В конце концов было решено: старт в четыре тридцать утра на ступеньках концертного зала, рядом с входом в метро "Маяковская".
Первый этап: Маяковская - площадь Восстания. Этап молчания! Кто произнесет хотя бы одно слово, из соревнования выбывает…
Второй этап - до Зубовской площади. Марш-бросок! Отставший больше чем на пятьдесят метров от лидера с дистанции снимается…
Третий этап: от Зубовской площади до входа в Центральный парк культуры и отдыха. Этап расслабления. Можно рассказывать веселые истории, приводить ободрительные примеры, но нельзя есть, пить, сосать леденцы и тому подобное…
Так мы разделили все Садовое кольцо, все пятнадцать с половиной его километров, которые решили перебрать ногами, чтобы встретиться с собственным характером.
Признаюсь, промолчать от площади Маяковского до площади Восстания мне лично составило куда меньше труда, чем проснуться без четверти четыре и бесшумно выбраться из дома. Очень хотелось на все плюнуть и остаться в постели.
До Зубовской я добрался сравнительно бодро, отметив: жертвы есть! Отстал Левка Придорогин, смылся Леня Коркин…
Сашка Бесюгин не сошел, но сделался таким красным и так раздулся в щеках, будто его накачали клюквенным морсом. Он весь лоснился к тому же и пыхтел паровозом.
На подступах к Крымскому мосту я подумал: "А кому это надо? Детские игры - дойдем, не дойдем…"
Митька Фортунатов рассказывал анекдоты. Только я не слышал: злился.
За Октябрьской площадью поглядел на Лену. Она шла свободно, вольно размахивая руками, плиссированная синяя ее юбка ритмично похлопывала Лену по икрам.
"Странно, - подумал я, - а самой Лене это зачем? Встала тоже чуть свет, тащится с нами… Характер проверяет? Едва ли, сомнительно. Она точно знает - дойдет, а то не пошла бы…"
На подступах к Курскому вокзалу мне сделалось невмоготу: и ноги переставлять, и думать, и замечать, кто уже отвалил, а кто вот-вот отвалит, - все разом опротивело.
"Плюнь, ну плюнь! - уговаривал я себя. - Подумаешь, проверка характера… Чепуха! Плюнуть, сесть в троллейбус… всем наперекор… это же куда труднее, чем тащиться, как баран со стадом… Плюнь!"
И все-таки я не отваливал, а шел дальше. Механически, как заводная кукла, переставлял ноги и топал.
Мыслей в голове оставалось все меньше: "Идешь? Иди-иди, осел…", "Не отставай… Митька обзовет варежкой…", "Кто сказал: великие - хотят, обыкновенные - только хотят хотеть?"
Около института имени Склифосовского обнаружилось: только пять человек еще тянутся за Леной.
Держаться как следует, плечом к плечу с Леной, я уже не мог, мог только кое-как плестись.
Вообще-то ничего ужасного не случилось, хотя я и отстал.
Никто меня потом не дразнил, не попрекал. Об этом походе ребята старались не говорить. Затаились. Может, потому, что победителей было мало, а побежденных много?..
Но мне самому было известно: кто рассуждал о силе воли, кто размахивал руками? Кто иронизировал над Фортунатовым? А он-то как раз и пропер все кольцо, как танк! Мне всегда трудновато признавать заслуги несимпатичных людей, хотя и понимаю - объективность, просто честность того требуют. Да вот беда, душа сопротивляется. Но надо! Ради истины и справедливости.
Трудно бывает по-разному. Мы дрались, кажется, третий час подряд. Спину ломило, глаза отказывали, а Носов все тянул и тянул на вертикаль, и я терял его временами из поля зрения, потому что в глазах вспыхивало черное солнце. Ни о каких немцах я давно уже не думал: не потерять бы ведущего, не отстать. А Носов как взбесился, будто нарочно старался оторваться от меня.
Ведомого на войне, не знаю уж, с чьей легкой руки, окрестили "щитом героя". Мне, откровенно говоря, не особенно нравилось это прозвище, но куда от него денешься - глас народа! И я, маневрируя, задыхаясь, кряхтя от перегрузок, кричал самому себе:
- Держись, щит! - и в зависимости от остроты момента выдавал эпитеты: от щита дубового до… извините за выражение… В бою и такое прощается!
