Каждое утро учительница с трудом поднималась со своей кровати, обходила дома, где жили эти двенадцать - мальчики и девочки, приводила их в школу и занималась с ними. Она знала, что, пока эти двенадцать ходят в школу, они не умрут. Это нельзя было объяснить, но это было так: те, кто приходил на занятия, оставались живы. И еще она знала, что ей тоже нельзя умереть, если умрет она, умрут и они, но она очень уставала, ей всегда нужно было отдохнуть в середине урока, тогда она сможет заниматься дальше, читать или решать задачи.
Она опустила книгу, прикрыла глаза, и Казанцев понял, что им лучше всего сейчас уйти, они хорошо согрелись и еще могут отдохнуть в коридоре. Он подал знак Кошкину, и они поднялись.
- Спасибо большое, - сказал Казанцев.
Учительница не шевельнулась, она сидела за столом, чуть покачивая головой, будто все еще про себя читала стихи.
- До свидания, - сказал Казанцев, и опять услышал нестройный хор детских голосов:
- До сви-да-ния.
Казанцев и Кошкин поднялись по лестнице и сели на верхнюю ступеньку.
И тяжело Нева дышала.
Как с битвы прибежавший конь, -
снова донеслось из-за двери.
- У меня водки есть немного, - сказал Казанцев, доставая флягу. - Граммов сто есть. Давайте поровну разделим.
Они выпили эту водку и закурили.
- Это что она им... молитву, что ли? - спросил Кошкин.
- Пушкин, - ответил Казанцев. - Александр Сергеевич.
- А я не признал, - вздохнул Кошкин, - показалось, молитва.
И тут Казанцев подумал, что вот они идут вместе, целую вечность идут, а Кошкин - отец Оли, но Казанцев так и не поговорил с ним ни о чем, маме своей он решил написать, а вот с Кошкиным не поговорил, и это нехорошо.
- Послушайте, - сказал он. - А мы ведь с Олей пожениться решили.
Кошкин уставился на него, мусоля в губах папиросу, потом сплюнул окурок на лестницу.
- А ну давай винтовку! - прикрикнул он и вырвал ее из рук Казанцева. - Подымайсь!
Казанцев укоризненно покачал головой.
Вы что, не верите? - тихо спросил он.
- Подымайсь, кому говорят! - уж в полный голос рявкнул Кошкин.
Казанцев встал. Кошкин вскинул винтовку на руку и приказал:
- Вперед!
И они пошли по коридору и вышли снова на мороз...
Я встретил их, когда возвращался со складов, куда посылал меня старшина, встретил неподалеку от казармы. Они шли медленно, тяжело приминая снег, один впереди, без ремня, ссутулившись и спрятав руки в рукава шинели, второй за ним, покачиваясь и держа винтовку наперевес. Я испугался, что они вот так дойдут до казармы, и там их увидят все, и после этого уж ничего нельзя будет поправить, и надо будет докладывать ротному. Я кинулся им наперерез. Кошкин увидел меня, с трудом приставил винтовку к ноге и, едва ворочая одеревенелыми от мороза губами, доложил:
- Так что, разрешите доложить, арестанта доставил.
- Какого, к черту, арестанта? - вылупил я глаза. - А ну верните ему ремень. И побыстрее... А теперь в казарму, и там ни полслова. Слышите!.. А с тобой, - повернулся я к Казанцеву, - мы еще поговорим...
18
После дождя пахло сиренью, облака над Невским проспектом набухли малиновым светом, словно фильтры, сдерживающие лучи, не давая им возможности пробиться на серый асфальт; темнота держалась только в подъездах, а в глубине Невского сильный и тонкий луч распорол облака. Словно фотонный поток рубинового лазера, побеждающий любой свет, он упал на крышу Адмиралтейства, расплавил золото купола и так застыл неподвижно - маяк, посылающий солнечные сигналы. Я шел на эти сигналы мимо черных коней с блестящими крупами, будто они только что выскочили из вод Фонтанки и, вздрогнув кожей, разбросав брызги, застыли на углах моста; мимо побежденных собственной силой атлантов и белых стекол витрин, отражающих синее сплетение листвы, и опять увидел мраморные цоколи домов, покрытые, как крупной солью, инеем, и на них отпечатки ладоней и сползающие вниз следы пальцев, - наверное, мне никогда не суждено избавиться от этого сна.
