Грешные ангелы - Анатолий Маркуша 3 стр.


- Сань, а ты голубцы любишь? - спросил я, прикрывая телефонную трубку ладошкой и испытывая незнакомую прежде чисто садистскую радость. - С рисом, Сань. Или с мясом любишь?

- А, это ты! Терпеть не могу голубцов. Другое дело, если яичница. Глазунья из трех яиц, чтобы скворчала на сковородке. И сало тоже… шкварочкой-шкварочкой запекалось рядом…

Второй день прошел, как в гриппозном нестойком сне. Симон Львович вкатил мне двойку в дневник и раздраженно спросил:

- Интересно, о чем ты думаешь, если не отличаешь дательный падеж от винительного и пропускаешь каждую третью букву?

- Я думаю, - чистосердечно признался я, - о крымских чебуреках! Дешево, вкусно… А как питательно пахнут…

Весь класс, кроме Сашки Бесюгина, зашелся смехом: ну, дает Абаза!

И Симон Львович, видно, что-то почуял.

- Верно, верно, - примирительно сказал он, - со мной тоже случается… захочется вдруг блинов, и все из головы вон.

Вечером мама спросила:

- Ты не заболел? Осунулся, и глаза мне не нравятся, измерь температуру.

Но честный градусник показал тридцать шесть и пять. Язык был нормально розовый и слюнявый. Я лежал в постели и не спал. Старался представить другую жизнь, ту, что предстояла, ради которой я сейчас терзал себя. Воображал: громадный-громадный лес, и кругом, на много километров, ни души… Но тут же в голову приходило: в каждом лесу можно найти хоть что-нибудь съедобное: гриб, ягоду, орех… на самый худой конец можно пожевать листья, траву…

Усилием воли я перемещал себя на берег реки. Стоило подумать о воде, большой, текучей, блестящей, отражающей облака, и сквозь хрустальную прозрачность проглядывали рыбы, похожие на серебряные веретена, на желтом дне виделись ракушки, начиненные съедобными моллюсками, а из-под лохматого зеленого камня выставлял шевелящийся ус рак.

Часы в соседней комнате пробили два раза. И я снова начал считать, сколько же прошло и сколько еще оставалось… Оставалось, верно, уже меньше, чем прошло, но это "меньше" было так неимоверно велико.

А какой смысл истязать себя? - подумалось малодушно. Ну, допустим, выдержу, что изменится тогда? Только серьезно - что станет другим? Сашка мне скажет: ты - сила! А я отвечу: и ты - сила! Дальше? Ребятам не расскажешь. А расскажешь, кто поверит? Родители, если узнают, будут, конечно, ругать. Выходит, мучаюсь из голого принципа. Глупо.

Часы тупо пробили три раза. Кажется, я весь высох внутри. И начинаю сжиматься. В голове комариное пение, тоненькое, звенящее, надоедливое.

А если… немного совсем… не нажираться, только погрызть. Вроде в кармане походной куртки нашелся сухарик или корочка сыра. Может же такое быть?!

Мысль о сыре была особенно явственной. Есть же такие дураки, которым не нравится запах сыра. Видел - нос воротят. Вот дурачье, от сыра так славно во рту делается, особенно на языке, покалывает немножко, и слюна солонеет… Кусок сыра виделся мне портретно: желтый, как китаец, чуть заветренный, с проступившей прозрачной капелькой влаги на лбу, и смотрит, ей-ей, смотрит круглым сквозным отверстием, будто через монокль!

Или встать… босиком… тихо… До кухни девять шагов. И обратно - девять. Всего восемнадцать. И никто не узнает…

Вот так и начинается всякое падение: с надежды - никто не узнает, никто не увидит.