Мы дрались, кажется, пятый час подряд, когда Носов, вцепившись в хвост "фоккера", пошел к земле. Я тянулся следом. Успел подумать: не вытянет - низко!.. И услыхал придушенный голос командира:
- Тянем!.. В горизонт, Абаза… резвей…
"Фоккер" тоже тянул и тоже - резво, но осадка у него была больше, и ему высоты не хватило - врезался в болото. Да-а, Носов знал, что делал.
Мы сели через сорок семь минут после взлета. Горючего оставалось маловато, и Носов, что называется в сердцах, ругал меня:
- У меня с часов стрелка слетела… Аты - слепой? Больной или глупый? Не мог сказать - кончай свалку?! Голова где? Не понимаешь - попадали бы без горючего, что тогда?
- Ведомый - шит героя, - сказал я и старательно изобразил тупо-подобострастное выражение на лице.
- Да-а, вот уж, по Сеньке шапка, по герою, видать, дурак, - огрызнулся Носов и ушел со стоянки.
Я рухнул в траву и никак не мог отдышаться, прийти в себя. А тут оружейник пристал:
- Почему не стреляли, командир? - Понятно, он беспокоился за исправность пушек.
Но тогда я думал не о пушках, и старания человека оценить не мог. Во мне еще все дрожало, и я взъярился:
- Почему, почему? В кого, во что стрелять? Для чего? Чего пристал - стрелять! Не видел ты черного солнца в глазах… Уйди, не приставай… Стрелять ему надо!
Справедливость, увы, это не дважды два, дважды два - всегда четыре, а справедливость… у нее сотни лиц. И нет ничего труднее, чем быть справедливым в чужих глазах.
36
День кончался: было отлетано свое, был проведен долгий и самый тщательный разбор. Кое-кому, как случается, досталось - за руление на повышенной скорости, за растянугый взлет, за небрежность на полигоне, за высокое выравнивание на посадке… Без замечаний учебные полеты не обходятся. И кажется, никто, кроме самых молодых летчиков, только прибывших в полк из училища, всерьез к этим замечаниям не относился. Командир должен выговаривать. Подчиненные должны безропотно выслушивать.
День кончился. Но я не спешил уходить с аэродрома. Могу сказать, придумывал себе занятия. Сходил на стоянку, поглядел, что делают на самолете, завернул к оружейникам - посмотрел на новый прицел, который они только накануне получили. Потом, уже на дороге, встретил Меликяна.
Мелик давно обошел меня в должности и звании. Служил он в соседнем полку. Мы по-прежнему сохраняли самые наилучшие отношения. И я, зная слабость Мелика к фронтовым воспоминаниям, частенько заводил его:
- А помнишь, старик, как мы на Алакуртти зимой ходили?.. Этого бывало достаточно, чтобы он тут же начинал улыбаться и припоминать подробности:
- Это когда ты меня по самым елкам протащил, все пузо у машины зеленое было?
- Я? Тебя? Ой, старик, надо же совесть иметь! Это ты так художественно перестроился, что едва не сыграл в ящик…
Но на этот раз я увидел: воспоминания ни к чему, настроение у Мелика самое не то, отрицательное настроение: черные лохматые брови - торчком, рот поджат, в больших птичьих его глазах тлеют угольки… И я не стал ничего травить, а спросил:
- Случилось что-нибудь?
- Не случилось, но скоро, наверное, случится. Что я, мальчик? Каждый день отвечай и объясняй, на какой скорости надо делать четвертый разворот, когда выпускать щитки, куда смотреть на посадке… Понимаешь, Николай, надоело… Или я - летчик, или я не летчик!
- Мелик, милый, но что же тогда молодым говорить, если ты обижаешься, хотя тебя для порядка спрашивают, чтобы отметить…
- При чем тут молодые? Они пусть мучаются, раз решили стать летчиками. Я, заместитель командира полка, свое отстрадал, меня Носов и ты, между прочим, на всю жизнь уже научили.
