Белый флаг над Кефаллинией - Марчелло Вентури 13 стр.


- Понимаю, - устало ответил капитан. - Меня расстреляют, как полковника Отталеви?

- Я с ним не знаком, - сказал Карл Риттер.

Альдо Пульизи было все равно, что с ним будет. Собственная судьба его не тревожила: ему казалось, что все это происходит не с ним, а с кем-то другим, как будто его судьба была уже решена и он наблюдает за происходящим со стороны. Он отстегнул кобуру с пистолетом и бросил ее к ногам Карла Риттера; в его жесте не было презрения, была только усталость. Капитан обернулся: надо было послать кого-нибудь из офицеров, чтобы тот приказал сделать то же самое всему батальону - пусть сдают пушки, винтовки. Он увидел вокруг себя унылые, растерянные лица.

"Убиваетесь из-за этой нашей проклятой воинской чести? - хотелось ему крикнуть. - Но о какой чести может идти речь, если драпанул даже маршал Италии? Если удрал темной ночью, точно вор, укравший курицу, сам король?!"

"А вы, - хотелось ему крикнуть своим офицерам, - что бы сделали вы на моем месте? Ведь мы окружены. Вы что, не видите, что они нас окружили? Или считаете, что надо оказать сопротивление?"

Офицеры молча отстегивали ремни, бросали пистолеты на землю. Ему хотелось объяснить им, что он всего лишь выполняет приказ, полученный от штаба одиннадцатой армии, как совершенно правильно заметил Карл Риттер. Или они забыли о радиограмме генерала Воккьярелли?

Он оглянулся - посмотрел, не видно ли кого на батарее; надо же произнести перед солдатами несколько подобающих для такого случая слов. Но солдаты исчезли.

"Нам обещали, что мы вернемся на родину", - хотел он крикнуть обер-лейтенанту. Но, зная, что это ни к чему, промолчал.

Он улыбнулся. Молодой воин, снедаемый смертельным недугом, стоял перед ним с портупеей через плечо, с автоматом в руках, широко расставив ноги, нарядный, точно жених, в своем серо-зеленом мундире. На капитана Пульизи смотрел покоритель вселенной. Кто бы мог поверить, что всего за неделю до этого, в погожий солнечный день, этот "сверхчеловек" плавал наперегонки с голой девкой, как простой смертный?

Капитан спросил:

- А что будет после того, как мы сдадим оружие?

Карл ухмыльнулся.

- Не бойтесь, - ответил он. - Вернетесь в свой штаб, в Аргостолион.

Сколько сарказма было в этом совете не бояться! Но сейчас, преодолев замешательство первых минут, капитан оправился от волнения, почувствовал себя свободным как никогда. Что-то окончательно рухнуло за его плечами: с прошлым было покончено, навсегда покончено с военными мундирами, с соображениями о том, что допустимо и недопустимо, с заботами о престиже, с обязательствами по отношению к союзникам. Отныне, если, конечно, удастся уйти от автомата Карла Риттера, он будет сам решать, кто его союзник.

Вразброд, точно стадо овец, подошли к площадке артиллеристы. Подошли и колышащейся толпой сгрудились за спиной капитана; глаза их горели. В ночном воздухе распространился едкий запах пыли.

Немецкие солдаты приблизились. Карл Риттер выкрикнул:

- Итальянцам поднять руки вверх!

Немцы при свете электрических фонариков обыскали их, - не припрятал ли кто оружия. В толпе итальянцев кто-то крепко выругался, другие тихонько плакали, совсем как великовозрастные дети; некоторые высказывали опасение, что всех их расстреляют, как полковника со Святой Мавры. Военный капеллан бросился на колени и громко молился. Капитан крикнул:

- Ребята, успокойтесь! Нас отсылают в город.

Тогда все стихло. Выполнив свою миссию, обер-лейтенант и его люди расступились, чтобы пропустить итальянцев, ни на минуту не упуская их из виду. Серо-зеленые мундиры и автоматы образовали узкий проход.

