Хроника потерянного города. Сараевская трилогия - Момо Капор 26 стр.


Но вот наконец место, которое, уверен, никогда не потеряю! Исчезали и менялись государства, в которых я жил, менялись их названия и правители, а здесь, в Хиландаре, все это время, как и много веков тому назад, трепетал едва видимый, слабенький язычок пламени в лампадке, который не сумели загасить ни крестоносные грозы, ни гибельные азиатские ветры.

"Мертв я до самой смерти, – писал святой Сава в двенадцатом веке, глядя в этот самый двор, – и до суда сам себя каре подвергну, и до бесконечной муки себя мучить стану, от отчаяния…"

Итак, я здесь. Существую.

В последний раз я видел Сараево в снежном сумраке после великого исхода сербов из города. Дорога, по которой я направился к свободным горам, была призрачно пустынной. За поворотом, в местечке под названием Осмице, откуда я любил ребенком скатываться на санках, за темной стеной соснового леса, Сараево вдруг раскрылось передо мной словно сизый веер. Оно лежало здесь, под моими ногами, как серебряный поднос, укрытый беловатой пеленой ядовитого тумана, который кто-то напустил в пространство среди заснеженных вершин. В одно мгновение, будто освещенное всполохом молнии, я увидел на этом подносе всю свою жизнь: лабиринты улиц, переулков и тупиков, дома, площади, мечети и церкви, обледеневшие тополя – так, рассказывают, перед смертью в сознании человека проносится память о прожитых им днях. Сонное, набухшее тишиной Сараево дышало серыми кубиками домов на метафизической скатерти детства и юности.

Мой спутник молча протянул пистолет, после чего передернул затвор своего автомата и опустил заднее стекло джипа, изготовившись к стрельбе, потому что мы пересекали вражескую территорию. Он тихо приказал мне стрелять без предупреждения в любого, кто попытается нас остановить. Я, сидя с левой стороны, как завороженный вглядывался в Сараево, зная, что вижу его в последний раз, в то время как за правой обочиной, в лесу, метались опасные темные тени тех, кому принадлежал этот участок земли. Вот так четверть века спустя мы с ужасающе близкого расстояния, глаза в глаза, смотрели друг на друга – мой родной город, который неоднократно и самыми разными способами пытался убить меня, остановить на пути к свободе, и я, его сын, с пальцем на холодном спусковом крючке. Пахло предстоящим снегопадом и смертью.

В тот полдень я оказался на самой границе самого далекого сараевского пригорода, где начинался просто пейзаж и ничего более. После заключения мира этот пригород отошел к сербам в качестве утешительного приза, и в него добирались через горные отроги по только что прорубленным кружным тропам, идущим сквозь раскорчеванный кустарник и буераки, по запущенным землям и кручам. Ни с одной точки этой практически еще не проторенной, но безопасной тропы, далекой от демаркационной линии, Сараево не просматривается, а я так хотел увидеть его еще раз. Потому и принял предложение воеводы А. проехаться с ним на джипе по другой, старой асфальтированной дороге, которую одним росчерком пера рука неизвестного дипломата где-то далеко, в штате Огайо, разрезала в двух местах и тем самым отдала противной стороне. Теперь по ней проезжают только танки и бронетранспортеры иностранных солдат, машины с журналистами и колонны грузовиков с вооруженным сопровождением – прочим, рискнувшим сунуться на ее, никто не гарантирует жизни.

– Идем сквозь турок! – коротко отрезал воевода и загнал патрон в патронник своего "хеклера". Невысокий, плотный, плечистый и с широкой грудью, на которую падала черная как ночь борода произнес это тоном проснувшегося в нем сказочного гайдука времен войн с турками. Война закончилась, но он не снимал выцветший камуфляж. Его голова стоила в немецких марках целое состояние; на него устраивали засады и американские морпехи, и муджахеды из Ирана, но он, словно заговоренный, дразнил судьбу, кружа по дорогам в черном, изрешеченном пулями "ниссане" с потрескавшимися стеклами, само появление которого вгоняло в столбняк охотившихся за ним, потому что они знали: воевода не отправится на тот свет, не прихватив с собой по крайней мере с десяток противников. Правой рукой он крутил руль, левой придерживал снятый с предохранителя автомат, а в глазах его поселилась смерть.

