Для чего?
То, что удается однажды, можно отнести за счет случайности. Действие, повторенное дважды, а тем более трижды, само собой переходит в иное качество - превращается в умение или даже в мастерство, а может быть, и в виртуозность…
Повезло. Машину я не разложил, сам не убился, словом, ничего такого сверх… вроде не случилось. Но стоять перед командиром эскадрильи пришлось.
Шалевич глядел на меня как-то странно, даже не гневно, скорей - с недоумением и спрашивал:
- Ты на первом заходе нечаянно или намеренно по крыше чиркнул? Только, пожалуйста, не ври.
Как быть? Сказать все по правде? Но он же видел - я повторил заход и раз, и два… Значит, могу? Я молчал, выигрывая время.
- Так что скажешь, Абаза?
- Ничего, так вышло, командир, - сказал я чужим языком, ожидая: ну, сейчас будет? Только ничего не случилось. Комэска смотрел и будто не видел меня. Не повышая голоса, Шалевич рассуждал как бы сам с собой:
- Так вышло? Очень интересно. Первый раз - вышло, а потом ты стал работать Чкалова, Абаза? Стал изображать Рихтгофена?
Я молчал, стараясь догадаться, что он думает обо мне. Но глаза Шалевича упорно ускользали от моих глаз.
- Ты - щенок, Абаза, наглый и глупый. - Тут он было сорвался с места, но вернулся и сказал: - Трое суток ареста. Будешь думать, потом доложишь всей эскадрилье, зачем ты это делал. Именно - зачем?
Как странно устроено в жизни: тебя всегда о чем-то спрашивают, и ты не можешь или даже не имеешь права не отвечать.
Куда бы лучше самому спрашивать… себя. И отвечать тихонько - по секрету…
Может, кто-нибудь так и делает, только у меня никогда, увы, не получается.
4
Чем меньше знаешь, тем увереннее судишь - ошибка общечеловеческая, древнейшая, едва ли преодолимая. Говорю по собственному опыту: едва приобщившись к авиации и почти ничего еще не ведая, я уверенно повторял следом за многими и многими желторотыми пилотягами: "Только не оставили бы инструктировать в школе…" Почему? Какие серьезные доводы были у меня против инструкторской работы?
Первый: что за летчик, если он пожизненно привязан к одному аэродрому?
Другой довод: каждый день круг, круг, зона, и снова круг, и опять зона… сдохнуть можно от однообразия…
Еще: в строевой части свободы больше, не то что в школе…
Вот такие были, как мне казалось, весьма убедительные и веские доводы. Нет, я не претендовал на оригинальность, знал - точно так говорят все, кто не хочет оставаться инструкторами. Таких, кто хотел бы, я в ту пору вообще не знал.
И вот случилась колоссальнейшая неприятность - меня оставили в школе. О переживаниях говорить не стану. В армии переживания особой роли не играют: все решает приказ.
Запомнилась беседа с командиром эскафильи. Он сказал нам, совсем молодым ребятам:
- Ваше настроение мне понятно, и об этом пока рассуждать не будем. Хочу обратить внимание на одну особенность вашей начинающейся службы. Думаю, такое вам в голову не приходило: инструктору самой должностью, можно сказать, автоматически обеспечено уважение… И твое дело не завоевывать, не доказывать, как на любом другом месте, а лишь подтверждать дармовой авторитет!
Тогда мы не сумели в полной мере оценить значение этих слов. Пожалуй, оно и понятно, - пока не пройдешь сквозь недоверие, пока не преодолеешь косые взгляды окружающих и не испробуешь на собственной шкуре, как оно дается, уважение, трудно понять цену готового авторитета.
Начал я инструкторить без восторга. Деваться было некуда, вот и делал, что велели: ввелся в строй, прослушал некоторое число лекций по методике обучения и принял свою первую в жизни курсантскую группу. Тогда все это быстро делалось.
Спустя неделю, наверное, прихожу с полетов в общежитие, настроение - полнейшая неустойчивость. Смотрю, на тумбочке лежит бандероль. Мне… Интересно, от кого бы?
