– Кому обязан, почему обязан? Ну почему я вдруг обязан писать вам пьесу?
– Нельзя быть эгоистом, – сказала Ксения. – Ты вполне можешь написать пьесу, значит, это твой долг! Мало ли что тебе не хочется!
– Да я отроду пьес не писал!
– Я тоже до прошлой зимы никогда не была завлитом, – победоносно сказала Ксения.
Не найдясь, что возразить против такого аргумента, Лопатин махнул рукой.
– Ладно, я подумаю…
– И нечего думать! Попросишь у своего редактора отпуск, полетишь вместе со мною и за месяц напишешь там пьесу. Гораздо лучше, чем все твои корреспонденции! Все равно они приходят к нам, когда мы все это уже слышали по радио.
Последнее замечание жены окончательно разозлило Лопатина: ему вспомнился и вчерашний разговор с редактором, и погибшие товарищи, и то, какой ценой доставались иногда корреспонденции…
– Никакого отпуска просить я не буду, – сказал он, – и никуда с тобой не полечу.
– Ну и грубо.
Лопатин вздохнул и вспомнил, что ему сегодня с утра надо являться к редактору и не то лететь, не то ехать под Калугу.
– Долго ли ты здесь пробудешь? – спросил он.
– Не знаю. Как будут дела у Евгения Алексеевича. Я полечу обратно вместе с ним.
– А то мне надо сегодня поехать дня на два, на три…
– Куда поехать?
– На фронт.
– Глупости! – сказала Ксения.
– Не глупости, а приказание редактора.
– Не может быть! Он был вчера так мил со мною, когда я говорила с ним по телефону, он же отлично знает, что я к тебе приехала. Я просто возьму трубку и позвоню, чтобы он тебя никуда, не посылал, пока я здесь.
Угроза была глупой, но реальной.
– Сейчас напьемся чаю, и я поеду, – сказал он, пресекая разговор.
– Хорошо, – сказала Ксения. – Я теперь уверена, что у тебя тут что-то появилось без меня.
– Война у меня появилась без тебя, – угрюмо сказал Лопатин. – Война, понимаешь!
У него был смешной вид – в пижаме, валенках и полушубке, но жена прекрасно знала, что, несмотря на этот смешной вид, решение его бесповоротно, и сочла за благо сделать то, что всегда делала в таких случаях, – заплакала. Ей вовсе не так уж безмерно хотелось, чтобы он остался, но она просила, а он не остался; от этого страдало ее самолюбие, и слезы были отчасти искренними. Впрочем, она всегда плакала без затруднений, легко и красиво.
Чай пили в глубоком молчании. Лопатин сидел по одну сторону стола, а Сюня и Геля – по другую. Пока он брился и одевался, они уже успели перемолвиться и теперь восседали против него, обиженные и страдающие от собственного решения не говорить за столом ни слова.
– Ну ладно, до свидания, – крикнул Лопатин, уже надев ушанку и стоя в коридоре.
Жена сорвалась с места, побежала и порывисто и жадно поцеловала его в губы, прошептав: "Только потому, что на фронт, иначе бы и не прикоснулась к тебе".
Уже спускаясь по лестнице, Лопатин вспомнил, что из-за всей этой болтовни так и не поговорил с женой о том, о чем больше всего хотел поговорить, – о дочери. "Ладно, вернусь и поговорю, – подумал он. – Не уедет же она, в самом деле, за эти два-три дня".
Газета вышла поздно, редактор только что встал и сидел за столом невыспавшийся, с набухшими веками.
– Можешь пока не ехать, – сказал он Лопатину. – Пошлю вместо тебя Гурского. Он давно просится. А ты вместо него посидишь здесь на правке, одну-две передовые дашь. Вчера сгоряча не сообразил, что, раз приехала жена, надо дать человеку пожить в Москве.
– Ничего, она еще побудет здесь, – не желая менять своего решения, сказал Лопатин, – а я съезжу и вернусь.
– Смотри, как знаешь, но не задерживайся. Доберись до Калуги, первый материал в зубы, и назад, – сказал редактор, решивший, что Лопатин хочет поехать, чтобы загладить их вчерашнюю размолвку, и довольный этим. – Прямо сейчас поедешь?
