An der schönen blauen Donau
Хотя в Сараево все еще водились господа, Господином называли только его. "Господин идет!" – неслось по коридорам классической гимназии, и он появлялся в дверях класса как праздник, который всегда с тобой, в своем блейзере, на груди которого сияли золотые пуговицы с гербом британского Королевского военно-морского флота, напоминающие звезды, светящиеся в вечной тьме хмурой сараевской скуки. В то время преподавателей положено было называть "товарищ профессор", но он никогда не требовал от учеников называть его именно так, и для всех них, независимо от возраста он был Господином. Высокий, всегда осанистый, с импозантным носом, сорокалетний мужчина с зелеными кошачьими глазами, усыпанными множеством рыжих крапинок, с роскошными каштановыми волосами, которые прядями ниспадали на невероятной белизны воротник, словно не был родом из Боснии (а родился он, сын землемера, в крохотном провинциальном городке). Он шел по Башчаршие мимо источенных червями деревянных ставен ювелирных, шорных, седельных и портновских лавок совсем как Лоуренс Аравийский, обходящий золотые ряды на базаре в Абу Даби. И в тот же миг эта фантастическая картина, пропахшая горелым маслом и едким дымом мангалов, превращалась в кадры из фильма, отснятого в какой-нибудь экзотической стране. Наверное, он был единственным преподавателем, которого никогда не подвергали "выкликанию" – подлому сараевскому школьному обычаю, когда за спиной жертвы кто-то, оставаясь незамеченным, непрестанно "выкликает" имя жертвы, доводя ее до белого каления.
Господин был первым, в самом деле первым господином, с которым Боб Деспот познакомился в своей жизни и который навсегда остался для него непревзойденным arbitrum elegantorum – неизменной мерой элегантности в одежде, даже в годы, когда он уже познакомился с величайшими достижениями знаменитейших модных домов мира. Нигде и никогда больше, кроме как в свои юные сараевские годы, Боб не видел, чтобы кто-нибудь носил в специально сшитом маленьком карманчике зимнего пальто из черного кашемира роскошно уложенный белоснежный платочек! Он будто специально провоцировал одеждой и поведением город, бесенеющий от невысказанных угроз и проклятий, город, который никогда и никому не прощал более мелких выходок.
Всю свою прекрасную и редкостную одежду, совершенно неизвестную жителям Сараево, он привозил из Франции, куда ездил два раза в год (во время зимних и летних каникул) вроде как к своему старому дяде, откуда возвращался еще более элегантным, с утонченным взглядом и побледневшим лицом, изможденным в результате каких-то тайных наслаждений. Создавая собственный воображаемый гардероб, Деспот не мог избежать мощного влияния неисчерпаемого, казалось, гардероба Господина, из которого щедрым потоком вываливалась неслыханно рафинированная одежда: твидовые пиджаки с кожаными заплатами на локтях, серые брюки из чувственно-мягкой фланели, плюшевые жилеты цвета спелой вишни, сдержанно полосатые рубашки с белоснежными воротничками и галстуки приглушенных оттенков с едва различимым рисунком, не говоря уж о практически декадентских замшевых башмаках на толстой резиновой подошве, в которых он двигался мягко и эластично, словно дикая, слегка сонная кошка. Как Деспот ни старался, ему так и не удалось добиться хотя бы частичного сходства с блеском черных шевровых ботинок Господина, сияющая поверхность которых, идеально повторяющая облик ступни хозяина, отражала Сараево, словно Господин ступает не по его грешным, летом пыльным, а зимой грязным улицам, усыпанным окурками и покрытым жидким слоем вечной грязи.
Много лет спустя, уже летая, он оценивал пассажиров не глядя на лица и одежду, исключительно по блеску их обуви, и ни разу не обманулся в них. Это было не хвастовство левантийских бездельников, одежда которых вечно не подходит к начищенной обуви (они ходят к чистильщикам со скуки), ни идеальный блеск мокасин "college" американских дипломатов, подошвы которых ступают исключительно по белым коврам посольств и лифтов (их блеск стерилен). Идеальная чистота и блеск обуви Господина были куда выше – это была частица непреходящей схватки с примитивным, привычно унизительным образом существования человека, которого боснийская грязь разъедала от подметок до макушки.