Обратный адрес?
Господи, в жизни не мог предположить, что она обо мне может вспомнить. От Александры Гаврииловны, моей школьной директорши, бандероль!
Моментом сорвал упаковку, оказалось - книжка. Авторы Монвиль и Коста, перевод с французского, название "Искусство пилотажа"… И на первом листе надпись: "Николаю Николаевичу Абазе - моему молодому коллеге, с пожеланием успехов и долгих-долгих лет!"
Надо же - коллега! А вообще-то правильно: она - школьный работник и я теперь тоже - шкраб… Когда-то так называли всех учителей, читал у Огнева, знаю.
И как только Александра Гаврииловна про меня вспомнила? Книгу нашла… Догадалась. Монвиль и Коста, оказывается, летчики, многие годы работали инструкторами… Скажи, пожалуйста, какое попадание! Но самое главное оказалось впереди. В "Искусстве пилотажа" я прочел:
"Хороший инструктор - редкая птица: он должен обладать взглядом орла, от которого ничего не скроется, кротостью белого голубя, мудростью совы и неутомимым красноречием попугая, который изо дня в день повторяет хорошие советы".
Эти слова я выучил наизусть. Но дело не в словах. За ними начинался новый взгляд на ремесло. Шутка ли, это мне следовало обладать орлиным взглядом, мне! А откуда было подзарядиться мудростью?.. Словом, благодаря Монвилю и Коста я впервые попытался посмотреть на себя как бы со стороны и увидеть, чего же мне не хватает…
Трудно сказать, каким я был инструктором. Сначала, как все новички, робким и неровным, постепенно чему-то научился, что-то перенял от других летчиков, постарше… Но если считать требования Монвиля и Коста минимальными, хороший инструктор из меня не вышел: кротости белого голубя во мне, увы, никогда не было.
Сегодня я чрезвычайно высоко оцениваю время, проведенное в инструкторской упряжке: пока я старался учить других, многому научился сам. Без лишней скромности уточняю: сам научил себя.
Не так давно я получил неожиданное письмо от незнакомого юного лейтенанта. Смысл его послания сводился к тому, что молодой человек просил помощи: "…не дайте погибнуть на инструкторской принудиловке. Я закончил училище с отличием, а меня оставили тут… - И он очень нелестно отзывался о своей работе, приводя те же доводы, что когда-то казались мне безупречно убедительными, а еще добавлял: - И что трудного, что интересного может быть в этой работе - показывай, как надо, да ругай, когда курсант делает как не надо… Пожалуйста, не удивляйтесь, что я прошу помощи именно у вас: вы - старый летчик, сами начинали инструктором, и если вы честный человек, то не станете доказывать, будто инструкторская работа доставила вам много радости и принесла огромную пользу…"
Такое письмо требовало ответа. Какого? Мне уже случалось слышать: "В наше время без волосатой руки далеко не уедешь". Но применимо ли это к авиации?.. Положим, как-то устроить, посодействовать, поспособствовать, "организовать" хорошее назначение, даже продвинуть по службе - штука возможная. Положим. А как быть с пилотированием? С пробиванием многоярусной облачности или ориентировкой в непроглядной ночи?.. Ни одна самая волосатая рука не протянется на высоту тысяч в двадцать метров, чтобы в нужный момент прибрать обороты двигателя или вовремя убавить крен.
Пусть я старомоден, с этим ничего уж не поделать, но не нравятся мне молодые люди, ожидающие и тем более настоятельно требующие помощи от влиятельных старцев. Но это даже не главное: юный лейтенант считал меня честным человеком. Удивительное совпадение! Я и сам так всегда думал: Абаза не трус, Абаза - человек честный. Только у нас, видно, не совсем совпадают представления о некоторых понятиях.
"Ты прав, я - честный человек, - написал я моему корреспонденту, - и потому признаюсь: инструкторская работа доставила мне куда больше неприятностей, чем радости. Верно. Но справедливо и то, если я выжил на войне, если меня хватило на двадцать лет работы испытателя, то это, прежде всего благодаря тому, что я начинал инструктором.