Лопатин кивнул.
– Тогда зайди в фотоотдел. Туда к ним от меня пошел клише брать для своей газеты Васильев, армейский редактор. Он тебя захватит до Тулы. А в Туле – наш Тихомирнов и наша "эмка".
Лопатин зашел в фотоотдел и действительно застал там укладывавшего в полевую сумку пачку клише худого батальонного комиссара, в плохо сшитой горбатой шинели. Лицо у батальонного было злое и желтое.
Когда Лопатин попросил подвезти его, батальонный поморщился и сказал, что выедет в Тулу только в четырнадцать – через три часа.
– Хорошо, – сказал Лопатин. – А где мне найти вас через три часа?
Батальонный почему-то заколебался и спросил, знает ли Лопатин, где Ваганьковское кладбище.
– Конечно, – недоумевая, ответил Лопатин.
– Если будете там, у ворот, ровно в четырнадцать, возьму вас. – Батальонный застегнул полевую сумку, снова поморщившись, посмотрел на Лопатина, надел ушанку и ушел не прощаясь.
Возвращаться домой было уже ни то ни се, и Лопатин скоротал два часа в редакции, выиграв подряд семь или восемь партий в шахматы у всех, кто попал под руку.
Потом, вскинув на плечо полупустой вещевой мешок, дошел до трамвая и с пересадкой к четырнадцати добрался до Ваганькова. У ворот кладбища стояла небрежно обмазанная белой маскировочной краской фронтовая "эмка" с цепями на колесах. "Эмка" была заперта, возле нее никого не было – шофер куда-то ушел. Скинув с плеча мешок и приткнув его к подножке, Лопатин стал прохаживаться возле машины.
Кругом было пустынно. Мимо Лопатина в ворота въехали сани, запряженные тощей клячей. На санях стоял гроб, сбитый из горбыля с большими щелями. Рядом с гробом сидела заморенная женщина в платке, повязанном поверх шляпки. Проехали сани, потом, свистя тяжелой одышкой, прошел пожилой, хорошо одетый мужчина, таща за собой на веревке санки с детским гробом.
И снова долго никто не входил в ворота кладбища и не выходил из них.
Наконец из ворот вышел батальонный комиссар, похожая на него, такая же худая, как он, до синевы заплаканная девушка лет восемнадцати и рослый хмурый шофер. Он отпихнул ногой мешок Лопатина и полез в машину.
Батальонный жестом показал Лопатину, чтобы тот устраивался впереди, а сам с девушкой сел сзади.
– Подъезжай сначала к управлению тыла, – приказал батальонный шоферу.
Лопатин сидел впереди и думал о том, что люди по-прежнему умирают и просто так. Сзади него тихо переговаривались отец и дочь.
– Если совсем не будут топить, переезжай к тете Нине, – говорил отец.
– Не хочу, она к маме так ни разу и не пришла, – ответила дочь.
– Ты же знаешь, что она болеет.
– Не хочу, она каждый кусок будет считать, – упрямо повторила дочь.
– Так кусок-то твой, – сказал отец. – Я вам с ней буду весь аттестат переводить. Она будет не вправе.
– Все равно не хочу, – так же упрямо повторила дочь.
– Ну, как хочешь, – вдруг согласился он.
Потом они заговорили так тихо, что Лопатин некоторое время ничего не слышал. Потом девушка горько всхлипнула и сказала:
– Верно, мама красивая лежала в гробу, как будто не болела?
За спиной Лопатина установилось молчание и послышался хриплый звук, перешедший в кашель. Отец боролся со слезами.
– Не надо, папа, не надо, ну прошу тебя, не надо… – умоляюще сказала девушка, и звуки кашля за спиной Лопатина затихли.
"Вот у них горе, – подумал Лопатин о людях, сидевших за его спиной, – а у нас с Ксенией так, маята… Хотя если убьют – тоже поплачет".
Машина остановилась на улице Горького, около здания Музея Революции, окна его были забиты деревянными щитами.
