Ламбада
Год, когда появляется какой-нибудь новый танец, вписывается в историю легкой музыки золотыми буквами. Таким стал 1988 год, когда латиноамериканская ламбада в течение ночи завоевала весь мир. Боб совершенно случайно присутствовал при ее рождении (тогда он оказался в Каракасе, столице Венесуэлы) в корчме, где собирались кубинские эмигранты. Это опасное место называлось "Вьеха Хабана", и его заполняли коренастые, темнокожие кубинцы, лишенные родины, с черными прилизанными волосами, умащенными бриллиантином. Они носили двубортные пиджаки, левые лацканы которых слегка оттопыривали пистолеты. Их жены, коротконогие, пухленькие, широкобедрые негритянки с темным страстным блеском в глазах, до упаду танцевали ламбаду, гордясь тем, что мужья и любовники привели их в такое изысканное местечко, как "Вьеха Хабана", где пьют ром "баккарди" с лимоном и молотым льдом, а на закуску подают тортильи из кукурузной муки и сыра. Как бы неуклюже они не выглядели, кубинцы, как только начиналась ламбада, превращались в латинских грансеньоров, гордо и прямо несущих верхнюю часть тела, в то время как ноги и бедра творили настоящие чудеса, неустанно переплетаясь и становясь в самые изысканные позиции. Этот танец, что-то вроде ускоренного аргентинского танго с элементами самбы и мамбы, делал их как бы невероятно подвижными и легкими: он исходил из самой глубины их души. Глядя на них, Боб готов был поклясться, что в танце они хорошеют, забывают про толстые животы и короткие кривые ноги. Он пытался подражать им, танцуя со своей гостеприимной хозяйкой Мерседес, но даже близко не мог сравниться с ними, потому что музыка проникала в них, похоже, сквозь источенный червями пол, через ноги в каждую частичку их низкорослых тел. Это была короткая, но хорошо оплаченная поездка. Он провел в Каракасе всего одну ночь, и утром следовало вернуться в Нью-Йорк, чтобы присоединиться к экипажу. Он контрабандой протащил через таможню два свернутых в рулон полотна старого белградского художника (белоруса по национальности, эмигранта Колесникова), которые дедушка Мерседес просил передать своей внучке, полагая, что той удастся продать их и обеспечить тем самым безбедную жизнь. Когда они размотали их на ковре ее гостиной, бело-голубой снег Колесникова замел всю Венесуэлу.
– Ты принес нам первый снег! – смеялась Мерседес. Он был почти готов навсегда остаться в этом душном городе, но загодя купленный обратный билет "Америкен Эрлайн" через Сан-Хуан и Пуэрто-Рико был действителен в течение всего трех дней. Чтобы хоть как-то отблагодарить Боба, Мерседес научила его танцевать ламбаду по-настоящему. А до Белграда этот танец докатился лишь несколько месяцев спустя.
Вечная супружеская пара выкладывалась до последнего. Они отдалялись, сближались и отскакивали друг от друга в бешеном ритме. И тут случилась беда. Наверное, от усталости, а может, из-за вспотевших ладоней, в момент, когда муж собрался ухватить протянутую руку жены, та выскользнула из ладони партнера и жена, отлетев к эстраде, изо всей силы ударилась о ее край и одновременно о гигантскую колонку. Она вывихнула ногу! Для них соревнование закончилось. Болельщики унесли ее со сцены под аккомпанемент тихого плача.
Казачок
Оркестр перешел на совершенно убийственный ритм. Грохот стоял невыносимый. "Похоже, они решили нас добить", – подумал Боб, теряя дыхание.
Музыканты, как один человек, грянули хором:
Раз, два, три, казачок!
– Еще немного, папа! – крикнула отцу Бела. – Потерпи немного!
И она, скрестив руки на груди, заплясала как русская крестьянка на ярмарке. Боб изображал пьяного казака. Даркеры с новыми силами принялись механически точно демонстрировать сцену из мюзикла "Скрипач на крыше". Похоже, чувственность была не самой сильной стороной их жизни. Боб смотрел на одетого во все черное парня (за которого болела молодая часть ресторанного зала), как тот эластично отталкивается от пола, будто это не паркет, а батут. Он танцевал и в самом деле превосходно, свежий, как будто только что включился в соревнование.
Раз, два, три, казачок!
Было видно, что Боб уже не в состоянии тягаться с молодым Даркером. Годы и усталость одолели его. Последний нокдаун состарившегося боксера. Его маленькая берлога во флигеле на Чубуре казалась ему недостижимым раем.
