут… – сказал Гурский и вздохнул.
И Лопатин, услышав горький вздох этого ядовитого человека, вспомнил свои собственные споры с редактором из-за статьи про Одоев…
– Чего же вы хотите в конце концов? – озадаченно спросил Туликов.
– Я хочу очень п-простой вещи: чтобы вы думали немножко б-больше, чем этот стул или стол. – При этих словах Гурский снова постучал карандашом по столу.
– Ладно, мне наплевать на все эти ваши шуточки, черт с вами. Ответьте мне прямо на вопрос – почему, например, вы не уехали?
– Н-не знаю, – пожал плечами Гурский. – Во-первых, мне редактор сказал как-то очень неопределенно: "Может быть, вы тоже п-поедете в К-казань?" – а я не люблю, когда мне говорят "м-может быть". Во-вторых, тут я с вами согласен, я т-тоже не верил, что немцы возьмут Москву…
– Вот видите, а другие не верили и бежали. Об этом и речь!
– А я, между п-прочим, не знаю, п-почему я не верил, – сказал Гурский. – П-просто так, не верил, и все! Хотя шестнадцатого октября в это вполне можно было п-поверить. И я не осуждаю людей, которые п-поверили в это…
– Напрасно, – сказал Туликов. – Кто не верил в то, что мы не сдадим Москвы, тот не верил в победу.
– П-простите, но это не одно и то же.
– А вы допускаете, что мы бы отдали Москву и все-таки победили?
– Вп-полне. И могу даже п-привести вам на п-память соответствующую цитату из от-течественной лит-тературы…
– Только без исторических аналогий, – лежа на кровати, впервые вмешался в разговор Лопатин, знавший, что Гурский, историк по образованию, любит блеснуть своей эрудицией.
– Хорошо, хенде хох! – кротко улыбнулся Гурский и высоко поднял обе руки.
– Эх, до чего же вы все умные, – оглядываясь кругом, сказал Туликов.
Хотя с ним не спорил никто, кроме Гурского, он понял, что сочувствие не на его стороне. – А я вот до гробовой доски не прощу тем, кто бежал в октябре. Не прощу, и все тут!
Гурский молча пожал плечами.
– Какая чепуха, – сказал Лопатин. – Не забуду! Не прощу! По нашей русской отходчивости и забудем, и простим даже и тому, кому прощать не надо бы!
В комнату вошел редакционный шофер с вещевым мешком в руках.
– Куда поставить, товарищ батальонный комиссар? – обратился он к Тихомирнову и сказал, что паек получен полностью, за исключением подболточной муки.
Гурский, как всегда, был прав – Тихомирнов посылал машину за пайком. Через пять минут Лопатин, покряхтывая, поднялся, простился с товарищами, оделся и вышел к машине.
– Слушай, д-дружок, – тихо и серьезно сказал ему Гурский, в накинутом на плечи полушубке вышедший проводить его к машине. – Не обижайся, что я вместо тебя п-приехал. Я, п-правда, сюда еще раньше п-просился, но тогда он отказал. А сегодня вдруг сам вызвал: п-поезжайте заменить! По моим сведениям, у него вч-чера ночью целый час сидела т-твоя жена и закапала ему слезами все сукно на столе. П-по-моему, у тебя там, в семье, дело совсем д-дрянь, поэтому он и п-переиграл: меня сюда, а тебя – вместо меня. И даже велел п-передать, что ты можешь сегодня ночью, не являясь в редакцию, ехать п-прямо домой, к жене. А к нему – только завтра. Это было так неп-похоже на него, что я даже взд-дрогнул! Ты извини, что я каркаю, но я не хотел, чтобы ты являлся к ней домой в состоянии всеобщего и п-полного разоружения. Извини, но я в дружбе человек т-тяжелый…
– А легких, их пруд пруди! – сказал Лопатин и, несмотря на то что у него кошки заскребли на сердце, благодарно пожал руку Гурскому.
27
Всю дорогу до Москвы Лопатин пролежал на заднем сиденье машины. Боли в животе не то стали слабее, не то он к ним привык.
"Кажется, ничего особенного, а полежу день, и вовсе пройдет", – успокоенно подумал он, поднимаясь по лестнице к себе домой.
Дверь открыла Геля, она была одета в халат Ксении и в ватник поверх него. В зубах у нее дымилась свернутая из газеты козья ножка.
– А где Ксения? Спит?
– Она улетела. – При всей неприязненности их отношений с Лопатиным в голосе Гели не было торжества.
– Ну и черт с ней! – неожиданно для себя хрипло крикнул Лопатин, швырнул в угол вещевой мешок, прошел в комнату и сел, не раздеваясь, только расстегнув на два крючка полушубок.
Геля опустилась напротив него, продолжая дымить самокруткой. Кажется, она ожидала расспросов.
– Что смотрите на меня, Ангелина Георгиевна? Считаете, что я расстроен? – с вызовом спросил Лопатин.
– Она изменяла вам раньше и изменяет сейчас, – необычно тихим голосом сказала Геля, отвернувшись от Лопатина и глядя куда-то в угол. – А вы…
– А я знаю все это не хуже вас, – инстинктивно и мгновенно солгал он, защищаясь от подробностей. Всего он не знал, хотя догадывался, но сейчас ему показалось, что он всегда и все знал.
Впрочем, теперь это уже не имело того значения, какое имело бы еще вчера. По крайней мере, так он считал в ту минуту.
– Согрейте мне чаю, и, если он будет крепкий и быстро, обещаю не обижать вас сегодня, честное слово.
Геля послушно поднялась и вышла, а он позвонил редактору.