– Сейчас перейдешь на ту сторону, – как маленькой, стал объяснять отец дочери, открыв дверцу машины, – и зайдешь вон в тот подъезд, в первый, в бюро пропусков. Там позвонишь Филиппову по двадцать седьмому, скажешь, кто ты, и он тебе закажет пропуск. Я его предупредил.
– А если он меня не возьмет? – сказала девушка.
– Возьмет, он мне обещал. Он мне вчера сказал, что им нужны машинистки.
– А если не возьмет? – снова спросила девушка.
– Не возьмет – напишешь, – сухо сказал отец и, не вылезая из машины, обнял и поцеловал ее. – Ну иди, иди…
Она вышла из машины, и он, прильнув к стеклу, проследил за нею, пока она не перешла улицу и не скрылась в подъезде управления тыла.
– Поехали, – сказал он.
Машина пересекла занесенную снегом и не расчищенную Красную площадь, свернула по набережной на Полянку и выехала на шоссе. Батальонный комиссар сидел сзади и упорно молчал.
За Подольском закипел радиатор, шофер остановил машину, открыл дверцу, полез за заднее сиденье, с грохотом вытащил оттуда ведро и побежал за водой. Пока он доливал воду, из радиатора вырывались столбы пара и под сильными порывами морозного ветра, переломившись, отлетали в сторону.
Когда шофер наконец завернул пробку радиатора и влез в машину, Лопатин решился повернуться к своему спутнику.
– Может, пересядете вперед, товарищ Васильев?
– Не надо, – сделал тот слабое движение рукой. – Если хотите, сами пересядьте на заднее.
Он подвинулся на сиденье, и Лопатин сел рядом с ним – туда, где недавно сидела его дочь.
– Сволочи люди, – вдруг ни с того ни с сего сказал Васильев. – Настоящие мародеры! Было бы на фронте, пострелял бы своей рукой.
– Я одного по уху зацепил, когда вы вперед ушли, – сказал шофер.
– Зацепил, а что толку? Все равно были мародерами и останутся…
– А что, в чем дело? – спросил Лопатин, чувствуя, что пришло время поддержать разговор.
– За все дай! – сказал Васильев. – За место – дай! За то, чтобы могилу вырыли, – дай! За то, чтоб сегодня, а не завтра похоронили, – дай! Даже за то, чтобы землей засыпали, – дай! Как будто можно землей не засыпать. А хотя с них все станется – не дашь, так и не закопают! Вытащат гроб из земли, в сторону поставят и кого-нибудь другого на этом месте похоронят, и опять – дай! Дай хлеб, дай сахар, дай табак! Дай водки! Дай, дай, дай!
– А если не дать? – сказал Лопатин.
Васильев печально и зло усмехнулся:
– На кладбище не заходили?
– Нет.
– И хорошо сделали. По неделе прямо на снегу гробы стоят, как в очереди – кто последний, я за вами! Это у тех, кто не дал. Не дал, потому что нету. Кто же пожалеет дать, если есть? Этим и пользуются, сволочи. Был бы я московским комендантом, – помолчав, сказал он, – сократил бы патрули и выделил наряды бойцов на кладбищах могилы копать. Ничего бы не составило. А так собралась – ряжка к ряжке – бесстыжая компания из пьяных инвалидов и просто жуликов, пользуются сложившимся положением, нашли себе теплое местечко – кладбище!
Раздражение на какую-то минуту даже заставило его забыть о собственном горе.
– Жена за меня беспокоилась, – сказал он после молчания, – а хоронить мне ее пришлось. Пока сообщили, пока доехал, только и осталось, что похоронить. Еще спасибо, что отпустили под предлогом командировки, а то лежала бы там в очереди. – Его передернуло от собственных слов. – Дочь-то у меня видели какая – безрукая… Горе – а они дай, дай, дай, дай! Как злые попугаи: копают – матерятся, опускают – матерятся. Ни стыда нет, ни совести, только глотка и брюхо. – Он снова надолго замолчал.
Лопатин с пронзительной печалью подумал, что жизнь и смерть идут своим чередом, и какие-то люди жадно урывают себе куски и на жизни и на смерти. "Жуки-могильщики", – подумал он.