Да, я сделал восемнадцать постыдных шагов - туда и обратно. Было, было, было! Не могу сказать, показался ли мне вкусным тот сыр, что я проглотил в кухне, не жуя почти, словно изголодавшийся пес. Но стоило понять, что я сотворил, нарушив слово, как началось: никто, конечно, ничего не узнает, но сам-то я как стану теперь глядеть в зеркало?.. Я-то знаю. И буду знать. Всегда, всегда, всегда. Забыть не в моих силах, хотя… Что, что "хотя"? Слабак ты, Колька, слабак ты, Абаза, несчастное трепло, только языком можешь ля-ля… Лучше бы, наверное, все узнали: взялся и обо…

Все в голове крутилось, гремело, и ничего не желало приходить в норму. Теперь я понимаю: заработал механизм совести, но тогда я испугался - все сомнения показались мне ненормальными. Может, я свихнулся? С голодухи, говорят, такое бывает сдвиг в мозгах. И спросить о том никак невозможно. У кого спросишь?

На занятия я шел будто во сне. Все виделось зыбким, да и в теле не ощущалось никакой крепости. За квартал до школы встретил Бесюгина. Выглядел Саня тоже не очень… но все-таки получше моего. Сам того не ожидая, я сказал вместо "Здравствуй":

- Сань, я - сошел… Корочку сыра ночью кусанул.

- И я! - откровенно обрадовался Бесюгин. - Черносливины две проглотил.

- Когда?

- Перед сном, вчера.

Странно, мне стало легче. Вопреки здравому смыслу и всем доводам ума, раз он оказывается еще большим слабаком, чем я, мне не так обидно.

Долго мне помнился тот ночной кусочек сыра, мой первый опыт выживания. Признаю - неудачный получился опыт. Я потерпел тотальное поражение. Но! Даже в самых проигрышных ситуациях человеку свойственно искать и находить что-то положительное. Пусть не оправдание, всего - объяснение. Пусть не извинение, а только полезную крупинку мудрости на будущее.

И я - не исключение.

Искал, искал и со временем пришел к выводу: в этой, безусловно, стыдной для меня истории есть все-таки и светлая грань - может быть, именно тогда я встретился с собственной совестью.

Узнал, во-первых, - совесть у меня есть, и, во-вторых, - я безропотно подчинился ее голосу - строго осудив себя.

7

После благополучного завершения десятилетки и перед авиацией, если не считать за серьезную авиацию аэроклубовский год, у меня был "зазор". И я решил - поеду на Север. Сказано - сделано: завербовался, отправился.

Почему, зачем меня туда понесло?

Приблизительно это выглядело вот так: в институт я не прополз - схватил трояк по химии и трояк по алгебре. А еще была неудавшаяся любовь.

Был я, конечно, глуп, если думал, что от неприятностей можно уехать, от неудачной любви спастись бегством. Не знал еще - от себя никто оторваться не может, тут никакой Северный полюс не помогает. Неудачи, промахи, огорчения можно только пережить.

Заполярье, в котором я очутился, оказалось совсем непохожим на тот Север, что, мне казалось, я знал по Джеку Лондону.

Верно, мой Север был тоже с мозолями, но даже без намека на романтику. Прославленное, тысячу раз воспетое северное сияние я едва замечал: конская, ломовая усталость все время сбивала с ног. Не до красот мне было.

Субъективно рисую? Конечно. Как видел, как чувствовал, так и пишу. И почему, коль субъективно, значит, худо? Разве жизнь станет лучше, если все станут повторять только общепризнанные "объективные" истины?

Пожалуй, именно на Севере я начал задаваться неудобными, трудными вопросами: если все думают так, а я иначе, обязательно ли ошибаюсь я? И представлял выражение лица Марии Афанасьевны, недавней моей учительницы. Задай я этот вопрос ей, она бы возмутилась, конечно.

"А как же Галилей, Ньютон или Лобачевский?" - спросил бы я учительницу.

И как бы слышал в ответ: "Но то гении!"

Но я не желал сдаваться:

"Пусть я не гений. Согласен. Даже не требую доказательств. Но на кого равняться, если не на гениев?"

За Полярным кругом судьба свела меня с каюром - собачьим погонщиком. Темный он был, лохматый человек, но со своими собственными понятиями о жизни.

По неписаному праву старшего каюр учил меня: "Вожак упряжки должен быть злым, чтобы другие собаки боялись и ненавидели его. Тогда что получается? Собаки на вожака спокойно смотреть не могут… Он это понимает. Ставишь вожака в голову. Что ему делать? Убегать! Он - с места, упряжка за ним: догнать, разорвать! Убежит вожак - жив. Не убежит - и шерсти не собрать. Не убежал - тут, каюр, не зевай! Замечай, какая собака первой на вожака бросилась, какая злее рвала. Ее и ставь вожаком. Понял?"

