Пять дней отдыха - Иосиф Герасимов 3 стр.


Она сняла варежки, протянула руки к огню. У нее были тонкие и длинные пальцы, он не удержался, взял ее руку в свои ладони. Ему казалось, что эти пальцы должны быть холодными, но они были теплыми, чуть дрожали. Он погладил эти пальцы. Она смотрела только на огонь и тлеющие угли, которые то вспыхивали пронзительно красным, то покрывались чернотой. Он теперь не слышал шума работы, пространство вокруг них было пустым, оно освободилось от всего на свете, от снега и деревьев, от могильных холмов и часовни, там просто была пустота, а в центре ее был свет, тепло и они двое, только они, имеющие свое место и объем в этом опустевшем мире. Он чувствовал гладкую кожу ее худой руки, притихшую жилку пульса, и ему захотелось, чтобы она произнесла сейчас хоть слово.

- Расскажи мне что-нибудь, - попросил он.

Она не шевельнулась, словно и не слышала его.

- Ну, хорошо, - сказал он. - Тогда я расскажу тебе про этот огонь. Его похитил Прометей на Олимпе из горна Гефеста, чтобы отдать людям. Это все знают. Но, понимаешь, когда я про это думал, то решил: дело не только в Зевсе, который приказал приковать Прометея к горам Кавказа, тут дело в Гефесте. Он был хромоногим пьяницей, продавшим свое мастерство Зевсу за бочку вина, и ему всегда не нравился здоровый, лохматый Прометей, который мог лечить людей, дарить им надежды и учить их всяким знаниям и при этом плевать на то, что подумает о нем Зевс. А Гефест был единственным на всю землю кузнецом, поэтому его и сделали богом, и он ни с кем не делился своим мастерством. А когда огонь украли, Гефест понял, что не сможет остаться богом, потому что появится очень много кузнецов. Он считался другом Прометея, но это он нашептал Зевсу о краже, и сам ковал цепи для Прометея, и приковывал великана к скале. Он ползал, этот хромой, по камням, плакал и слюнтяво говорил: "Я всегда тебя любил, Прометей". А сам вбивал железный штырь в грудь великана. Потом, чтобы погубить дело Прометея, он создал Пандору, которая разнесла по всей земле болезни и беды. Но ты понимаешь, какая чертовщина: несмотря на свое предательство, Гефест все-таки остался богом, и ему поклонялись те же кузнецы и все, кто занимался ремеслом. Никто, наверное, не задумывался над его жизнью, а только над тем, что он был первым кузнецом. Когда я все это обдумал, мне вообще захотелось узнать: кто такие боги и боги ли они?.. Ты не слушаешь?.. Наверное, тебе это не интересно. Тогда, знаешь, я расскажу тебе о своей маме. Она у нас рыженькая. Вот и я тоже, понимаешь, позолоченный. Она у нас веселая и ужасная хохотушка. У нее есть присказка, которую она часто повторяет: "Горе не беда". Ты не представляешь, как это у нее смешно всегда получается... В общем, о своих близких никогда интересно не расскажешь. Вот про богов можно интересно, а про близких нет, хотя они, может быть, получше этих богов... Не получилось у меня ничего, - опечаленно вздохнул он, чувствуя, что слова его поглощает лишь тлеющий огонь, а она или не слышит их, или не воспринимает, и они, попадая в нее, рассыпаются на мелкие, несвязанные капли, как дождь, не проникая сквозь резину, скатывается с нее.

"Неужели она ничего не слышит?" - подумал он и в тоске сжал ее руку так, что сам почувствовал боль в суставах пальцев. Она медленно повернулась к нему, смотрела долго, и пока она смотрела, он почувствовал, как снова наполнилось пространство вокруг.

Возникла мерзлая стена часовни; слабый звон обвешенных снегом деревьев; шум работы такой, как на мельничных складах, когда сбрасывают вниз тяжелые мешки с мукой; вялая ругань людей, творивших эту работу.

- Ты кто? - спросила она.

Он обрадовался, что услышал ее голос: он был слабым и мягким, как дыхание уставшего человека, в нем было свое тепло, какое бывает у проталины на крепком синем льду.