Что ж, бывает и похуже! Кормятся и вокруг госпиталей, и вокруг этапных пунктов, и на станциях – при билетах, и в столовых при миске супа, на которую до того в обрез отпущено, что неизвестно, что выловить в свою пользу, а все-таки вылавливают, догола, до воды!
Что же, раньше, до войны, этого не было? Или он, как слепой, ходил и не видел? Или во время войны, когда, кажется, всему этому уж и вовсе не место, наоборот, его стало больше? Или испытания войны всколыхнули в людях так много сильного и чистого, что нечистое сразу лезет в глаза, как пятна на снегу? Где тут правда? И как это будет после войны: неужели то же будет?
Впереди расстилалось обледенелое, скользкое, серо-белое накатанное шоссе; по сторонам в сугробах мелькали и пропадали деревни. Километров за сорок до Тулы шофер притормозил: на обочине шоссе валялись перевернутые повозки и грузовики.
– Еще недавно, видите, докуда танки Гудериана добирались? – выходя из оцепенения, сказал Лопатину Васильев. – Вон из той лощины шоссе простреливали. А сейчас мы – под Калугой. Может, даже взяли. Я когда вчера в Москву выезжал, шли бои на окраинах.
Прошел еще час, и "эмка" въехала в Тулу.
Лопатин бывал здесь до войны, но сейчас город трудно было узнать – он был весь перегорожен рогатками и баррикадами из обрезков полосового железа, болванок, ржавых газовых труб и прессованной металлической стружки – всего, что на скорую руку сгребли на старых заводских дворах и для прочности местами прихватили сваркой.
Проехав по окраине города мимо неприметных одноэтажных домов, в которых размещался штаб армии, армейский редактор высадил Лопатина у маленького чистенького домика, где квартировал корреспондент "Красной звезды" батальонный комиссар Тихомирнов.
Лопатину пришлось довольно долго помолотить в дверь, прежде чем ему открыл Тихомирнов – в валенках и без пояса.
– Знал бы – подождал, не обедал, – радушно встретил он Лопатина, – но борщ еще не остыл, и сто граммов найдутся! Странно подумать, но мы с тобой не видались с финской! Надолго ли к нам?
– Пока не возьмете Калугу. Или ты ее уже взял?
– Не так-то скоро сказка сказывается! Давай сперва заложи базис, а потом уж требуй информации. Информация все же надстройка!
Пока Лопатин ел борщ, казавшийся ему на диво хорошим, Тихомирнов, скинув валенки и удобно, по-турецки, подсунув под себя ноги в шерстяных носках, сидел напротив, на кровати, на фоне коврика с прудом и лебедями, и ласково смотрел на Лопатина своими черными, вкрадчивыми, девичьими глазами. У этого поповича, в пятнадцать лет ушедшего из отчего дома в комсомольцы и задолго до войны, еще в тридцатом, на раскулачивании, получившего свою первую пулю, была обманчивая внешность ласкового бездельника. На самом же деле он был человек хотя и веселый, и умевший удобно устроить свою жизнь в любой обстановке, но при этом неутомимый в работе и беспощадный к себе и другим. Редактор только и делал, что на летучках ставил его в пример.
Лопатин доел борщ и принялся соскребать со сковородки пшенную кашу с жареным луком. Встретившись взглядом с Тихомирновым, он улыбнулся:
– Хорошо живешь, Алеша Попович! Расскажи, как твои дела? Как дезориентируешь своим тихим видом остальную пишущую братию и как потом вставляешь ей фитили? Или ты переменился?
– Да в общем, нет. – И Тихомирнов со смехом начал рассказывать, как, испуганные его оперативностью, от него теперь ни на шаг не отходят скопившиеся в Туле корреспонденты газет, ТАСС и радио.
Лопатин смеялся, слушая Тихомирнова, и, только доскребя кашу и закурив, вернулся к тому, с чего начал, – как с Калугой?
Тихомирнов спустил ноги с кровати, вынул из планшетки карту и стал объяснять обстановку: две дивизии прорвались к Калуге еще позавчера и дерутся за город, но между Калугой и Тулой пока что слоеный пирог, дороги перерезаны отходящими немцами, и связь со своими только по воздуху.