Он смотрел на меня странно безмятежно. Каюр верил в свою мудрость. И возражать было бесполезно: человек не ведал сомнений ни в себе, ни в своем понимании жизни. Он был из тех, кто люто ненавидит своего "вожака", но никогда не выкажет ему ненависти, опасаясь, как бы самому невзначай не угодить в голову упряжки, не услышать за спиной злобного дыхания своры.

Кажется, в тот год, еще ничего не зная об авиационной тактике, я уже стал задумываться о роли ведущего и ведомого в нашей жизни.

Нет, каюр ни в чем не убедил меня. Но я и не возражал ему.

Молод был. А теперь мысленно благодарю лохматого дикаря за его науку: всякий опыт - богатство, отрицательный - тоже.

К тому же каюр заставил понять: каждый вправе думать на свой лад. И это было особенно важно для меня тогда - сразу после окончания школы, где за нас постоянно думали учителя. Конечно, Север - школа. Особенная совершенно, строгая школа. Только очень уж дорогая. И не каждый раз удается подсчитать, чего в заполярной выучке больше - прибыли или убытка?

Отвлекусь.

Моя детская любовь - Амундсен. Чертовски давно это было - до "Челюскина", до знаменитых полетов Чкалова, до слов: "Мы должны летать дальше всех, быстрее всех, выше всех" - в сознании отпечатался образ одинокого человека, молча бредущего сквозь льды. Суровый, настороженный, идет он в белом безмолвии, сделавший себя вопреки советам доброжелателей, вопреки общепринятому "хорошо", вопреки природному запасу прочности.

Он идет - от цели к цели. И полюса падают к его ногам. С жадностью читал я об Амундсене все, что удавалось раздобыть, без устали рисовал его портреты - хищный профиль, глубокие морщины, белые, будто снежные, волосы и глаза - страшно заглянуть! Строгие глаза - так казалось мне, мальчику. Не знающие компромисса глаза, полагал я подростком. Усталые, одинокие глаза, горевал я юношей, вынужденный добавлять: были у Руала Амундсена.

Гибель его пережил трудно. Мне тогда казалось, вот скажи кто-то всесильный: умри, Колька, и Амундсен найдется и будет еще жить долго и счастливо, и я бы не, задумываясь, согласился сыграть в ящик.

Всей жизнью, самой гибелью этот сказочный человек вложил в мою неокрепшую еще голову мысль: без риска нет смысла в существовании. Если человек не рискует, думал я, он просто не соответствует своему главному назначению.

Мне казалось: о нем я знаю все!

И вдруг ошеломляющее открытие - среди великого множества званий, которыми обладал и был увенчан Руал Амундсен, ему принадлежало еще и звание пилота! Не просто летчика, нет! Он был владельцем национального пилотского свидетельства Норвегии № 1!

Лучшее, что совершает человек, я думаю, он совершает во имя любви, под знаком любви.

Прошу прощения за известную преувеличенность и торжественность моих последних слов. Просто я позволил себе процитировать собственные, еще неперебродившие молодые мысли. Пожалуй, сегодня я бы выразил те же самые мысли другими, более строгими словами, но дело не в словах: Амундсен и авиация связались в моем сознании на всю дальнейшую жизнь с самого детства.

8

Симон Львович заикался. Как ни странно, это не мешало ему быть учителем. Словесником, что называется, божьей милостью. Мы, мальчишки, дружно не любили Симку. И даже не за строгость, учитель должен требовать, - за въедливость, за агрессивность: он не просто учил, он постоянно воевал с нашей необразованностью, с нашей ограниченностью, с нашей ленивой серостью. Симону Львовичу ничего не стоило, например, усевшись на кончик парты и качая ногой, закинутой на другую ногу, спросить: "А ска-а-ажите, почтеннейший и прилежнейший дру-у-уг А-а-баа-заа, какого ро-о-о-оста был Чехов?" Или: "Бе-е-е-сюгин, не-е вертись, ответь: Ту-у-урге-нев часто встречался с Пу-у-ушкиным?"