Да, я честный человек и поэтому не хочу кривить душой".
Дальше я привел слова Монвиля и Коста, которые помогли в свое время мне, и отправил письмо.
Ответа не получил.
5
Или незнакомый лейтенант не оценил мудрости французских коллег, или по молодости лет не научился быть благодарным. Что прискорбнее, судить не берусь.
В тринадцать лет у человека нет сколько-нибудь серьезного прошлого и оглядываться ему просто не на что. Может, именно поэтому я без особых сомнений взял из кухонного стола бабушкину старинную скалку, обвязал ее строго посередине крученой бельевой веревкой и отважился… Но прежде несколько слов о побудительных мотивах.
Наташка, наверное, уже целый месяц не смотрела на меня. Совсем. Как я ни старался, она все равно пропускала меня, будто не видела и в метре!.. Я пробовал обращаться к ней напрямую, атаковать в лоб, но она делала такое лицо, так моргала ресницами, словно к ней обращался вовсе и не человек, а золотистый карп, например, или соседская рыжая такса. Я хитрил, маневрировал, но она или не замечала, или делала вид, что не замечает моих усилий.
Мириться дальше с таким положением было невозможно. Но что делать? Как заставить Наташку поглядеть на меня и, главное, увидеть: Абаза вовсе не тот тип, каким он тебе представляется. Правда, ведь если честно говорить, выглядел я - вполне. Метр семьдесят - рост. Плечи - нормальные. И не сказать, что глупее других… В карман за словом никогда не лез. Не трусил. Тогда это было особенно важно - не трусил!
В смелости своей я по-мальчишески не сомневался. Но кто, кроме меня, мог знать об этой доблести Абазы? Как угадать, что в человеке спрятано под его непрозрачной, толстой шкурой? Значит? Вот именно - надо показать, продемонстрировать смелость, рассуждал я, придать ей наглядность.
Так родился план.
Мы жили в квартире шестьдесят восемь, а Наташа в квартире шестьдесят. В одном доме. Таким образом, я мог, укрепив крученую бельевую веревку на балконной решетке - для этого и понадобилась скалка, - спуститься с нашего пятого этажа на ее третий и, вежливо постучав в балконную дверь, сказать что-нибудь ошеломляюще остроумное и неожиданное. Поди, плохо!
Текст приветствия сочинять предварительно я, разумеется, не стал: понадеялся на вдохновение. Склонность к импровизации - моя врожденная слабость.
И вот скалка прижата к прутьям, я бодро перешагиваю через перила, дергаю, проверяя веревку на прочность, и осторожно спускаюсь…
Под ноги не смотрю: краем уха слышал - боязнь высоты приходит через материальную связь с землей, когда видишь ствол дерева, стену дома или марши парашютной вышки. А пока эта связь не попадает в поле зрения человек ка, ему все нипочем, любая высота трын-трава: нет страха!
Действительно, страха я не испытывал. Немного жгло ладони. На балконе четвертого этажа, не замеченный никем из обитателей шестьдесят четвертой квартиры, я отдохнул малость и стал спускаться дальше. Ладони жгло сильнее.
Чуть позже пришел страх: веревка кончилась, ноги повисли в пустоте, а до Наташкиного балкона оставалось еще какое-то расстояние. Чтобы узнать сколько, я глянул вниз. И тогда отвага моя мгновенно иссякла, будто выключилась. Правда, я успел цыкнуть на себя, собраться и сообразить: если слегка качнуться и в тот момент, когда стена пойдет навстречу, разжать руки, меня тут же вынесет на балкон. Я не просквожу без пересадки мимо… Решение было правильным и единственным. Однако мне пришлось качнуться раз, и два, и три, прежде чем хватило силы разжать пальцы и не слишком грациозно приземлиться на чужом балконе. Что было дальше?