Редактор долго не подходил, секретарша несколько раз говорила: "Еще минуточку!" – наверное, в редакции подписывалась последняя полоса. Наконец в трубке послышался недовольный голос редактора:
– Чего не спится? Семейная жизнь надоела? Могу вызвать!
– Вызывай, – сказал Лопатин. Его голос помимо воли дрогнул, и редактор услышал это.
– Хорошо. Машину отпустил?
– Отпустил.
– Сейчас пришлю. – Редактор повесил трубку.
Геля вернулась и, разлив по стаканам чай, села напротив Лопатина.
– Нате курите, – протянул он ей пачку "Беломора".
– Спасибо, я уже привыкла к махорке.
– Ответьте мне, но только честно, почему вы вдруг сейчас мне это сказали? – спросил Лопатин, радуясь, что он довольно удачно имитирует спокойствие. – Вы поссорились с ней?
– Не больше, чем много раз до этого.
– Тогда почему же?
– Не знаю, – сказала она, – наверное, мне просто надоело столько лет смотреть на все это. А потом, я сегодня поглядела в зеркало и вспомнила, что я ваша ровесница. Видите? – Она приподняла со лба свои пестрые крашеные волосы – и показала седые корни.
– А какое отношение имеет одно к другому?
– Не знаю. Очевидно, имеет. – Она помолчала. – Хорошо, если я не сказала вам ничего нового.
Лопатин услышал за окном гудок машины и встал.
– Опять уедете на фронт?
– Должно быть, а что?
– Если я съеду от вас, я занесу ключи к вам в редакцию.
– А чего ради вы съедете?
– Кажется, я устроюсь сестрой-хозяйкой в одно место. Ведь вы не собираетесь высылать мне аттестат?
– Не собираюсь.
– И никто не собирается. А мне жрать надо. И кроме того, чувствовать себя нужной не только нашей с вами дамочке!
Она впервые на памяти Лопатина так сказала о Ксении.
"Да, они сильно поссорились, – подумал Лопатин, – надолго, может, навсегда. Бывает в жизни и так".
– Оставьте мне ваш "Беломор", не скупитесь, – густо закашлявшись, сказала Геля, когда Лопатин, вставая из-за стола, потянулся за пачкой, – а то я с этой махоркой совсем превратилась в мужика. Вы спросили, почему я вам сказала? Может быть, потому, что война, и во время войны все это как-то… – Она не договорила. – Если я съеду, я тут все приберу и запру. Не беспокойтесь.
– Я не беспокоюсь.
Лопатин надел ушанку, застегнул полушубок и вышел вместе с ней в коридор.
– Вы способны объяснить мне, – спросил он, уже взявшись за ручку двери, – ну, чего она пошла вчера к редактору клянчить, чтоб я вернулся? Чего ради была эта комедия? – Говоря это, он почувствовал прилив злости от мысли об еще предстоявшем ему объяснении с редактором.
– А вы что, только сейчас узнали, что у нее семь пятниц на неделе? – зло, вопросом на вопрос ответила Геля. – То, что я дура, вы старались мне дать понять довольно часто, а то, что она дура, так за пятнадцать лет и не заметили?
Лопатин молча кивнул ей и вышел. А она, не затворяя двери, посмотрела ему вслед и, вынув из кармана халата предназначенное ему Сюнино письмо, полное лжи и душевной сумятицы, изорвала его на мелкие кусочки своими желтыми, прокуренными пальцами.
Когда Лопатин вошел в редакторский кабинет, все полосы были уже подписаны, номер ушел в машину, но редактор, по старой газетной привычке, еще не ложился спать, ожидая, когда выпускающий принесет первую пачку пахнущих краской газет.
В редакции шутили, что редактор не ложится спать, пока не понюхает газету. Шутили, впрочем, с оттенком уважения: редактор знал свое дело, а это ценят и в тяжелых начальниках.
– Прибыл? Садись, сейчас нам чаю дадут, – сказал редактор, увидев входящего Лопатина, и всем телом потянулся в кресле. – И как это только тебя жена отпустила?..
– Она улетела.
Редактор присвистнул, хотел сказать что-то резкое – он не привык лезть за словом в карман, – но вошла секретарша с чаем, и он остановил себя. Пока она стелила на стол салфетку и ставила на нее чай и галеты, он смотрел на Лопатина и вспоминал, как именно в это время и именно на этом месте, где сидит сейчас Лопатин, сидела вчера ночью его жена.
До вчерашнего дня редактор не знал жены Лопатина. Она была непричастна ни к их делам, ни к их дружбе. Он знал, что у Лопатина есть жена – красивая и много моложе его. Вот и все.
Вчерашняя встреча оставила у него в памяти впечатление какого-то длинного сумбура. Он еще цинично подумал тогда, что, наверно, у этой красивой и слезливой женщины есть свои приятные для мужа стороны, но разговаривать с ней утомительно. Рыдала, говорила о том, сколько семей на ее глазах уже разрушила война, умоляла вызвать ее мужа в Москву, чтобы и у них не случилось того же самого… А теперь, когда вызвал, – нате, здрасьте – улетела!
– Ну, что будешь теперь делать? – спросил редактор, когда секретарша вышла.
– Продолжу жизнь на казарменном положении. – Лопатин не преуменьшал и не преувеличивал своей горечи: еще не понимая, какой будет его жизнь, он знал – такой, как была, уже не будет.
Чувство бесповоротности притупляло боль.
– А может, отпустить тебя – слетаешь к ней сам дня… – Редактор хотел расщедриться и сказать – на три, но характер взял свое, – дня на два?
– Спасибо, нет.
– А чего она приходила сюда, ко мне, можешь объяснить?