Никто не помнит, когда он как-то послевоенной осенью вернулся из Загреба после окончания курса истории искусства, но вскоре, благодаря своей экстравагантности, стал одним из самых примечательных символов города. Фанатичный холостяк, который всем своим образом жизни старался доказать и продемонстрировать бессмысленность существования института брака, он жил в небольшой комнатке, в которой никто никогда не бывал, а питался в "Европе", в тихом и всегда полупустом обеденном зале, на стенах которого во множестве висели картины малых боснийских и австро-венгерских художников начала века, старательно отображавшие сараевские мотивы. Обычно его обслуживал обер-официант Франц в бакенбардах, который вечно хвастал, что в этом самом зале он сервировал последний ужин эрцгерцога Фердинанда. Господин сидел всегда за одним и тем же столиком, а летом, когда иностранные туристы кишмя кишели в Сараево, он, помимо обычного, заказывал еще три тарелки супа и ставил их перед пустыми стульями – чтобы защититься от захватчиков.
– Занято! – объявлял он им на пяти или шести безупречных по произношению языках, после чего долго и задумчиво курил над медленно остывающим в тарелках супом.
Он любил повторять, что промахнулся в выборе эпохи. Если бы ему предложили, он выбрал бы время, в котором достраивали соборы в Шартре и Реймсе, или те благословенные годы, когда непревзойденный Леонардо ругался с гениальным горбуном Микеланджело Буонаротти на Piazza della Signoria, или во Флоренции, его самом любимом городе. Да, и хорошо было бы немножко послушать Амадея, сочиняющего "Реквием", обычно добавлял он.
Он с презрением относился к нашему провинциальному искусству, потому что оно было всего лишь далеким эхом того настоящего, всемирного, а иногда перед избранными раскрывал свою тайну, заключавшуюся в том, что он много лет работает над большой сравнительной энциклопедией искусства, которая в корне изменит наши привычные представления о надуманных авторитетах и их значении. В этой энциклопедии, где прославленный "Аполлон" всего лишь обычный телефонный справочник, в алфавитном порядке будут напечатаны сведения о лицах и их деяниях, частично соотнесенные со временем и точными датами. Несчастный хромой Вук, говорил он, публикует первый "Словарь" нашего языка в 1818 году, точно в тот год, когда лорд Байрон, также хромой, пишет "Child Harold", произведение, исполненное такого сплина, высоты которого, by the way, мы до сих пор не достигли. В 1907 году Пикассо заканчивает "Девушек из Авиньона", именно в то время, когда наша славная девица Надежда Петрович привозит из Мюнхена импрессионизм и ее оплевывают за это никчемное новаторство! Вот и посмотрите, где мы с вами живем! В своей болезненной утонченности он заходил так далеко, что начинал ненавидеть даже море. "Поверьте мне, это так ужасно! – говаривал он, возвращаясь из поездки на курорт. – Невыносимое количество ультрамарина!"
Есть люди с абсолютным музыкальным слухом, а в некоторых сараевских художественных салонах про Господина говорили, что он обладает абсолютным вкусом. Он любил "отнимать" у художников незавершенные работы, восклицая: "Нет, нет! Ни мазка более! Это – Вы! Еще один взмах кисти, и все испортите!"
Он пользовался идеальным литературным языком, а в отдельные мгновения прибегал чуть ли не к речитативу, а сараевский местечковый говор, проглатывание некоторых гласных и вечная путаница с мягким и твердым "ч" доводили его до бешенства. Он рассматривал это как атаку на слух и непристойное поведение в обществе. Расхаживая между партами, он с легкостью раздавал оплеухи и затрещины маленьким раздолбаям, восклицая во весь голос:
– Так можно разговаривать на рынке, но не здесь! Это Первая классическая гимназия в Сараево, в которой учился некто Иво Андрич!
Он словно предчувствовал, что вскоре наступит диктатура сброда и даже дети из отменных сараевских семей, чтобы как-то защититься, прибегнут к мимикрии и начнут говорить как уличная братва:
– Ну чё, мужики, куда, блин, кости бросим? Ну чё, бабки есь? У мня ни шиша! – Слово "мужик", обычное сараевское присловье, обозначающее городских парней, приятелей, приводило его в невменяемое состояние.
– Круто, блин, наш Господин – прикольный мужик! – похвалил его однажды один из выпускников.
– Какой я вам мужик? – вскричал он. – Мужик – человек низшего сословия, невоспитанный, невежа! Я же – свободный образованный человек, а не презренное стадо, не скотина!..
– Ну, вздрочился… – прокатились по коридору комментарии, и в жестких согласных почувствовались падающие на пол капли яда.