И откуда мне было знать, что рост Чехова - сто восемьдесят шесть сантиметров? Как мог ответить Сашка, что молодой Тургенев лишь один раз встретил на балу Пушкина и до смерти не мог забыть его затравленных, с желтоватыми белками, выразительных глаз? Ничего такого ни в одном учебнике мы не могли, понятно, прочесть.

Мы возмущались непомерностью требований Симона Львовича. Возмущались между собой, тихонько, и при нем - во всеуслышание. Это позволялось - говорить, что думаем.

Но Симон Львович только пренебрежительно фыркал и напористо возражал:

- Чи-и-итать больше надо! Чи-и-итать! - И цитировал, понятно, на память, великого Пирогова: - Быть, а не казаться, вот девиз, который должен носить в своем сердце каждый гражданин, любящий свою Родину.

Он очень старался сделать нас настоящими людьми.

Симон Львович не только позволял спорить на его уроках, но даже поощрял не совпадавшие с его точкой зрения выступления, лишь бы ты пытался доказывать свое.

Однажды я заявил:

- Анна Каренина - всего лишь склочная баба. С жиру она бесилась. Сама не могла понять, чего ей надо. Ну, чего ей не жилось, как всем, чего кинулась под колеса? Мне лично эту барыньку нисколько даже не жалко…

Симка слушал, дрыгал ногой, шевелил бровями, но не возражал, пока я говорил.

- И вообще этот бородатый граф, - выдал я новую трель, - мне в высшей степени неприятен…

- Это факт из ва-а-ашей биогра-а-афии, отражающий отнюдь не то-о-олсто-о-овский уровень развития. - Симон Львович сделал смешное лицо и, оглаживая свой тощий зад, спросил: - Сле-е-еды от ве-е-еток у тебя е-е-еще не со-о-шли?

Понятно, класс покатился со смеху.

Была у меня полоса увлечения Блоком. Готов был читать его стихи без остановки. Ребята уже стали потешаться, а я все не унимался:

Она стройна и высока,
Всегда надменна и сурова.
Я каждый день издалека
Следил за ней, на все готовый.

- А кто те-ебе сказал, что-о Бло-о-ока надо пе-е-еть? - перебил мою декламацию Симка и стал на свой лад рассказывать мое любимое стихотворение Блока:

Я зна-а-ал часы, ко-о-огда сойдет
О-о-она - и с нею отблеск ша-а-аткий,
И, ка-а-ак зло-о-одей за-а поворот,
Бе-е-ежал за-а ней, играя в прятки.

- Это странно, что вы, Симон Львович, беретесь давать уроки дикции, - сказал я с ожесточением, которого не замечал за собой прежде. - Не ва-а-аше амплу-у-уа, я думаю.

Класс замер.

Наташка прошептала еле слышно, но я услыхал:

- Подлец ты, Колька.

- Го-о-орбатого по горбу? Без пользы, А-а-абаза, - сказал Симон Львович. - Горб все равно останется, а вам потом стыдно станет. Человека судить надо строго, по делам его, а не по впе-е-ечатлению, ко-о-оторое он производит. Учитель обязан хорошо, толково, настойчиво вво-о-одить в своих учеников знания, а хромает пе-е-едагог или не-е-ет, модно одевается или так себе - ни-и-икакого значения не имеет.

Несколько дней я ходил как побитый и, в конце концов, поплелся, хоть и не хотелось, извиняться.

Наверное, лучше бы и не ходил.

- И-и-извиняешься, а са-а-ам любуешься со-о-обой! Вот ка-а-акой я благородный, по-о-орядочный… На что мне твои извинения? Ну, за-а-аикая. От этого не умирают. Иди, А-а-абаза, живи дальше.

И я пошел. Жил дальше. Ожидал возмездия.

Но никаких неприятностей со стороны Симона Львовича не последовало. Подковыривал он меня, как и раньше, как всех других, случалось, ставил и двойки, но в итоге, пройдя у него полный курс русского языка и литературы, я был аттестован четверкой.

Отметка была скорее несколько завышенная, чем заниженная.