- Есть предложения?
- Правильно было бы напиться, - сказал Меликян. - Но, во-первых, завтра полеты, во-вторых, меня тогда спросят: а что случилось? В-третьих, замполит будет выяснять, с кем. В-четвертых, жена не успокоится, пока не скажешь ей - где… и еще не известно, поверит или не поверит. Ну и в-пятых, допустим, позволим себе, так ведь все равно не поможет. Видишь, как много "против" и только одно "за" - хочется!..
Мы шли по заснеженной дорожке в мягких сиреневых сумерках. Было не очень холодно. Спешить не хотелось. Мелик то замолкал, то говорил. Я старался не мешать старому другу: чувствовал - человеку нужно выговориться.
- Или бросить все, Николай? Уйти совсем из армии… Тогда сам себе хозяин.
- Уйдешь, бросишь, а что станешь делать, хозяин?
- Что делать, нет проблемы! Вот она - шея! Видишь? А хомутов сколько угодно. Пойду водителем троллейбуса - те же деньги, и никаких предполетных, никаких разборов полетов, никакого рисования маршрутов… На рефрижераторный междугородний фургон устроюсь баранку вертеть - тоже курорт. И еще - впечатления!
Он говорил долго и, я понимал, совершенно искренне, хотя прекрасно знал - никуда из авиации Меликян не уйдет. Авиация - его жизнь, хорошая или плохая, особенного значения уже не имеет. Его! Эта жизнь держит и не пускает. Как я хорошо понимал Мелика…
Дома жена меня спросила:
- Где ты был так долго?
- На аэродроме.
- До таких пор? Что же ты там делал?
- Сначала летал, потом был разбор полетов… Немного задержался на стоянке.
- Контровский вернулся два часа назад. Я к ним заходила. Седой - час сорок дома, Лавриков - тоже… Почему у тебя одного дела?
- Это несерьезный и бессмысленный разговор, - попытался я спустить на тормозах, чувствуя, к чему идет, - такая у меня работа, и другой ожидать не приходится.
- А дрова пилить должна я? А картошку перебирать - половину выкинуть уже можно - ты уже не в состоянии: летчик! Гордый сокол?! С собственным сыном заняться у тебя сил нет - устал…
Началось.
Я взял в коридоре топор и пошел в сарай. Лучше колоть дрова, чем снова слушать всю эту бессмыслицу.
Я колол дрова долго, тупо, старательно, хотя отлично понимал: наруби я хоть полный сарай дров, уложи аккуратные сосновые полешки одно к одному, до самой крыши, все равно ничего уже не изменится.
Так жить нельзя.
А как можно? Как правильно?
И "пленка" закрутилась назад.
Почему-то припомнилась Бесюгина-мама. Теперь она казалась не такой и солидной, как в те годы. Я стал соображать, а сколько могло ей быть тогда лет? Выходило, едва ли больше тридцати - тридцати двух… А моей жене?
Наверное, это напрасный труд - проводить параллели.
Еще Толстой сделал свое глубокомысленное замечание по поводу счастливых и несчастливых семей. Тут - как повезет… Я вернулся в дом с вязанкой наколотых дров. Тихонько опустил полешки возле печки. Как они пахли!
Восторг!
- Вот видишь, - сказала жена, - и ничего с тобой не случилось. Даже полезно. После войны все летчики ужасно разжирели. Кормят вас и два горла, а физически не работаете. Это вредно. У Киры Лавриковой есть трофейный шагомер, вешается на пояс и считает, сколько человек проходит. Как ты думаешь, сколько Кира задень километров наматывает?
- Чего мне про Киру думать? Пусть Витя Лавр и ко в думает - его жена.
- Тебе на все плевать! Кира, к твоему сведению, меньше двенадцати километров в день не нахаживает. Плюс стирка, плюс мытье полов, плюс продукты… Ты не слушаешь, мне кажется?
- Слушаю.
- И молчишь?
- Надо рыдать?
- Очень остроумно!
- Чего ты хочешь?
- Узнать твое мнение.
- Мне очень жаль бедняжку Лаврикову. Не могу только понять - так она изнуряется и при этом на глазах жиреет! Килограммов восемьдесят в ней есть?