- Боец, - ответил он.

- А-а, - тихо протянула она.

- Казанцев, - сказал он, - Алексей Казанцев.

Она отняла свою руку, быстро полезла за отворот пальто, вынула сухарь. Она сжимала его в пальцах, и при отблеске костра он казался густо-бордовым, вспухшим, словно впитал в себя этот свет.

- На, - сказала она, протягивая сухарь Казанцеву.

- Ты что? - отшатнулся он, мгновенно подумав, что она все поняла и только сейчас решилась выказать это.

- Отдай отцу, - попросила она.

- Нет, - покачал он головой. - Это тебе... А он... Утром нам еще дадут. Нам каждое утро дают. Понимаешь?

Она смотрела на сухарь. Он чувствовал, что в ней шла борьба, и он должен был в нее вмешаться.

- В армии, понимаешь, легче, - сказал он.

- Он слабый, - тихо сказала она, - у него - сердце...

- У нас мировые ребята. Последним поделятся. Понимаешь? Так что ты забирай и не сомневайся.

Он отодвинул от себя ее руку. Эта рука вздрогнула и медленно двинулась к отвороту пальто, пока не исчезла за ним.

- Ты скажи: я завтра не приеду, - вздохнула она.

- Хорошо, я передам.

- Ты скажи, я не смогу.

- Обязательно. Я же обещал.

За спиной смолк шум работы. Треснул раз, другой, потом уж затарахтел в полную силу грузовик. Он обогнул часовню. Черной тенью, без зажженных фар, промелькнул за ворота, и слышно было, как сразу остановился.

- Эй, бабы, здесь? - раздался голос шофера.

Ему ответили нестройным гулом, словно всплеснула вода под обвалившейся глыбой.

- Все тут?

- Все!

- Ну, давай, бабоньки, давай. - Голос шофера сейчас был веселым, совсем таким, каким он говорил у костра. - С гостей ехать веселей, шевелись!

Услышав все это, она поднялась с дерева, торопливо стала надевать варежки, губы ее, как тогда у забора, приоткрылись и вздрогнули. Казанцев крикнул в сторону ворот:

- Эй!

Тут же женский голос спохватился:

- А Оли нет... Кошкиной, - и закричал призывно: - О-Оля!

- Здесь она! - выкрикнул Казанцев. - Идем!

Он опять взял ее под локоть и, слегка подталкивая вперед, словно боясь, что она не сможет идти быстро, повел к воротам.

В грузовике, тесно прижавшись друг к другу, сидели те женщины, что приходили к казарме. Видимо, они всегда добирались в город на этих машинах. Несколько рук перевесилось через борт. Девушка протянула им свои, Казанцев подсадил ее, помогая встать на колеса.

Едва она перешагнула борт машины и присела, как тотчас растворилась среди других, став частицей общей черной массы, и он уж не мог разглядеть ее отдельно.

Машина сорвалась с места, обдав его снежным крошевом, черным комом покатилась по дороге, уменьшаясь и расплываясь в очертаниях. Он подождал, пока замолк ее шум, обернулся в ту сторону, где желтело пятно костра. Ему не захотелось идти сейчас в казарму, а потянуло туда, назад к огню, было такое чувство, словно там, где они сидели, что-то еще осталось, может быть, ее дыхание, а может быть, тень, и он медленно побрел на костер.

Он подошел к наполовину угасшим головешкам, над которыми нет-нет да еще взвивались синие язычки угарного пламени. "Гефест, - вспомнил он. - Бог-предатель..." И увидел по ту сторону костра, как на стене часовни то вздымались вверх, то падали вниз две тени: одна, высокая, горбатая, и другая, низкая, округлая.

Он инстинктивно потянулся к плечу, думая нащупать карабин, но вспомнил, что не взял его из казармы. Он еще раз вгляделся в колеблющиеся тени, услышал их голоса: один был хриплый, мужской, второй старушечий, плаксивый.

- Вы, мамаша, извините, но не можем. Отдельную копать при такой мерзлости грунта силы надо, как у Поддубного, иметь. А у нас паек, как у всех, по норме... - хрипел мужской.