- Пошли, ребята! - крикнул Альдо Пульизи и, даже не взглянув на Карла Риттера, первым зашагал вдоль живой изгороди, между двух рядов немецких солдат. Он ждал: сейчас позади застрекочут автоматы и в ночи расцветут кроваво-красные розы выстрелов. Ему казалось, что он шагает где-то между небом и землей.

Но немцы дали им уйти. Дали спуститься в долину. Они шли молча, обезоруженные.

Дорога на Аргостолион шла по косогору вниз, срезая край холма. Капитан окинул ее взглядом. Дальше она тянулась несколько километров понизу, вдоль самого берега, проходила мимо Виллы, через мост, соединяющий противоположные берега залива, шла мимо первых домов окраины, затем превращалась в улицу принца Пьемонтского и заканчивалась на площади Валианос, около здания штаба итальянской дивизии. Точнее говоря, переходила в лестницу и в коридор, ведущий к кабинету, где за письменным столом сидел генерал.

Генерал при виде капитана Альдо Пульизи, явившегося в столь неурочное время, никого не предупредив, ночью, посмотрит на него с недоумением расширенными от удивления глазами, в которых застыл мучительный вопрос: "С королем или против короля?"

2

Синьора Нина услышала, как они идут гурьбой мимо садовой ограды. Вот уже четвертую ночь она не могла сомкнуть глаз. Появившись невесть откуда, по дороге шли и разговаривали солдаты.

"Клиенты", - подумала она. И несмотря на усталость от долгой бессонницы, обрадовалась и оживилась, потому что появление клиентов означало возврат к обычной жизни.

Она подошла к окну и, прильнув к ставне, посмотрела в щелочку; свет зажигать не стала, ночь была ясная. Она увидела: идут гурьбой, на белом фоне шоссе колышется черная масса; у одних в руке зажженная сигарета, другие идут, заложив руки в карманы; у некоторых руки ничем не заняты, болтаются вдоль тела.

Вот они миновали ограду и вновь появились на открытом месте, - все так же, табуном. Это были итальянские солдаты, и шли они к аргостолионскому мосту. "Но почему пешком?" - удивилась синьора Нина.

Многие оборачивались в сторону Виллы, однако, повидимому, никто не имел намерения задержаться. До синьоры Нины донеслись обрывки разговоров и приглушенный смех.

Ей хотелось крикнуть: "Почему вы не останавливаетесь? Почему проходите мимо?"

Она боязливо приоткрыла ставни и выглянула вслед уходившим. Прозрачный халат развевался на ее сухопарой фигуре. При виде удалявшихся солдат она почувствовала себя такой мизерной, такой слабой и беззащитной… Теперь, когда девушки спали в своих комнатенках, а солдаты уходили прочь, она могла позволить себе роскошь почувствовать себя слабой и покинутой, почувствовать себя тоже женщиной. Все они - бедные, покинутые женщины; их предали даже их защитники, ради которых они не раз рисковали и продолжают рисковать жизнью.

"Вот она, людская неблагодарность!" - подумала она, испытывая даже горькое утешение при виде лишнего доказательства этой непреложной истины.

Она присела на край постели, не глядя взяла с комода костяной мундштук, аккуратно вставила в него сигарету и закурила. Она курила и печально смотрела на светлый прямоугольник ночного неба, на звезды в рамке окна.

"Завтра, - решила она, - пойду к капитану Агостино Сабадосу, договорюсь насчет шлюпки; надо же выручать девушек". Она почувствовала себя их спасительницей и, растроганная собственной добротой, проникнутая жалостью к самой себе, прослезилась; зрачки влажно блестели в полутьме.

Сейчас она одна, никто из девушек ее не видит: можно и поплакать.

Эти солдаты, что брели по дороге, точно стадо баранов, лишь подтверждали ее мрачные предчувствия. Ее охватило давно знакомое чувство беспомощности, и она содрогнулась всем своим тщедушным телом. "Кому я нужна", - горько твердила она.