- Вот все вы так.
Выхожу снова на улицу. Надеваю лыжи и медленно бреду к дальнему пруду. Луна только вышла - светло, как днем. Деревья в узорах, снег поскрипывает. Вполне было бы хорошо жить без этой надоевшей тягомотины - разговоры, разговоры…
На войне думалось: если удержусь до победы целым, житуха пойдет - лучше не надо! Но я как-то не пытался конкретизировать, как понимать - лучше не надо. Хватало одной мысли: не будем никого терять на чужих зенитках, писаря перестанут отмечать в журналах боевых действий "пропал без вести" или "с задания не вернулся". Чего еще надо?!
Видно, не я один, а все и ждали и отмахивались от приближавшегося будущего. Дожить бы, а там разберемся!
Разберемся как-нибудь.
Поскрипывает снег. Хорошо, накатисто несут меня лыжи к дальнему пруду. А там откроется долгий-долгий тягун, я пройду его в темпе, перед самой вершиной задохнусь и взмокну, но зато потом, когда покачусь вниз, когда расслаблюсь, когда смогу задышать легко и привольно… Вот это замечательно - катить, и катить, и катить вниз, а в лицо колючий ветер, и во всем теле радость.
А потом?
Приду домой. И все начнется сначала: где был, почему задержался?..
Давно следовало поставить точку. Надо хоть себе признаться: не получилась жизнь с Клавой и не получится. Дальше будет только хуже. Не обманывай себя.
Кто виноват - не имеет значения.
Не виновника искать надо, а найти в себе силы прекратить наше унизительное сосуществование.
А теперь: спасибо Клаве!
Вернулся я из командировки. Летал на завод, знакомился с новой материальной частью, оттуда - в центр переучивания, подтверждал класс и инструкторские права. Командировка несколько затянулась. Врать не стану - длинных писем домой не писал, но раз в неделю - открытку. Какого-нибудь тигренка или слонишку старался посылать: "Привет от папы! Кланяйся маме…" - это обязательно.
И вот вернулся. Не успел в городке появиться, прямо на аэродроме меня перехватил политотдельский подполковник.
- Слушай, - говорит, - тут на тебя вот такая, - руками разводит, - телега появилась. Начпо велел разобраться.
- Раз велел, разбирайтесь.
- Дело такое, вроде бы деликатное.
- Ну и разбирайтесь деликатно, - говорю. - От меня что требуется?
Подполковник достал из планшета бумагу и говорит:
- Сперва прочти. Гляжу, почерк Клавин.
Читаю и узнаю, что я к семейной жизни непригодный, что меня следует перевоспитать и направить, иначе разрушится еще одна ячейка нашего общества, что сама она старалась, пока хватало сил, а теперь силы иссякли… и так далее, в таком духе - две страницы убористыми строчками. Прочел, отдаю бумагу подполковнику.
- Что скажешь, - спрашивает, - какой комментарий будет?
- Если не возражаете, я сначала ей скажу. Правда, говорить ничего не стал. Молча положил копию заявления в суд - о разводе и ушел.
37
- Скажи, Абаза, на пилотаж у тебя аппетит еще не прошел? Держится еще задор? - спрашивал генерал Суетин.
И я старался сообразить: к чему такое начало? Особых нарушений за мной не числилось. Неудовольствия начальство тоже не выражало. Но спрашивал-то Суетин неспроста - уж будьте уверены, на этот счет у меня был как-никак опыт и нюх.
На всякий случай я склонил голову к плечу, вроде вошел в состояние глубокой задумчивости… И, пока было возможно, молчал…
- Есть интересное задание, Абаза, - заговорил вновь Суетин. - Показательный пилотаж. Работать тут, над центром аэродрома. И надо, чтобы публика ахнула…
- Какое прикажете упражнение выполнять?
- Не валяй дурака, Абаза! Ты был шустрым и сообразительным мальчиком. Высокое, - он поднял руку над головой, - наземное начальство, которому мы, к сожалению, теперь подчинены, желает видеть, что могут "прикомандированные" к нему летчики. Короче, устраивается праздник: будут парашютные прыжки на цветных куполах. Воздушный "бой" пары против пары, штурмовка, катание публики на вертолетах…
Нетрудно было сообразить: Суетин всей этой затеей недоволен. Скорее всего, праздник генералу навязали.