Вчера днем я прошел по булыжному плацу Петропавловской крепости. Мне открыли дверь в хмурой стене, и я оказался в полуподвале, где стояли стеллажи с огромными папками, в которых хранилось прошлое. Откровенно говоря, я и сам не знал, для чего полез в музейный архив, у меня никогда не хватало терпения рыться в бумагах, подшивках газет и документах, я завидовал тем, кто умел это делать, но мне казалось, что если я не побываю в архиве, то упущу что-то важное: ведь нельзя во всем полагаться на память. Я со страхом оглядывал полки, не зная, с чего начать. Вдруг увидел в простенке карты. Это были старые карты военного времени, схемы обороны Ленинграда, отдельных участков фронта, одни из них были подклеены папиросной бумагой, потому что истерлись на сгибах, может быть, их извлекли из командирских планшетов, а другие были гладкими, наверное, они и прежде висели на стенах. Среди них выделялась одна своей величиной.
Это была карта европейской части страны, на ней синим жирным карандашом отмечена линия фронта; как взбухшая вена, шла она от Черного моря к Сталинграду, Москве и петлей захлестывала Ленинград.
Эта карта давно уже описана во всех школьных и вузовских учебниках, и описание это аккуратно разбито на параграфы, чтобы его легче могли запомнить те, кто учит историю, но...
Шустов лежал на осенней траве, убитой морозом, без гимнастерки, его крепкое тело молодого боксера было потным от напряжения, кровь выступала на бинтах, санинструктор старался потуже затянуть предплечье.
- Пустяк, - говорил он. - Подумаешь, царапнуло осколком.
- Иди сюда, - позвал меня Шустов. - Ты ведь знаешь мою маму? Она тебя любила.
- Ну?
- Ты ничего ей не говори.
- Ты был бульдогом, - сказал я, - ты им и остался. Все бульдоги - сентиментальные идиоты.
- Пусть. - Лицо его было совсем мокрым от пота. - Но ты мне скажи: почему... до самого Ленинграда?
- Тихо, - сказал я. - Об этом нельзя.
Воеводин прополз на животе по снегу километра два. Когда он ввалился в траншею, мы втащили его в землянку, стянули сапоги - пальцы ног у него были черными; сначала мы оттирали их снегом, потом водкой и остатки ее влили в него, мы истратили на это дневную выдачу ротной водки. Он был пьян, лежал с распухшим лицом на нарах, сладко чмокап губами и выплевывал формулы. Он прежде учился на физмате, у него были отличные способности, мы все это знали, хотя не понимали его формул.
Внезапно лицо его окостенело, он схватил меня за грудь, притянул к себе, и я увидел трезвые жесткие глаза.
- Почему? - прохрипел он мне в лицо.
- Тихо, - сказал я. - Слышишь ты, тихо!
Я стоял на страже порядка, я должен был стоять на страже порядка, хотя этот вопрос жил во мне, он так и остался на многие годы.
Как петля на шее, пульсировала синяя вена фронта охватившая город, и в центре ее почти три миллиона... Почти три миллиона в петле, и многие тысячи, а может быть, и миллион из них (ведь никто до сих пор не знает точно, сколько) - словом, целый град Китеж ушел под эту землю, вырытую экскаваторами, взорванную динамитом, в развалины домов, на дно Невы, под мостовые, под асфальт... розовый асфальт, над которым плывут сейчас набухшие багровые облака, а впереди, в глубине Невского, горит нетленный луч Адмиралтейства, как антенна, посылающая позывные солнцу.
Еще совсем ненамного повернется Земля, для этого ей понадобится всего полчаса, и захлопают двери, застучат каблуки, зашуршат шинами автомобили и троллейбусы, и могучий людской поток потечет из подъездов и в подъезды, по розовому асфальту, по умолкнувшим сердцам, по недосказанным надеждам тех, кто оставил следы пальцев на мерзлом мраморе цоколей домов.
Стучит пульс неубитого града Китежа. Может быть, это он посылает позывные солнцу? Ведь всегда должен быть хоть один луч, который ярче других, и хоть одно сердце должно биться сильнее. Даже если от роты осталось всего четверо, трое или двое, все равно хоть одно сердце должно биться сильнее. Но если остаешься один, тогда вся надежда на мужество.
19
До появления Казанцева в казарме не очень-то бросалось в глаза, как сдали ребята за эти сутки. Нельзя сказать, что и Казанцев был хорош, но все же лицо его и осанка многим отличались от других; не то чтобы в нем появилось нечто особенное, он был все такой же бледнолицый, с темной синевой глаз и так же нервно подергивал узкими плечами, но сквозь поры его кожи просвечивала какая-то свежесть, и жесты его были быстрыми, в то время как лица ребят отекли, все перестали бриться, говорили лениво, словно боясь растратить запас сил, который медленно скапливал каждый за ночь. Всего этого я как-то не замечал до прихода Казанцева, и то, что они не брились и у Шустова вырос на подбородке серый пух, а у Воеводина пробились колючие усики и появилось на щеках нечто наподобие общипанных бакенбард, - все это мне казалось нормальным, и только теперь я понял, что и сам зарос, стал неопрятен, и подумал, что даже там, в окопах, мы были чище, хотя жили в сплошной грязи. Мне стало обидно за себя, за ребят, и этот рыжий парень стал еще больше неприятен, словно он сумел словчить и обставил всех нас нечестным путем.