Я бы заснул; но ты плясать должна…
– Потерпи еще немного, улыбайся, улыбайся! – шептала ему Бела. – Прошу тебя, пожалуйста…
И когда все уже решили про себя, что пара номер тридцать семь будет исключена из соревнования ввиду явного преимущества Даркеров, Бела разошлась и три раза подряд сделала вокруг них "звездочку", после чего подпрыгнула высоко в воздух, прямо к люстрам, упав оттуда на идеальный "шпагат". Зал взревел от восторга, а Бела все продолжала вращаться вокруг собственной оси на паркете, словно живая розовая юла, превратив на несколько минут старинный русский крестьянский танец в настоящий нью-йоркский "брейк дэнс". Боба даже испугала ее манера исполнения. Она без видимого усилия летала по воздуху, а едва коснувшись грешной земли, мгновенно превращалась в Щелкунчика Петра Ильича Чайковского (она несколько раз танцевала его партию на праздничных вечерах в хореографическом училище), и Бобу не оставалось ничего иного, как только смотреть и пытаться устоять на собственных ногах. Этим танцем ее тело праздновало возвращение к отцу, их вновь ожившую близость.
Безупречный танец Даркеров был доведен до совершенства, но в нем не было души, так что жюри пришло к выводу, что их шансы сравнялись; отсюда следовало, что обе пары должны сойтись еще в одном танце. Что за танец это будет – решит руководитель оркестра.
Взявшись за прелюдию, пианист вынырнул из "казачка" и волшебным образом превратил клавиатуру пианино в звонкое бузуки, выбрав для танца касапико.
Только касапико дает возможность мужчине, охваченному тоской, упасть на колено и, ударяя ладонью в ладонь, задать ритм танцовщице, парящей вокруг него как голубь вокруг корабля. Пианист понадеялся, что Боб воспользуется этим, переведет дыхание и хоть немного отдохнет.
Хозяйка
Размахнув руки, словно крылья, Боб взлетел над танцующими, над "Ностальгией" и тесным кругом болельщиков, над "Югославией" и Дунаем, над устьем впадающей в него Савы и темной Паннонской равниной, над Белой и над самим собой в освещенном круге танцплощадки… Одним движением он сбросил блейзер и метнул его юбилярам; пиджак поймала директриса, как незамужняя дружка хватает на лету брошенный свадебный букет, надеясь на скорую собственную свадьбу. Однако прежде чем она вцепилась в него, пиджак задел за плечо одного из болельщиков, и из карманов посыпалось черт те что: связка ключей, документы, ручка, мелочь и очки, одно стекло которых разлетелось на мелкие кусочки. Все бросились собирать Бобовы вещи и запихивать их в карманы, а он, оставшись в насквозь мокрой рубашке, прилипшей к телу, танцевал касапико так, будто оказался на вершине горы Пили-он – в стране кентавров, где он и обучился движениям этого старинного танца. Под его ногами лежал город Волос, из пристани которого аргонавты отплыли за золотым руном, а море на исходе дня выглядело как лежащее меж берегов зеркало, по гладкой поверхности которого скользили розовые вечерние облака. Они танцевали в Рождество, на гумне, а небо было близким как никогда – казалось, его можно было коснуться пальцами. Боб танцевал с хозяйской матерью, миниатюрной старушкой в черном, вспоминая свою бабулю, которую тоже видел не иначе как только в черных одеждах. Разве в нашей стране хоть один человек танцевал со своей матерью или бабушкой? Здесь, в Греции, это было принято, и та старая черная птица, совсем как Боб сегодня вечером, танцевала, поднимаясь над тяжкой жизнью и горькой судьбой, почти не касаясь стопами каменных плит гумна, еще хранивших тепло завершившегося дня. Вдруг Бобу захотелось курить. Он даже не заметил, что не зажигал сигарету почти два часа, с самого начала конкурса. Он медленно приблизился к своим ровесникам, которые с распахнутыми руками кружились вдоль кромки танцевальной площадки, напоминая стаю пьяных чаек, и вытащил сигарету из губ Мики. Теперь он танцевал с сигаретой в уголке рта, как это принято в Греции. Он развязал мокрый галстук, сдавливающий шею, и выкинул его в темноту.