Теперь уже трудно восстановить все подробности в строгой логической последовательности, но все же…
Балконная дверь оказалась запертой. Я попробовал ее открыть, и сразу в голову стукнуло кошмарным женским визгом - не криком, именно пронзительным, вибрирующим визгом. Что-то белое, очень неодетое мелькнуло перед глазами…
Не сразу дошло: то была потревоженная Наташина мать. В следующее мгновение меня сгребли две здоровенные клешни-ручищи и взрывающийся гневом низкий голос - наверное, это был Наташин отец - потребовал объяснений: кто я, откуда и для чего явился?
Самым невозможным оказалось объяснить, для чего… Действительно, для чего?
Меня ругали и срамили, срамили и ругали. Водоворот слов долго не утихал; потом, как мелкого воришку, повели из Наташиной квартиры к моим родителям, на пятый этаж.
Там повторилось все сначала: зачем, для чего? Слова, слова, слова, они секли словно град. Странно, я все отчетливо слышал, все решительно понимал и соглашался - говорят исключительно справедливые вещи, конечно, мой поступок "нельзя расценивать иначе, как припадок чистого безумия", только от всего этого мне не сделалось легче.
Удивительно, во всем происходящем Наташа участия не принимала. Или ее не было дома? Или это дефект моей памяти - позабыл. Факт, однако, как вела себя в балконной истории Наташа, хоть застрелите, не вспоминается.
Словесный поток не иссякал очень долго и завершился неожиданно. Мне было велено ко всему явиться еще в директорский кабинет.
Идти, естественно, не хотелось, но куда деваться? Шел, представляя, сколько еще придется принять упреков, как нудно будут звучать уже знакомые фиоритуры: ну неужели ты не понимаешь?.. И как только не стыдно?.. Подумал бы о матери, у нее больное сердце! Человек ты, можно сказать, почти взрослый, и - нате…
Но если курица не птица, то разве школьник - человек? Велено - иди, я и шел.
И пришел. Перед дверью директорского кабинета состроил рожу - пять минут до смерти остается - и постучался.
Директор посмотрела на меня с любопытством, почему-то ничего спрашивать не стала! Александра Гаврииловна вообще со странностями была. Ребята ее хоть и побаивались, но все-таки больше уважали. За справедливость главным образом. С секретом была она - глядишь на нее и никогда не знаешь, что она скажет или как поступит… Если выпадет случай, я еще обязательно расскажу про нее.
Разглядывала она меня, разглядывала минут пять, а потом и говорит:
- Человек - это стиль, Коля. Запомни. Обдумай. Слова, к сожалению, не мои. Классика… А теперь ступай.
Ну, я пошел. Со странным чувством двинулся: вроде, подумал, Александра Гаврииловна и не совсем меня осуждает. Только подвиг мой вдруг как-то побледнел, нет, не совсем угас, а так - слинял несколько.
Это было неприятно.
6
Мы были городскими мальчишками и, наверное, потому так восторженно приняли книгу Сетона-Томпсона "Рольф в лесах".
Рольф будил воображение: представить только - наш сверстник оставался один на один с дикой природой, открывал новые, незнакомые ему пределы мира. Он был самостоятельным в самом высоком понимании этого слова - в решениях, действиях, в праве рисковать!
"Рольф в лесах", я бы сказал, оказался не просто увлекательным, а прямо-таки подстрекательским чтением.
Бежать! Куда? Неважно… Для чего? Чтобы открывать новые миры, чтобы избавиться от родительского гнета, от надоевшей школы, и вообще… интересно!
Кое-кто, начитавшись, и ударялся в бега. Правда, до Амазонки или Миссисипи, как помнится, добраться никому не удавалось, а в железнодорожной милиции Можайска, Серпухова, Раменского побывали многие.
Впрочем, я в бега не ударялся. Может, от избытка благоразумия, может, трусил, а скорее всего - от лени. Все собирался, да так и не собрался. Но Сетона-Томпсона я принял весьма близко к сердцу. И Рольф заронил в мою мальчишескую голову вовсе недетскую мысль: человек должен уметь выживать.
Могли я предполагать, что судьба кинет меня в непроходимые северные болота и заставит день за днем ползти по гиблым топям, пробиваясь к жизни, и не будет у меня даже крошки хлеба?