Синьора Нина мысленно представила себе, как она снова бродит по свету, вечно убегая от чего-то, ищет пристанища. Увидела себя в лодке в окружении девушек: дует пронзительный ветер, хлещут волны, растрепанные мокрые волосы прилипли к лицу, в глазах ужас. "Неужели мне суждено всю жизнь, до конца дней, скитаться по свету?" - подумала синьора Нина. Точно деревянное суденышко, управляемое чужой рукой, всегда во власти бурь и непогоды, всегда рискуя пойти ко дну.

Она вытерла слезы и оглянулась, словно устыдившись собственной слабости; потом сделала глубокую затяжку, выпустила струю дыма вверх, к звездам. Она чувствовала себя усталой и совершенно беспомощной.

В конце концов, может быть, не имеет смысла бороться и лучше действительно пойти ко дну, иначе всем этим тревогам и волнениям не будет конца.

3

"Калиспера, кириа, - мысленно произносил капитан Альдо Пульизи, шагая по дороге к Аргостолиону, - калиспера, генерал. Калиспера всем. Калиспера и тебе, Аргостолион, и Кефаллинии, и морю, этому древнему морю, которое неизменно следует за нами. Калиспера. Вы удивлены нашему появлению в столь поздний час? Не удивляйтесь. Не удивляйся, кириа: это знак моей любви к тебе; потому я и стучусь в твою дверь, что здесь мое единственное пристанище. Но сперва мне надо явиться с рапортом к синьору генералу. Не удивляйтесь, синьор генерал: это знак ненависти, которая гнетет нас вместе с нашими мундирами. Но, говоря по правде, синьор генерал, все мы немного устали. Так скажем Калиспера и им, синьор генерал. Калиспера и немцам".

Глава двенадцатая

1

Мы медленно возвращались в Аргостолион; неяркое зимнее солнце забрезжило между последними убегавшими вдаль тучами, выглянуло, потом снова исчезло, блеснуло и погасло, обдав пламенем воды залива и зеленый ковер леса. Воздух стал прозрачным, засветился каким-то неестественным, нездоровым светом. Шагая между пепельной голубизной моря и поблекшей зеленью сосновых рощ, я чувствовал себя, как после тяжелой болезни. Я остро ощущал неустойчивость окружавшей меня природы и красок: вот это пятно света может с минуты на минуту исчезнуть, растаять; в нем таится начало конца.

Я думал: "На любом другом острове, в любом другом месте это было бы нормальным явлением, на которое никто бы не обратил внимания, но на Кефаллинии все было иначе, все таит зародыш собственной смерти, все готово ко внезапной перемене. (Не к той перемене, которая наступает с течением времени, по прошествии лет и от которой, следовательно, все становится прочнее, приобретает глянец, камень примыкает к камню, известь и цемент твердеют, мраморную колонну обвивает плющ, корни дерева уходят все глубже и глубже в землю, прелый лист превращается в перегной, а скала на берегу моря - в мельчайшие песчинки.)"

Нет, это было нечто совсем иное. Когда я сосредоточивался на этой мысли, мне начинало казаться, что почва под ногами заминирована, мы - я и Паскуале Лачерба - шагаем по минному полю, забытому со времен войны, и каждую минуту можем подорваться.

Но Паскуале Лачерба был совершенно спокоен. Он шел рядом со мной, прихрамывая, абсолютно уверенный в себе, почти счастливый, что сад Красного Домика остался позади. Очки его сверкали белым стеклянным блеском и отражали быстрый бег облаков. Когда среди туч появлялись просветы, блеск стекол становился менее холодным и искусственным. Его худое, землистого цвета лицо со впалыми щеками, казалось, говорило: жизнь идет вперед, несмотря ни на что, несмотря на смерть - естественную и насильственную, противоестественную, то есть наступающую или по воле природы, или от руки человека.