- Я же, миленький, не задаром. Вот же с брильянтом... колье, - шепелявил женский. - Тут и отец его и братья, как же ему в общей, славный ты мой. У него книг одних, почитай, сорок вышло. На могилку-то люди приходить будут.

- Это мы понимаем...

- Ну и вот, ну и хорошо. Берите колье, бог уж с ним, и сделайте милость... Вот там, где семейный наш.

- Да нет, мамаша, нам эти камушки ваши ни к чему. Не понимаем мы в них. Да и нет им сейчас никакой цены. Если копать, так и поесть надо. Хлеба... вот.

- Сколько же хлебца-то, миленький?

- Пятьсот граммов. Норма.

- Да где ж я возьму. Сама-то... Ведь не рабочую получаю. Да это брильянт настоящий, вы за него... Ну вот, господи, ну не уходите, вот тут есть у меня... это все, до корочки.

- Да что вы, мамаша, тут и двухсот граммов не будет...

Казанцев понял, что происходило там, быстро перешел на другую сторону костра и увидел того, в телогрейке и линялой шапке, - у него было оплывшее, большеглазое лицо с резкими морщинами, как трещины, куда въелась черная гарь, - и рядом с ним в меховой дошке старуху и рявкнул:

- Отдай!

Большеглазый быстро откинул руку с хлебом за спину.

Казанцев кинулся к нему, но тот сумел отскочить, и в левой руке его блеснул металл.

- Фу ты, - вдруг облегченно вздохнул он, видимо, успел разглядеть, что Казанцев без оружия. - Чего кидаешься? Смажу ведь по башке.

- Отдай! - опять рявкнул Казанцев, показывая на старуху.

Тогда большеглазый вывел руку из-за спины, разжал ладонь, на которой лежало два ломтика хлеба, и протянул их старухе.

- Держите, мамаша, - со вздохом обиженного человека сказал он. - Видите сами, как связываться. Тут еще жизни решишься, - говорил он, косясь в сторону Казанцева и сжимая в кулаке железную занозу.

А Казанцев еще готов был кинуться на него, его била мелкая сильная дрожь.

- Сволочь! - выкрикнул Казанцев.

- Ну, ну, тише, - покачал головой тот. - Сам, небось, к хлебу кинулся... А у нас свой был разговор, и все... Нате, вот, мамаша, ваши корочки. А мы не можем. Не положено. - И он сунул старухе в ее дрожащие руки хлеб.

Старуха посмотрела на эти ломтики, подняла на Казанцева влажные, горестные глаза и сказала укоризненно:

- Что же вы, молодой человек, как же нехорошо... Что же мне теперь? - И с глухим, безграничным отчаянием вздохнула.

Этот ее взгляд сдавил Казанцеву горло. Он понял, что уже ничего не сможет сделать, и от жестокой беспомощности своей качнулся в сторону, закусив губы, но тут же увидел лицо с черными морщинами, сказал:

- Ладно. Я завтра приду и застрелю тебя, как сволочь и мародера.

И пошел, покачиваясь, к воротам.

6

В это же время в казарме мы собирались ко сну, наступал час отбоя. Все знали о том, что Казанцев ушел с девушкой в сторону кладбища, известие это принес совсем не Дальский, а Шустов, бог весть какими путями разведав даже подробности.

- Псих, - сказал он о Казанцеве. - Верный кандидат в дистрофики.

Воеводин сморщил пухлые губы в презрительную гримасу и смачно сплюнул, показывая этим свое отношение к происшедшему.

Больше об этом не говорили. Молчали и когда пришел Казанцев, стал укладываться, нервно вздрагивая узкими плечами, а глаза его неестественно, возбужденно горели потемневшей синевой. Не знаю почему, я почувствовал к нему брезгливость, будто этот парень вернулся из какого-то места, вроде лепрозория, и лучше всего избегать здороваться с ним за руку.

Я не могу даже сейчас объяснить этого чувства, но оно было именно таким.