Считается, человек до гроба должен помнить своих учителей и испытывать к ним чувство живейшей благодарности. Это, наверное, справедливо: родители дают нам жизнь, учителя - первоначальное ускорение. Верно.

Но случается, меня берет сомнение: а не может ли быть, хотя бы чисто теоретически, чтобы вполне приличному, заслуживающему уважения человеку катастрофически не повезло в детстве - на учителей не повезло? Мне бы очень хотелось верить в реальность такого предположения.

Увы, кроме Симона Львовича, я почти не помню тех, кому по общепринятым нормам обязан быть благодарным по гроб жизни.

Под конец учебного года в классе, очевидно, шестом, Симон Львович привел к нам неожиданного гостя. Мы были предупреждены: гость - ученый. Профессор психологии. Симон Львович предварительно объяснил: психология занимается душевными явлениями. Мы мало что поняли, и от того нам стало еще интереснее.

Гость оказался пожилым, а в наших глазах - старым. Он был громадного роста, худой-худой, будто слегка подвяленный на солнце. Лицо темное, кожа в мелких морщинах, над ушами висели белые волосы.

Внешность профессора внушала уважение и легкое опасение - а вдруг выкинет какой-нибудь фортель в духе Хоттабыча. Но ничего сверхъестественного не произошло, если не считать сверхъестественной немедленно установившуюся тишину. Даже Бесюгин не вертелся.

Гость заговорил, а мы как открыли рты, так уж не закрывали до самого конца. Он рассказывал о приемах самовоспитания, о громадных возможностях, заложенных в человеке и используемых чаще всего далеко не полностью, он говорил о бесконечном резерве душевных сил и о том, что могут совершить эти силы, если правильно ими управлять. А потом предложил:

- Сейчас, мои молодые друзья, если с вашей стороны не последует возражения, я опишу на доске ситуацию, дам четыре варианта решения - номер один, номер два и так далее. Прошу ознакомиться с ситуацией, выбрать один из вариантов решения, что покажется вам самым лучшим. Номер варианта, пожалуйста, запишите на листочке…

Собственно, это было и все. Ни фамилии, никаких других сведений профессору не требовалось - только номер решения. Наши ответы должны помочь науке в исследовании коллективных связей. Так пояснил нам гость.

Мы были окончательно сражены! Нам предлагалось послужить науке. Шутка ли?!

Тем временем профессор написал на доске четкими полупечатными буквами: Готовится 50-летие Н. Вы об этом человеке не слишком высокого мнения. Но именно Вас коллектив призывает его приветствовать и вручить юбиляру скромный общий подарок.

Возможные варианты решения:

№ 1. Вы отказываетесь, объясняя товарищам, что мешает исполнить поручение коллектива.

№ 2. Принимаете предложение, рассчитывая выразить Ваше истинное отношение к юбиляру, подчеркнув - поручение коллектива я, конечно, исполняю, но от себя честь имею заявить.

№ 3. Произносите такую речь, где все звучит благопристойно, но надо быть дураком, чтобы не понять вашего персонального отношения к юбиляру.

№ 4. Говорите несколько общих слов - ни врагу, ни другу не придраться.

Не знаю, как восприняли эту встречу другие, а я как большое событие, как важный урок жизни. Почему? Сейчас поясню.

В моем сознании навсегда осело: нам, сопливым мальчишкам и девчонкам, оказана полная уважительность со стороны взрослого ученого, старого человека. Это - во-первых. И во-вторых, поразила сама задача, которую мы решали: в ее условии не фигурировали дурацкие бассейны, из которых почему-то выливается и одновременно наливается какая-то жидкость, задача была серьезная, я почувствовал это - жизненная. И лекция старика понравилась: все, что он говорил, имело практическое, теперь бы я сказал, прикладное значение, и не вообще, а для меня лично.

Что касается моего выбора варианта ответа, то я, и секунды не колеблясь, остановился на № 2. Надо было прожить много лет, набить жутко сколько шишек, чтобы понять: не всегда прямая дорога оказывается самой близкой и тем более самой верной. К счастью или к сожалению, жизнь много сложнее элементарной геометрии, и мы, люди, - не безликие точки в пространстве.

Назад Дальше