Смерть. Паскуале Лачерба о чем-то говорил, - кажется, рассказывал о кефаллинских рыбаках, о том, как бедны жители острова, о том, что здесь отсутствует промышленность, если не считать производства угля. Да, по рассказам Паскуале Лачербы, на Эносе производилось много древесного угля: леса там особенные, дерево мягкое, очень для этой цели подходящее.

По ночам высоко в горах по всему острову дымились угольные ямы; когда уголь доходил, его отрывали, упаковывали в мешки и отправляли на мулах на шоссе, где грузили на машины. Отсюда пузатые черные грузовики отправлялись в маленький порт Сами, въезжали в трюм парома и переправлялись в Патрас. "А оттуда, - объяснял мне Паскуале Лачерба, - кефаллинский уголь на тех же самых грузовиках развозили по всем городам Греции". В его рассказе звучала гордость, будто все это делал он сам.

А я продолжал размышлять о смерти - насильственной, противоестественной и естественной. Или, точнее, о человеческом безумии, которое время от времени охватывает народы, сталкивает их между собой, внезапно заставляя забывать все, что им дорого, нарушать привычные связи и отношения, оскорблять друг друга, охотиться друг за другом, убивать.

"Достаточно одного слова, - размышлял я, - одного приказа, одного плаката на стене, и вот турист, гость страны превращается во врага. Двадцать лет назад оказался врагом и этот бедняга Паскуале Лачерба, к которому я сразу проникся симпатией и перед которым чувствую себя в долгу". ("Как бы мне угостить его обедом, чтобы это не выглядело подачкой?" - раздумывал я.)

Врагами оказались и добрый капитан Агостино, и даже Катерина Париотис.

Но самым нелепым, самым непостижимым в этом всеобщем безумии было, на мой взгляд, то, что обычный нормальный человек, например, мой отец - инженер-мостостроитель, а не разрушитель, человек, у которого были жена и сын, - мог смириться с тем, что его превратили во врага, врага других людей. Как он мог свыкнуться с мыслью, что у него есть враг, против которого он обязан сражаться, враг, которого он, конечно же, никогда в глаза не видел и не знал! Как мог он, рядовой человек, ужиться с такой чудовищной и вопиющей абстракцией, как война?

Война и гибель людей от руки себе подобных представлялась мне безумием - особенно в те минуты, когда я шагал к стандартным домикам, из которых состоит теперь город Аргостолион, и одним ухом слушал разговоры фотографа.

Проходя мимо домика Катерины (она услышала, что мы приближаемся, и вышла вместе с мужем в свой заросший цветами садик), я помахал ей рукой и улыбнулся.

"Но что нужно сделать, чтобы не было войны? - спрашивал я себя. Ведь покуда существуют насилие, произвол, попрание человеческих прав, хозяйничанье в чужом доме, шантаж, террор, - это так трудно!"

Мы шли по короткой эвкалиптовой аллее, которая выходила на площадь Валианос. Неровный, потрескавшийся во многих местах асфальт просыхал, но на нем, точно прозрачная кожа, лежал легкий слой земли. Умытые дождем эвкалипты сверкали; их густая листва зеленела от самого края газона до электрических проводов и даже выше. В конце аллеи, где кончалась эта нежная зелень, освещенная солнцем площадь Валианос казалась совсем голой.

Все на том же углу стояло американское такси Сандрино, но его самого не было на месте. На северной стороне площади, среди домов, заслонявших вид на залив, открылся магазин сувениров и фотоаппаратов. На витрине рядом с "Кодаком" были выставлены самые разнообразные предметы: украшенная бантом бутылка "Роболла", рамка для фотографии, сережки из морской раковины, часы, вышитые дамские сумочки, статуэтки, изображавшие Нептуна ("Ведь Кефаллиния возникла из головы Нептуна", - объяснил мне Паскуале Лачерба), косынки, тростниковые подставочки для ваз, браслеты из поддельных античных монет с выгравированным на них бородатым профилем Одиссея или Ахиллеса.