Когда все улеглись, я осмотрел ребят и подумал: что-то изменилось за эти два дня в них, пока мы жили в казарме: они стали молчаливыми и более угрюмыми, и каждый как бы старался отъединиться от другого, не было того ощущения цельного, оно где-то сломалось. Может быть, это случилось потому, что теперь каждый, получив свою пайку, старался забиться в угол и там колдовал с ней, а раньше, когда было немного побольше хлеба и еще приварок, ели иногда из одного котелка, деликатно ожидая, чтоб каждый зачерпнул свою ложку, и если оставалось варево на дне, его уступали тому, кто был больше всех голоден А может быть, все это произошло по другой причине, хотя бы по той, что у нас не было дела, как там, в окопах, и его заменил не очень строгий распорядок дня, не имеющий той большой цели, какая была у нас возле Невы. Так или иначе, я ощущал все это и не мог не беспокоиться и долго не спал, взбудораженный этими мыслями.

Утром, когда прозвучал сигнал подъема, я по привычке рывком сел на нарах и при тусклом свете коптящей лампы, изготовленной из снарядной гильзы, увидел на полке прямо перед собой рядом с той веселой куклой еще двух: девчонку в беленьком платьице и кавалера с короткой шпагой, в штанах луковицами и бархатном камзольчике с беленьким воротником - словно они сошли с оперной сцены, эти Ромео и Джульетта, катастрофически уменьшившись в размерах. Дальский сидел рядом и, сопя трубным носом, прикрыв большие, выпуклые веки, как голубые полушария глобуса, натягивал сапоги. И меня вдруг взбесило его невозмутимое лицо и эти изящные игрушки, которые выглядели как бы насмешкой над всей нашей жизнью здесь, и я крикнул в полный голос:

- Убрать!

Дальский вскинул веки, посмотрел на меня печальными, как у бродячей собаки, глазами и долго тянул воздух носом.

- Убрать, к ядреной матери! - уж не мог я остановиться. - Тут вам казарма, а не балаган! Ясно?!

- Ясно, - тоскливо ответил Дальский, потянулся к полке и стал бережно снимать куклы.

7

Дышали белым теплом булки с марципаном, булки с маком, булки с запеченными котлетами, лоснились калачи, словно облитые тончайшей яичной скорлупой, потело ледяное масло, слезились сыры, и шлепались на тарелки разбухшие сосиски.

- Для вас, товарищ?

- Чашку двойного кофе и рюмку коньяку.

- И еще яичницу с ветчиной?

- Правильно, - сказал я.

Очередь шуршала газетами, блестела свежестью побритых щек, улыбалась розовой помадой; она была терпелива и спокойна. Семь утра.

Я взял свой поднос, сел к шаткому треугольному столику с многоцветной пластмассовой крышкой. Прежде чем прийти сюда, я полчаса стоял под холодным душем, думая таким способом привести себя в порядок, но самые скверные сны - наяву: они изматывают, как долгая болезнь, сухо во рту, в голове ватные хлопья, и даже холодная вода не дает бодрости.

Семь утра. Солнце бьет по окнам. И голоса, голоса со всех сторон:

- Иди к нему, медали на лацкан и бей авторитетом.

- Двух закадрили, в восемь у Барклая.

- Звонил! Семь баллов, черт знает что!

- Это вы о Ташкенте? Извините, не слышали, как у экскаваторного? Понимаете, они только мебель купили. Можно, я к вам подсяду? Очень хорошую мебель... А жертвы есть?

- Пять медалистов на место, ужас, что делают с детьми!

- Бухгалтера нашего балкой по заднице тюкнуло.

- Ну зачем же так? Я ведь серьезно... Только мебель купили - и землетрясение.

- Колбасы куплю палки три, сыру - голову, апельсинов разных, пусть от ленинградского продукта наслаждение имеют, а то год на консервах, без всякого витамина.

- ...ионизаторы надо ставить, какая шахта без ионизатора.

- ...стимул под названием "На-ка, выкуси".

- Первый эшелон - московское мороженое. И надпись: "Москва-Ташкент".

- Значит, у Барклая?

- В восемь!

- Не хотим быть паштетом, помогите Ташкенту!

- Бей авторитетом!

Их становилось все больше и больше, этих голосов, они ускоряли свое вращение, сталкивались и расщеплялись на звуки, превращаясь в гул, где были теперь только обломки слов.