Уморился я, пока не познакомился с тобой,
Со хозяюшкой веселой, молодой…
Старушка была невероятно легкой, почти бесплотной. Бобу казалось, что он танцует с собственной тенью. Она не понимала ни единого английского слова, он совсем не умел говорить по-гречески, тем не менее они прекрасно понимали друг друга, пока старуха учила его основным движениям танца. Время от времени она хватала его за руку и уводила к кромке гумна, будто желая вместе с ним воспарить над Волосом в облаке пахучего дыма ореховой скорлупы, над костром из которой вращался насаженный на вертел ягненок. Она шаг за шагом открывала ему тайны древнего цехового танца, который веками исполняли в ее семье – и как же он отличался от нелепой стилизации, которую сегодня исполняют в Греции на радость туристам! Ее касапико напоминал изысканность и трагизм последнего полета чайки: он был весь в себе, его танцевали для себя и для собственной души. Может, это была и не обычная старуха (а откуда бы ему самому взяться на Пилоне?), но сама смерть сбежала из античной драмы, чтобы шаг за шагом той весной научить Боба не бояться смерти, заставить его понять, что смерть – всего лишь небольшая часть танца, который мы осуждены исполнять над руинами суеты и смертоносной праздности времени. Боб продолжил полет – и в этом полете с расправленными руками он, совсем как "Боинг-707" над трассирующими очередями зенитных пулеметов, закладывал на бреющем полете левый поворот, спускаясь на бесшумное море огней Нью-Йорка и на неосвещенную полосу аэродрома в Багдаде. Он как лепесток кружился над Сараево, а потом, как и предполагал пианист, упал на колено, чтобы перевести дух, но то была не просто хитрая уловка, чтобы отдохнуть во время танца. Боб упал на колени перед Белой, умоляя ее о прощении за все, что он не успел сделать для нее в этой жизни (но – Бог свидетель, он пытался сделать все, что было в его силах, и даже больше!), а Бела парила вокруг него, легкая и неуловимая, как свет и мечта.
"Боже, что я оставлю ребенку? Ничего!" – думал Боб. А что вообще в этой стране может человек оставить потомству, кроме имени и цвета глаз? Он потерял отцовский дом и родословное древо, которое отец годами взращивал для него и которое он никогда больше не сможет восстановить (свидетели погибли вместе документами, хранившими имена и даты), точно так же, как у старого Джордже Деспота отняли дом и имение его отца, Бобова деда, а у всех их вместе – страну и владения предков. В каком мире и с чем я оставляю Белу? А она все равно танцует, всем своим существом демонстрируя страстное желание победить, быть первой – последний росточек лозы Деспотов, которая изо всех сил цепляется корнями за жизнь, куда бы ее не занесло, даже на эту танцевальную площадку! Да, наверное, это самое ценное чувство из тех, что он сумел привить ей.
Боб поднялся из последних сил, которые стремительно покидали его мышцы и кости, и закружился в касапико, а в вертикальном положении его удерживали только теплый колышущийся воздух, упрямство и злость – элементы, из которых состоит этот древний разбойничий танец мясников. Его больше не интересовал ни конкурс, ни Даркеры, исполнявшие какую-то безумную вариацию на тему сиртаки, как его обычно танцуют в туристических ресторанах афинской Плаки: все для него потеряло всякое значение – кроме танца, исполняемого над жизнью и смертью.
Он, оглушенный восторженными криками болельщиков, даже не слышал, как перевозбужденный Балканский, полностью утратив душевное равновесие, объявляет лучшей танцевальной парой этого вечера номер тридцать седьмой. Сквозь туманный вихрь он едва разглядел Белу, совершающую бегом круг почета по танцевальной площадке, радостно размахивая двумя белыми конвертами. И еще на мгновение его глаза остановились на побежденных Даркерах, нерешительно замерших на месте, не знающих, куда им теперь деть руки, с исчезнувшими с лица полупрезрительными улыбками безусловного превосходства. Она плакала, и слезы пробивали дорожки в толстом слое грима. Он жалел их. Если бы не Бела, он подарил бы им эту Венецию в утешение. Он стоял, а по телу струился пот; брюки прилипли к бедрам. Он потерял дыхание, а невыносимая боль поднималась из солнечного сплетения в грудную клетку – кто-то все сильнее стягивал черную мертвую узду Чтобы глотнуть хоть немного свежего воздуха, Боб направился к выходу из зала, пытаясь прорваться сквозь живую стену болельщиков, целовавших, обнимавших и хлопавших его по спине, но все эти лица в ужасном шуме смешавшихся голосов и музыки, которая под каскады тушей объявляла о славной победе и восхваляла агентство, обеспечившее замечательное путешествие, яркие огни и дым – все это в бешеном темпе вращалось вокруг Боба страшной цирковой стеной смерти. Из мерцающего водоворота