- Завтра с утра в наряд, - сказал я ему. - Хватит, отдохнул, а теперь гальюны почисть.
По лицам Шустова и Воеводина я понял, что они остались довольны моей командой: Шустов фыркнул, а Воеводин сладко усмехнулся. Только Дальский был ко всему безучастен, он сидел в глубине нар и, согнувшись, как темная ворона, колдовал над своим вещмешком.
Все, что случилось потом, было неожиданным для всех. Правда, сейчас, когда я все это вспоминаю, мне кажется: тут не было случайности, все зрело давно и должно было рано или поздно взорваться, только нужен был детонатор, а им в таких случаях может послужить любой пустяк, - так всегда бывает, даже в природе, когда сталкиваются теплый и холодный фронты, неминуема буря, а они обязательно где-нибудь да сталкиваются. А тут все-таки был не пустяк. Впрочем, вот как все случилось.
За окнами стемнело, мы опустили светомаскировку, зажгли коптилки, я сходил за обедом, и мы, как всегда, поделили свои пайки все тем же способом, только спиной к дележке на этот раз сидел не Казанцев, а Дальский. Он сел так впервые вчера и быстро освоился с этим нехитрым делом, но в отличие от Казанцева, который хоть и произносил фамилии, стесняясь, но делал это быстро, Дальский долго раздумывал, прежде чем ответить, покачивая головой, как факир, и прикрыв свои голубые веки. Едва мы закончили дележку, как раздалась команда: "Выходи строиться!"
Нас довольно часто поднимали такой командой, может быть, для того, чтобы мы не очень засиживались, и поводы для нее были самые разные: то проверка оружия, то зачитывался приказ о назначении нового ротного или другого командира, то для инспекции по форме... вот я уж и забыл, под каким номером шла эта форма, по которой мы снимали нательные рубахи, выворачивали их наизнанку, и санинструктор ходил по рядам, тычась носом в эти рубахи и близоруко щурясь, с таким видом, будто действительно мог этаким способом найти хоть одно насекомое. Я не помню точно, для чего нас подняли тогда, выстроили в коридоре, но только вызывали нас ненадолго, и мы вернулись к себе. Вот тогда это и случилось.
Я услышал, как зарычал Шустов, он не закричал, не взвизгнул, а именно зарычал, и на четвереньках по нарам метнулся в одну сторону, потом в другую, подкидывая вещмешки, шинели, тюфяки, и так он проделал это несколько раз, и опять зарычал, и выполз из глубины нар, его оттопыренные большие уши налились красным, и глаза были красными.
- Пайка, - сказал он шепотом и вдруг закричал, потрясая вытянутыми ладонями: - Пай-ка!
Мне показалось, что на губах его выступила пена. У нас никто не воровал, у нас никогда этого не было и не могло быть.
Шустов медленно повернул свои налитые глаза в сторону Казанцева. У него был точный нюх, он никогда не ошибался.
Казанцев стоял в углу, туда хорошо падал свет от коптилки. Он стоял прямо, словно в карауле, и смотрел на Шустова открытым взглядом, как смотрят дети в зоопарке на шагающего по клетке льва. Еще прежде, чем Шустов спрыгнул на пол с нар, Воеводин успел схватить Казанцева за грудь, собрав складки на гимнастерке, и уперся кулаком в его подбородок.
Он не ударил Казанцева, он просто держал его, чтобы тот не смог улизнуть или спрятаться за кого-нибудь, и полные губы его вытянулись в тонкую ниточку.
- Ты! - крикнул Шустов. Он мягко спрыгнул на пол и, склонившись вперед корпусом, согнув в локтях руки, растопырив пальцы, пошел на Казанцева. - Ты! - еще раз крикнул он и захрипел: - Суке своей носишь, а сам... чужое... чужое... жрать!
Он шел на Казанцева, и ничто его не могло остановить, за ним была правда негласного закона: хлеб - святыня, и желтое при свете коптилки лицо Шустова с красными ушами набрякло решимостью правосудия, и он шел, шел, и пальцы его не дрожали, они были как полусогнутые стальные гвозди.
И когда ему оставалось сделать последний шаг, он наткнулся на руку и увидел на ней хлеб. Небольшой кусок коричневой плотной массы лежал на корявой, с потрескавшейся кожей ладони, и его прижимал палец с черным от старого подтека ногтем.