– Брешет! – порешили другие, и вскоре по Гимназии пошли слухи о том, почему именно Господину так нравятся мальчики и отчего он избегает дамского общества. Кольцо ненависти и презрения все туже стягивалось вокруг него, словно шелковый шнурок какого-то катул-фермана. Вскоре разгорелся большой скандал. Оказалось, что Господин вовсе не закончил Факультет истории искусства, просто после войны не очень-то обращали внимание на такие вещи. Короче говоря, из гимназии его уволили. Реже стали приглашать на чашку чая в сараевские салоны, а молодые художники, за творчеством которых он лишился возможности следить, уже не обращались к нему как к третейскому судье. Не случайно старый Рахалеи Моше Леви записал на первой чистой странице Талмуда: "Человек похож на корабль: когда он тонет, все покидают его".
Прошло много лет, и однажды, когда экипажи Югославских авиалиний размещались в гостинице "Европа", Деспот спустился в старинный австро-венгерский ресторан, чтобы увидеться с Господином, но за его столом сидели незнакомые посетители.
– Господин давно нас покинул! – сообщил ему новый обер с лицом здорового крестьянина, обрамленным баками, и рассказал, что цены для него стали слишком высокими, и Господин переехал в дешевую гостиницу "Централь", но сейчас его и там нет. Похоже, след его простыл. Боб обнаружил его в ресторане самообслуживания на Главной улице. Сначала ему было весьма неприятно, что его застали за тарелкой фасоли без мяса и салата, но минуту спустя Господин засверкал былым величием:
– О, юный Деспот слетел в наше родное пекло прямо с неба! Увы, теперь даже ностальгия не такая, как прежде!
Несмотря на убогий обед и неприличное общество, несмотря на то, что в заведении не было салфеток, Господин заложил за галстук белый платочек. Его некогда густая и блестящая копна легионера поредела, и сквозь истонченные волосы просвечивал череп, усыпанный старческими пигментными пятнами. Свежая маргаритка украшала лацкан пиджака, издали напоминающего его прежние блейзеры. Он ощупал пальцами материал лацканов и сказал:
– Подумать только, будто у "Бови" купленный, а на самом деле в десять раз дешевле. Правда, название фирмы совершенно идиотское! Нет, вы только посмотрите: "Первый партизан"!
Но больше всего Деспота поразила обувь Господина, пара глубоких заскорузлых ботинок, покрытых засохшей грязью.
Вскоре Деспот узнал, что Господин умер в одиночестве (говорили, как крыса) в своей комнатке, где его обнаружили только несколько дней спустя. Было похоже, что он страшно мучился. Руки были искусаны, а вся домашняя утварь разбита вдребезги. Боб расспрашивал знакомых, но никто не слыхал, чтобы среди его вещей была "Сравнительная энциклопедия искусства".
Деспот не любил размышлять о последней встрече с Господином. Он хотел запомнить его на вершине сияющей славы, в тот давний вечер в большом зале отеля "Европа", когда Господину выпала честь открыть выпускной бал всех сараевских гимназий. Иоганн Штраус: "На прекрасном голубом Дунае". Стройный и гибкий, словно тростинка, Господин деликатно и нежно обнял свою прекрасную партнершу, преподавательницу физкультуры из Женской гимназии, и, словно скользя по льду, увлек ее в нежный вихрь вальса. И в то время, как все танцевали, кружась то в левую, то в правую сторону, он вращал свою партнершу исключительно против часовой стрелки, вызывая своим танцем гул восхищения. В мощном водовороте музыки и движения он был одинокой струей, рвущейся против течения.
И Боб Деспот, припомнив движения Господина, повел Белу влево, сметя для начала с пути пять-шесть молодых пар, понятия не имевших о том, что такое вальс.
C’est si bon!
Во время танца Боб Деспот вспомнил старый французский фильм, в котором Морис Шевалье с розой в петлице и в соломенном канотье, задорно сдвинутом на затылок, распевал эту песню, выбивая чечетку по парижским улицам. Цветочницы вступали с припевом, Париж сиял под апрельским солнцем. В партере кинотеатра "Козара" под ногами потрескивала шелуха от подсолнечных семечек. "Се си бо! По аллеям бродить твоим, воспевая любовь… – перепевали шансон певцы за железным занавесом. – И увидев едва нас с тобой, позавидует нам любой! Се си бо!"
Пианист поменял клавиши на вульгарную гармонику, но даже из нее он сумел извлечь типично французские аккордеонные звуки.
– Как дедушка? – спросила Бела.
"Это дитя и в самом деле умеет задавать уместные вопросы в подходящее время" – подумал Деспот и ответил:
– Дедушка умер.
– В самом деле? Как жалко… – сказала Бела. – Ты был на похоронах?
Нет.
– Почему?