- Да, - произнес Паскуале Лачерба, - туризм наконец докатился и до нас.

В голосе его слышалась грусть и покорность судьбе, хотя в этот момент он наверняка думал о возможности сбыть залежавшиеся жестяные иконки и развешанные по стенам его закутка пожелтевшие от времени фотооткрытки.

Я попросил его не бросать меня одного и отвести в хороший ресторан. Говоря так, я притворялся лишь наполовину: я действительно чувствовал себя потерянным на этой скелетообразной площади, время от времени освещаемой каскадами солнечного света, струившегося через просветы между мчавшимися по небу облаками, рядом с этим морем, которое не простирается перед тобой, как в любом приморском городе, а окружает со всех сторон, подобно живой трепещущей долине, меняющей свой цвет и настроение в зависимости от погоды.

Паскуале Лачерба слегка улыбнулся, притворившись - по крайней мере так мне показалось, - что не уверен, следует ли ему принять мое приглашение. Потом все-таки решил согласиться. "Только обождите, поищу какого-нибудь мальчишку, чтобы послать домой предупредить жену", - попросил он.

Я тем временем сел за столик в кафе Николино и машинально заказал еще одну рюмку узо - первое, что мне пришло в голову. Я тут же спохватился, но было поздно: рюмка и бутылка воды уже стояли передо мной на подносе. Я отпил глоток, надеясь, что это поможет мне хотя бы отогнать мысль о смерти. После Красного Домика она засела у меня в голове и я никак не мог от нее избавиться.

Я чувствовал смерть в себе.

2

Потом, когда опасность позади, тебе становится весело и, окинув взглядом случившееся, не веришь, что это произошло с тобой. Снова ощущаешь вкус жизни, опять прислушиваешься к молчанию острова, к журчанию воды, к ветру, гуляющему в сосновых рощах. И обнаруживаешь вещи, которые раньше, до того как ты увидел смерть своими глазами, никогда не замечал: родник, пробивающийся из-под горы, деревянный мост, по которому ходил тысячу раз, цветы в саду, нестерпимое сверкание звезд и густую черноту ночного неба, протяжный звук гудка, грузовое судно посреди залива.

Мысленно возвращаясь к случившемуся и предаваясь этому новому ощущению вновь обретенного, заново открытого мира, Альдо Пульизи чувствовал, что задыхается. Он держал в своих руках руки Катерины и удивлялся: они тоже были новые и в то же время прежние, принадлежали Катерине и Амалии, олицетворяли прошлое и настоящее, которое вернула ему смерть.

И когда он обнял Катерину, в его душе была любовь не только к ней, но и к жене, любовь, которая выжила вместе с памятью, как его память выжила вместе с ним. Это была любовь к жизни, которая, как ни удивительно, продолжалась.

В эту минуту, когда Катерина, не менее счастливая, чем он, улыбалась в его объятиях, тоже с сознанием, что произошло чудо, он думал, что смерти больше нет, что умереть невозможно. Он посмотрел смерти в глаза, одолел ее и остался невредим. А сейчас он стоит здесь, в саду Катерины Париотис, держит в объятиях Катерину-Амалию, и в душе его - неистребимая жажда жизни и любви. - Маленькая кириа, - сказал он.

Освещенные белыми лучами занимавшейся зари Альдо Пульизи и Катерина Париотис посмотрели друг на друга.

В который раз он видел, как светает, - в четвертый или в пятый, он не помнил.

Но в то утро восход показался ему каким-то особенным: он сиял ярче обычного, светился новым светом, черным сверкающим светом глаз Катерины.

- Что произошло? - спрашивала Катерина. Она высвободилась из его объятий. Счастье кончилось. При свете зари она его рассмотрела: поняла, что капитан Альдо Пульизи впервые предстал перед ней не победителем, а побежденным.

Назад Дальше