- На! - сказал Кошкин. - Искать не умеешь, сопляк.
Некоторое время Шустов смотрел на хлеб, словно обнюхивая его, потом поднял на Кошкина глаза, щеки его обмякли, а глаза недоверчиво метнулись по лицам.
Воеводин разжал кулак на груди Казанцева и отвернулся, плечи его вздрогнули и ссутулились.
А Казанцев стоял по-прежнему, не мигая, совсем по-детски глядя на Шустова. И тот сначала неуверенно приподнял руку, потом схватил хлеб и заплакал. Он тут же стал есть свою пайку, тяжело глотая, запихивая пальцем крошки в рот, а потом повернулся к нарам, упал на свое место и все плакал, совсем по-детски, беспомощно и жалко.
И вот тогда я понял: теперь всё, теперь нет нашего отделения, нет нашего взвода, нет нашей старой роты, от которой осталось всего четверо. Есть каждый сам по себе, а когда каждый сам по себе, - это всего лишь масса. А, как говорил мне тот же Казанцев, ссылаясь на какого-то философа, масса еще не народ.
Я не знаю, что еще было в тот вечер, кажется, политзанятия, ничего мне не запомнилось, и еще был отбой, печальный и тихий, как похороны.
А утром, когда прозвучала команда "Подъем!", я обнаружил, что в казарме нет Казанцева. Не было и его карабина. Он бежал. И теперь не я должен был его искать.
Как ни странно, но у меня тогда не хватило фантазии подумать о том, что он мог вернуться опять туда, на Лиговку. Но он вернулся, двери в квартиру были не заперты, и в комнате, где жила Оля, было пусто. Он сразу увидел, что здесь произошли перемены: кровать была аккуратно застелена, пол подметен, а может быть, даже вымыт, на подоконнике рядком стояла посуда.
Сначала этот порядок испугал его, но в углу на веревке висела выстиранная кофточка, и это его успокоило. Он подождал с полчаса, вспомнил объявление про кипяток и решил найти кубовую. Она помещалась в подвале, там сидели две худые женщины в черном, как монашки, они сказали ему, что она утром была здесь, брала кипяток и скорее всего ушла к себе на работу, а сберкасса эта совсем недалеко, всего через два дома, и он может туда наведаться.
Он действительно без всякого труда нашел сберкассу, открыл зеркальную дверь, которая была оклеена крестами, и увидел за столом Олю: она перебирала бумажки и, когда вошел Казанцев, не оставила этой работы, только подняла голову.
- Здравствуй, - сказала она. - А я к тебе собиралась, вечером.
- Я же обещал, - сказал он.
- Все равно я к тебе собиралась, только после работы. У меня ужасно много работы.
Он осмотрел тяжелые сейфы, окрашенные под коричневый дуб, стеклянные перегородки, на которых были золотые надписи "Кассир", "Контролер", и спросил:
- Разве сейчас сдают деньги?
- Деньги? - сказала она. - Не знаю. Меня давно тут не было, может, кто и приходил. У нас много вкладчиков. У нас всегда было много вкладчиков. И каждый может прийти в любое время.
- Правильно, - весело сказал он. - А я болван. Я совсем забыл, что люди все должны покупать на деньги, а излишки класть в сберкассу. Об этом я еще учил в институте: "Товар - деньги - товар". А можно так: "Деньги - товар - деньги".
- Ну вот, - кивнула Оля. - И я точно так подумала утром.
- Что? - удивился он.
- Очень просто, - сказала она. - Проснулась, увидела на потолке эту мерзкую женщину и все вспомнила. Надо составить годовой отчет. Все сберкассы давно сдали, а мы нет. У нас никого не осталось, только я. Вот и вспомнила: без годового отчета никак нельзя, иначе все запутается, особенно проценты.
- Здорово! - восхищенно сказал Казанцев. - Это ты очень правильно подумала.
- Только мне тяжело, - вздохнула Оля и собрала стопочкой бумажки. - Форма такая сложная. Вот если бы я ходила на бухгалтерские курсы...
- Ты умница, - сказал он. - Ты обязательно справишься. А сейчас мы закроем твою сберкассу и пойдем в загс. У меня только один час, иначе опять из меня сделают дезертира.
Она отложила бумажки и шепнула:
- Наклонись.
Он перегнулся к ней через стол, и она провела ладошкой по его лицу, как в ту ночь, в постели, и он опять чуть не задохнулся и, поймав ее руку, прижал к своим губам.
- А разве так можно? - шепотом спросила она. - Вот так, в... загс?
Он перевел дыхание, словно всплыл из глубины, и ответил:
- Только так и можно, ведь мы еще вчера решили...