– Было бы двое похорон одновременно… – ответил Боб. – Если бы вообще похороны состоялись!
– И где же его похоронили? – спросила Бела.
Не знаю.
"Типично семейный разговор! – произнес про себя Боб. – Во время танца отец сообщает дочери, что ее дедушка умер. Нормальный европеец, услышь он нас, наверняка бы подумал, что мы сошли с ума! Я беседую с дочерью о смерти неугомонного деда, и мы оба даже не знаем, где и когда его похоронили!"
– Когда это случилось? – продолжила Бела.
– Не знаю. Может, в прошлом году, может, в позапрошлом… Я сам об этом только полгода тому назад узнал.
– Ах, как мне жалко дедушку! – вымолвила Бела, вытанцовывая изящное па.
Боб знал, что она говорит это всего лишь для приличия. Ее мать терпеть не могла отца Деспота. Он был для нее слишком патриархальным, строгим человеком, старательно подчеркивавшим свое крестьянское происхождение. Некогда он был чиновником Государственных железных дорог и, рано овдовев, сам воспитывал единственного сына. Наверное, раньше самого Боба он узнал, что его сын несчастлив в браке.
Вот оно! По аллеям бродить твоим, воспевая любовь!
Се си бо!
– Как тебя зовут, красавица? – согнулся с эстрады в сторону эффектной рыжеволосой дамы-красавицы Балканский.
– Белоснежка! – отвечала та, не прерывая танца.
– Великолепно! Лучше семь раз с Белоснежкой, чем один раз с семью гномами!
Старый Деспот никогда не называл своего сына Бобом.
Для него он был Слободан – имя, которым впервые в истории сербов назвался знаменитый профессор юстиции и публицист Слободан Иованович, довоенные издания которого он хранил на почетной полке даже в то время, когда автор попал в проскрипционные списки. Ему также не нравилось, что его сын ходил в американское консульство (обожал русских), но не препятствовал ему Несмотря ни на что надеялся, что ему это поможет в дальнейшей жизни.
Джордже Деспот был старосветским человеком со сложившимися привычками и распорядком жизни, которых он придерживался так истово, что по нему можно было сверять часы. Всю жизнь он читал только "Политику", за обед, который готовила ему старая незамужняя родственница, садился в половине третьего, ужинал в восемь и вставал в шесть.
Самой сложной задачей для Боба в молодости было проснуться до того, как отец вернется со службы. Он вскакивал за несколько минут до этого, мгновенно одевался, не умывшись, наскоро застилал смятую постель, открывал книги и делал вид, что прилежно занимается с раннего утра. Старый Деспот не мог понять людей, которые привыкли долго спать и ничего не делать. И когда Боб, в один прекрасный день завернувший в Сараево, сообщил ему, что устроился на работу стюардом, отец процедил сквозь зубы, что не для того он давал ему образование, чтобы сын стал "летающим официантом". И больше ничего.
Боб не припоминал, чтобы отец целовал его или ласкал. Максимальная нежность, на которую тот был способен, заключалась в приобнимании на ходу за плечи или в рассеянном похлопывании по плечу. Он почти ничего не знал о своей матери. О ней в доме никогда не говорили, после нее осталось всего лишь несколько фотографий, и, рассматривая их, он тайком рисовал в своем воображении ее портрет, расплывчатый, туманный, неотчетливый. На одной из таких фотографий она держит за руку маленького Боба, одетого в плюшевый костюмчик с галстуком-бабочкой, указывая другой, куда надо смотреть, пока тебя фотографируют. Только эту фотографию он взял с собой, покидая Сараево, и хранил ее как священную реликвию.
Мона Лиза, вот какое имя тебе дали…
Потому, что так чудесен голос твой.
Или, может, потому тебя прозвали,
Что испуганно ты прячешь норов свой?
"Ностальгия" раскручивала вертушку старых шлягеров.
– Им невмочь, а у нас впереди вся ночь, выжмем из нее все до копейки! – ворвался Балканский в песню, едва не проглотив микрофон.
Одна молодая пара покинула площадку: похоже, соревнование наскучило им.
Боб ощутил болезненную пустоту за грудиной. Он никогда не был близок с отцом, никогда ни в чем не уступал ему, каждый разговор с ним завершался бессмысленным препирательством, но теперь, когда старик ушел из жизни, он почувствовал, насколько не хватает общения с ним. Не было дня, чтобы он не припомнил его; часто ловил себя на том, что копирует его жесты, интонацию, манеру курить, даже перенял привычку вздремнуть после обеда, несмотря ни на что…