Помню, соображениями относительно выживания я поделился с Сашкой Бесюгиным. И тот, со свойственной ему моторностью, моментально предложил:
- Давай тренироваться! Хочешь, рванем под Волоколамск, знаешь, какие там дебри - закачаешься! А можно хоть завтра, прямо тут начать.
- Как? - спросил я. Домашний вариант показался мне более подходящим.
Сашка наморщил лоб, пошевелил пальцами - так он соображал, и наконец выкрикнул:
- Пожалуйста! Начинаем трехдневную голодовку, а? Ни крошки в рот, пьем только воду: утром стакан, днем стакан, вечером стакан… Думаешь, легко?
- Не знаю, - сказал я, - не пробовал. А родители? Не дадут, пожалуй. Заведутся: заболеешь, помрешь, вредно…
- А камуфляж?
- Чего?
- А маскировка на что?
В первый день я встал, как обычно. Без сожаления смахнул завтрак в помойное ведро, прикрыл газеткой. Вылил молоко в раковину. И, гордый сознанием - вот отважился, не дрогнул, помчался в школу.
Входя в класс, заговорщически переглянулся с Бесюгиным и понял - Саня тоже явился в школу натощак, он переживаетте же примерно чувства, что и я.
Уроки прокручиваешь обычно - ни шатко, ни валко, но после большой перемены в голове появилась непривычная легкость, а под ложечкой отвратительное сосание.
Мне и прежде случалось испытывать голод, но раньше я знал: надо дойти до дому, схватить кусок булки, хлебнуть из носика заварочного чайника глоток горьковатого, вяжущего рот настоя, и голод как рукой снимет. А тут…
Я начал подсчитывать, сколько прошло часов со времени последнего приема пищи и сколько еще осталось ожидать. Трое суток - семьдесят два часа. Если перевести это время в уроки - девяносто шесть с хвостиком получается… Кошмар!
Подошла Наташка, протянула конфету:
- Хочешь? "Каракум"…
- А иди ты со своим "Каракумом"! - рявкнул я, залодозрив Наташку в провокации, хотя откуда она могла знать о нашем с Бесюгиным уговоре? У Наташки по-кошачьи сощурились глаза, она поиграла бровями и молча попятилась.
Из школы я возвращался в гордом одиночестве.
Живот неистовствовал - эстрадный оркестр играл! Звучало форте! И все мои мысли постыдно вертелись вокруг хлеба. Именно хлеба. Мне виделся обыкновенный ржаной кирпичик с черной, блестящей, чуть пригоревшей корочкой… А когда от булочной - она была по дороге - повеяло теплой волной свежевыпеченной сдобы, я едва не захлебнулся слюной.
Заданные на дом уроки противоестественно пахли супом и никак не хотели оседать в памяти. Я тупо перечитывал страничку за страничкой, а сам прикидывал: так сколько еще оставалось голодать? Выходило много!
Пришла с работы мама, как обычно, спросила:
- Обед понравился?
Мне оставляли обед за окном.
- Мировой! - сказал я. - Особенно первое.
Вероятно, в моем голосе прозвучали какие-то неестественные нотки, потому что мама подозрительно прищурилась, но ничего не сказала.
Ближе к ужину я выкатился из дому, чтобы… ну сами понимаете - не вдыхать кухонный аромат, я же целых-целых двадцать часов маковой росинки во рту не держал!
Двадцать! Много? А как же еще пятьдесят два часа, что осталось терпеть?
Во дворе мне пришло в голову отломить и погрызть веточку акации. Сперва голодные пиявки в животе вроде отпустили. Потом я стал плеваться: слюна шла, будто из открытого крана. И медленно-медленно начала оседать во рту пронзительная горечь. Горькие были десны. Горьким стал язык. Горьким - нёбо. Горькими - губы… Это было севершенно нестерпимо.
Перед тем как ложиться спать, я позвонил по телефону Бесюгину. Мне показалось, он ждал звонка, потому что трубка была снята сразу же и я услышал его дурацкое:
- На проводе!