– Сейчас к вечернему докладу должен вернуться из-под Калуги офицер связи. Тут летает один, капитан из оперативного: другие и бьются, и горят, и путаются, а он каждый день, как несгораемый, улетает и возвращается с донесением. Ты ляг, поспи, а я схожу в оперативный, узнаю. Завтра днем, если обстановка позволит, и мы с тобой будем в Калуге. На "эмке", подозреваю, не пробьемся, а один У-2 на двоих как-нибудь выцыганим!
26
С утра, вопреки метеосводкам, была метель. Со связного аэродрома в снежную пелену поднялось сразу шесть У-2 – четыре с летевшими на передний край офицерами связи и два с корреспондентами.
Сначала, в первые полчаса полета, за пеленой снега в воздухе были видны очертания двух других У-2, но потом и они исчезли.
Самолет летел больше часа, и, по расчету времени, ему пора было оказаться где-то около самой Калуги, но внизу ничего похожего не было видно. Машину болтало то над лесом, то над снежными полями, то над пепелищами деревень – повсюду было пусто и не видно ни жителей, ни войск. Постепенно у Лопатина возникло противное ощущение, что летчик и сам уже не знает, где летит.
Наконец, помотавшись над большим лесом, самолет сел на выходившую к опушке просеку. С опушки смутно виднелась колокольня.
Летчик, как и предполагал Лопатин, не имел представления, где они сели. Сел потому, что блуждать дальше не позволяло горючее – бензину оставалось мало.
– Ладно, – сказал Тихомирнов, когда они сели. – Я схожу на разведку в деревню, узнаю. Если будете знать название деревни, – со злым спокойствием обратился он к летчику, – это для вас достаточный ориентир, чтоб хоть в Тулу вернуться?
– Достаточный, – сказал смущенный летчик.
– Смотрите, а то еще раз сядете – сами ориентироваться пойдете.
– Я с тобой пойду, – предложил Лопатин.
– А какой смысл? Узнать название – я и один узнаю, а если увижу немцев, один тоже скорей убегу – как-никак помоложе тебя лет на пятнадцать.
Тихомирнов подтянул пояс на полушубке и взял автомат.
– Если за час не обернусь – летите не дожидаясь, значит, немцы застукали. А будете ждать – и до вас доберутся. – Он улыбнулся с трудом, как показалось Лопатину, и, повесив на шею автомат, пошел, увязая в глубоком снегу.
Вернулся Тихомирнов через час с четвертью. Видневшееся вдали село с колокольней называлось Подгорное, летчик сразу же нашел его на карте. До Тулы было всего семьдесят километров, бензину хватало. Жители рассказывали, что утром через деревню прошел отряд немцев, человек сто – половина обмороженных.
– Сравнительно повезло, – сказал Тихомирнов. – Могли сесть и хуже. Ничего не поделаешь, вернемся в Тулу. – И добавил, не заботясь, слышит или не слышит его летчик: – Но люблю растяп. Можно бы попробовать дотянуть и до Калуги, но с этим боюсь!
И ему и Лопатину казалось, что неудачи этого дня уже позади, но не тут-то было. На просеке лежал глубокий снег. Как ни форсировал летчик мотор, самолет буксовал и не трогался с места. Тихомирнов ругал себя за то, что не взял из деревни мальчишек, которые просились проводить его до самолета. Промаявшись минут десять, решили выходить из положения: летчик остался в кабине, а Лопатин и Тихомирнов вылезли и стали раскачивать самолет за крылья. Он двинулся с места, но сразу так быстро, что они не успели вскочить в него. Летчик проехал пятьдесят метров, развернул самолет и снова застрял. Так повторялось раз за разом: если летчик брал с места медленно – самолет останавливался и застревал в снегу, а если брал быстро – Лопатин и Тихомирнов не успевали вскочить.
– Снимем полушубки, – сказал Тихомирнов. – Попробуем без них.
Они засунули полушубки в кабины и, подперев спинами крылья самолета, стали раскачивать его. На этот раз, когда самолет сдвинулся, они успели догнать его, вскочить на крылья и, уже на взлете, ввалиться в свои кабины. С Лопатина градом лил пот. Он отдышался только у самой Тулы; садились там уже в темноте, едва не напоровшись на телеграфные столбы.