Кажется, я задремал тут же за столиком и увидел горы и очень чистое небо. "Где это было?" - стал вспоминать я. И вспомнил: весной я жил два месяца в Саянах. На вершине сопки, особенно вечерами, стояла неправдоподобная тишина. Топилась печь в деревянном домике, а за стеной сонно работали счетчики, отмеряя количество невидимых частиц, несущихся из космоса на нашу планету. Мы жили вдвоем с приятелем, пили чай, курили, слушали транзистор и опять пили чай, но самое главное было в полночь: мы выходили из нашей бревенчатой избушки, надев валенки и полушубки, оглядывали сначала крохотный поселок обсерватории, потом горы, синие снежные вершины. Ровный голубой свет растекался над всем пространством, а внизу, в ущельях и долинах, была глубокая темнота ночи, без огней, без мельчайшей искры, и только один звук, скользящий и мягкий, с удивительно тонкой нотой, какой бывает иногда, когда крутишь ручку приемника, только этот звук висел над землей не прерываясь, у него не было эха, оно не отдавалось в горах, как от других звуков днем, и мне начинало казаться, что я слышу вращение земли, шелест ее движения вокруг невидимой оси, я боялся в этом признаться и вызвать насмешки моего друга-астрофизика, но порой мне чудилось: и он чувствует нечто подобное и потому стоит со мной рядом, настроив уши, как локаторы, и ловит, ловит этот звук.

Под ногами была скалистая твердость породы, на которой рос только карликовый багульник, но чем дольше мы стояли, тем больше казалось, что Земля отделяется от нас, а звезды и Луна становятся крупнее, и теперь не только слышно, но и видно вращение горных вершин; мы были над планетой, она двигалась под нами в скрещении магнитных бурь, опаленная солнечным ветром, и хвост светящейся пыли, как у огромной кометы, тянулся за ней, но она была не пустым телом, дышала испарением водных просторов и теплом биосферы, составляя единое, нерасчлененное целое; это ощущение длилось недолго, оно разрушалось само, тогда мы возвращались в свой домик к теплой печке и к чаю и становились каждый сам по себе мельчайшими былинками той же биосферы и в то же время целыми галактиками, отличными друг от друга. Так на какое-то мгновение, приняв в себя жизнь богов, мы, успокоенные от дневных забот, засыпали, чтобы с восходом бежать к телескопу, где на белый экран тысячекратно уменьшенное ложилось Солнце, как больной на операционный стол.

Я увидел все это в одно мгновение и подумал, что, наверное, бывают в жизни людей минуты, когда они могут ощутить под своими подошвами всю планету. Бывают. Но... для этого вовсе не обязательно забираться так высоко в горы. Это может случиться и на асфальте, и на снежной дороге, и в окопе...

В кафе все еще клокотали голоса. Я съел остывшую яичницу, выпил остывший кофе, но в номер не вернулся: мне нужно было поехать за Финляндский вокзал, в то место, где стояла красная кирпичная школа и где я не был двадцать пять лет. И я поехал, сначала в метро, затем автобусом, потом шел пешком, и, когда я вот так двигался, со мной происходило нечто близкое тому, что испытывал я в полуночный час на одной из Саянских сопок - словно я не спускался под землю и не занимал троллейбусное кресло, а прошел по крышам домов и с этой высоты увидел пронизанный солнцем город. Он был окружен со всех сторон, как сторожевыми башнями, высокими точечными домами и многоэтажными глыбами других домов; они охватывали полукольцом, прижимая к центру, где блестела в граните Нева, многообразие крыш, сверкающих шпилей, чугунных решеток, словно пытаясь сломать их извечный строгий порядок, но он еще держался, был нерушим, отделяя себя все той же границей, но для людей, что двигались тротуарами, ехали в забитых автобусах и троллейбусах, глотали бульоны в пирожковых, вливались в заводские проходные, этой границы не существовало, а было одно цельное пространство города, которое жило в настоящем измерении, а граница была только для домов, мостовых, оград, и они обороняли ее - я увидел все это с высоты своего движения, мне нужно было это увидеть, чтобы найти в огромном мире жилых и рабочих площадей одну маленькую точку - одноэтажную кирпичную школу.

Назад Дальше