выплывали давно забытые лица. Выпрямившись, стоя зарытый в братской могиле, плечом к плечу с прочими подземными мертвыми воинами из Сараево, смотрел на него с печалью и немым укором отец Джордже Деспот. Он ведь говорил, что Деспоты не умирают на танцах! Вновь, как и несколько лет тому назад, Боб сбежал со ступеней Елениного дома на Набережной, когда он сумел увидеть ее на мгновение сквозь приоткрытые двери, ничуть не изменившуюся, в белом выпускном платье. Он отчетливо расслышал ее крик: "Мама, тут какому-то мужику перед нашей дверью плохо стало…" Увидал и китайца-колдуна, вновь потонув в его темных зрачках, а юная китаянка шептала, что он "счастливый человек и будет танцевать до самой смерти". Маленькая Пегги из американского консульства послала воздушный поцелуй, кокетливо сдув его с ладони; непревзойденный Господин, на удивление опять элегантный, как в лучшие дни, грозил пальцем, упрекая за то, что Боб присвоил себе его стиль, после чего исчез на карусели, поставленной на сараевской цирковой площади, а та завертелась все быстрее и быстрее, увлекая за собой горы, окружившие город, пригороды на склонах и переплетения белых дорог. Падая на руки сараевских друзей, он услышал, как "Ностальгия" продолжила исполнение танцевальных мелодий ("Living in America") в сопровождении громких голосов и грохота прочих диско-звуков, но у него в мозгу били тимпаны и бубны и раздавались удары босых ног дервишей, а их длинные светлые иглы пронзали грудь, и опять, как ни странно, на коже не выступило ни капли крови. Он слышал, как Мики Траде приказывает всем разойтись, чтобы Боб мог свободно вздохнуть, он видел Белу, рухнувшую на него, размахивая белым конвертом. Она кричала, что отец не смеет сейчас сделать ей это, сейчас, когда они победили, когда их опять ждет Венеция!
– Я прошу тебя, папа, я прошу! – кричала она ему прямо в ухо, будто он оглох. Боб попытался сказать, чтобы она поехала туда с мамой, она ведь никогда не была в Венеции, но не сумел выдавить ни звука; только беспомощно шевелились губы. Все вокруг закружилось еще быстрее, втягивая его в огромную зеленую воронку, наполненную чем-то темным и липким. Пока последняя игла дервиша не вонзилась ему в сердце. Длинная белая прядь волос Белы, пахнущая духами "Eternity", прикрыла его глаза.
Хроника потерянного города
Расстрел сватов перед старой православной церковью в Сараево 1 марта 1992 года, в воскресенье, возвестил начало гражданской войны в Боснии и Герцеговине, которая, как и Вторая мировая война в Югославии, началась 6 апреля, чтобы продлиться почти четыре года.
В соответствии с соглашением, подписанным на американской военной базе в Дейтоне (штат Огайо) в Архангельский день (21 ноября) 1995 года, Сараево отошло к мусульмано-хорватской федерации разделенной Боснии, после чего из города в течение февраля и марта бежали сто пятьдесят тысяч сербов. В городе остались только те, которые не могли или которым некуда было бежать.
– Бог в помощь!
– Помогай и тебе Бог… – отозвался старый монах. – Ты, братец, весь мир обошел, а в Хиландар только сейчас собрался! – произнес он с упреком.
– Признаюсь, грешен, отче! – покаялся я, склонившись, чтобы поцеловать ему руку, от чего он вежливо уклонился, спрятав ее за спину.
Он указал мне, где можно оставить пыльную сумку, а потом и железную кровать, на которой я буду спать в просторной комнате для гостей, где из мебели были только стол и стул, после чего вышел, оставив меня в одиночестве.
Я спустился по источенной червями скрипучей лестнице в пустой монастырский двор и присел на каменную скамью. Потом, совершенно утратив чувство времени, я понял, что существую и что ничего не желаю. Горячий воздух, пропитанный стрекотом кузнечиков, кипел в окружении монастырских стен. Значит, вот где заканчивается мир, вся его пустопорожняя тщета и неумеренное любопытство.
Легкий упрек старого монаха принудил меня подвести итоги. Да, я побывал всюду. Проплясал по всей планете, не стремясь накапливать впечатления и восторги – просто меня швыряло туда-сюда помимо собственной воли. Последние четыре года, пока длилась война, я практически не бывал за границами родины, которая из месяца в месяц, изо дня в день становилась все меньше, пока не стала такой крохотной, что теперь ее можно пересечь на машине за один день. Наблюдая ее усыхание, я как будто и сам съеживался. Я шагнул в седьмой десяток; наверное, следовало бы составить окончательное описание мест, городов, островов, родни, друзей и любимых – всего, что потерял в последние годы. Сколько в мире улиц, о которых я мечтаю и где, окажись я на них, меня сразу бы убили или, в лучшем случае, арестовали! И первая в этом списке, оказавшаяся в водовороте жестокого сведения счетов с жизнью, та, на которой я родился.