И подумалось: "Но как тебе, братец, ни противно наземное начальство увеселять, на что-то ты рассчитываешь…"
- Время, отводимое на пилотаж?
- Пять минут чистых - над полем.
- Высота, - спросил я, - от и до?
- От метра, выше нуля и, чтобы не скрывался из глаз, до. Комплекс составь сам, свободный. Доволен?
- Есть! - сказал я и был отпущен с миром.
Точно в назначенный момент я ворвался налетное поле, снизив свой Як ниже леса, ниже телеграфных проводов…
Подумал: "Ты сказал: плюс один метр выше нуля, честь имею… Получай!" - и тут же представил встревоженное лицо моего непосредственного начальника и напряженную улыбку генерала Суетина.
Я подхватил ручку на себя, слева мелькнуло оранжевое пятно - тент, сооруженный для гостей, - мелькнуло и исчезло.
Я поставил машину в зенит, выждал чуть и повел ручку к борту, нажимая ногой на педаль. Як плавно обернулся одним… вторым… третьим витком восходящей "бочки". Тут я помог машине лечь на спину, аккуратно зафиксировал положение вверх колесами, головой вниз и дал опуститься носу к земле. Отвесно.
Пилотаж, наблюдаемый с земли, кажется хорошо отрепетированным танцем. Танец может быть быстрым или медленным, но всегда фигура переходит в фигуру без рывков и изломов - локально гладко, безостановочно.
Пилотаж, ощущаемый летчиком, это прежде всего сменяющие друг друга перегрузки: темнеет в глазах, отпускает, давит, давит… а теперь тащит с сиденья вон из кабины… И снова потроха в горло… А следом: голова ничего не весит… плывет…
Мрак, красное марево… голубое небо…
И все время тревога - направление? Темп? Скорость? Высота? Скорость?..
Я всегда мечтал: взлететь и, не думая об ограничениях, последствиях, объяснительных записках, остаться один на один с машиной… И вот этой сменой перегрузок, что туманят мозг, что лишают тебя веса, выразить свое отношение к нашему ремеслу.
Для чего? Не знаю. И, по правде, не хочу знать.
Для чего поют птицы? Для чего люди сочиняют музыку? Кому нужны рекорды на снежных трамплинах или в прыжках с шестом?
Может быть, сам человек для того и задуман, чтобы выражал себя в невозможном?!
Заканчивая пилотаж, я завязал двойную петлю и собирался уходить резким снижением, чтобы скрыться из глаз зрителей за темно-зеленым неровным краем соснового леса, но услышал в наушниках:
- "Клен-четыре", благодарю за работу. - Последовала маленькая пауза, и Суетин сказал: - Главнейший просит произвести посадку здесь.
- Вас понял. Исполняю, - ответил я. Проверил высоту. Нормально. Поддернул машину. Аккуратно перевернулся на спину и, энергично работая рулем высоты, стал выходить на посадочную глиссаду. Направление? Нормально…
Высота? Чуть снизить…
"Пора, шасси, - сказал я себе и тут же выпустил колеса. - Со щитками не спеши… Та-а-ак, теперь в самый раз…"
Мягко коснувшись бетона, Як пробежал что положено и вот-вот должен был остановиться, когда я услышал:
- "Клен-четыре", подрулите к шатру.
Открываю фонарь. Расстегиваю привязные ремни. Освобождаюсь от парашютных лямок…
Соображаю, глядя на блестящую трибуну, кому докладывать. И не могу решить. Тяжелое золото погон просто-таки подавляет меня.
Старший по званию, насколько удалось разглядеть, - маршал рода войск. Но каких? Не могу разобрать…
Импровизирую, играя на повышение:
- Товарищ Маршал Советского Союза, разрешите обратиться к гвардии генерал-лейтенанту Суетину! Он перебил меня:
- Обращайтесь, обращайтесь…
- Товарищ генерал, ваше задание выполнено. Докладывает…