Я забываю про засады и как зачарованный смотрю на запретный город, который, с отвращением вздрагивая, укутывается драным и грязным покрывалом тумана.

Теперь я наконец понимаю: он набросился на меня со всей своей предательской силой и не позволит спокойно прожить остаток жизни.

В ледяном сумраке я принимаю решение раз и навсегда избавиться от него. Если удастся выпутаться живым, клянусь уехать на Святую гору, где буду поститься и молиться за спасение своей души. Уже восемь веков, как туда заказан путь злым духам. Если кто и освободит меня от болезненных чар, так только Хиландар.

Ожидая пароход на Святую гору в маленьком порту Уранополиса – Небесного града, я встретил небольшую группу отдыхавших здесь уроженцев Сараево.

Как отчаявшиеся пассажиры потерпевшего крушение корабля, судорожно ухватившиеся за оторванные двери судового бара, которых неугомонные волны несут по океанским просторам, мы сидим под зонтом портовой корчмы "У Костаса", вспоминая навсегда утраченное для нас Сараево. Лето случайно собрало нас в таверне, людей, чьи печальные, озабоченные лица так отличаются от счастливых лиц туристов со всех концов Европы. Июль здесь просто невыносим из-за духоты, а в Сараево, собираясь вечером посидеть на террасе гостиницы "Европа", надо было надевать джемпер, печально заключаем мы под очередную рюмку узо.

С нами сидит один светский человек, торговец по профессии, которого наша наивная жалость к самим себе удивляет. Прекрасный знаток международной жизни, он объясняет, что потеря Сараево была неизбежной. Он говорит о сложности отношений между великими державами и об утрате равновесия сил в связи с распадом Советского Союза и ликвидацией Берлинской стены, о разделе Европы и усилении Германии, которой Америка уступает роль вождя Старого континента, в то время как сама подвергается шантажу со стороны арабского мира, которому должна огромные деньги и от нефти которого полностью зависит. По его мнению, утрата одного города ровным счетом ничего не значит. Грядет новый мировой порядок, спланированный на компьютерах и беспощадно претворяемый в жизнь, и тут уже не до таких мелочей, как чей-то родной город, традиция, происхождение или принадлежность к какому-нибудь народу. Мир поворачивается лицом к будущему – говорит он – и не оглядывается на прошлое. Тот, кто не поймет это вовремя, будет, буквально или образно говоря, просто раздавлен, это уж точно!

И в самом деле, с планетарной точки зрения тоска по Сараево нам самим кажется совсем уж ничтожным делом. Отступая год за годом вместе с проигравшей армией, я устал от утрат… – говорю я. И задаюсь вопросом, хочу ли я вообще хоть где-нибудь остановиться и успокоиться? Вот, сейчас я здесь, на берегу Эгейского моря, но не на адриатическом пляже, где купался и загорал каждое лето.

Если вы постоянно думаете о том, что оккупировали какой-нибудь ваш берег или город, разъясняет наш собеседник, то это означает куда более страшную вещь – следовательно, кто-то оккупировал и вашу голову, причем изнутри! Вы когда-нибудь были в Новой Зеландии или на Ибице? Вы прожили хотя бы год на Карибах? Разве вам не интересно некоторое время пожить на Тибете?

Признаюсь, я не бывал в тех местах.

Вот видите, говорит он, перед вами открывается весь мир, бескрайний, захватывающий, волнительный, но кто-то подавил ваше любопытство, пробрался в ваш мозг. Вы не должны стать его заложником. Идите вперед! Никогда не возвращайтесь к старой любви! Не позволяйте обкрадывать себя!

Я размышляю. Но ведь потеря Сараево не просто потеря родного города – это куда более значительное явление. Это прежде всего потеря молодости, прощание с красотой, которой нас лишают наши собственные годы; по высоте домов этого города и по ширине улиц, которые уменьшались и сужались по мере нашего роста, мы измеряли остроту собственного зрения. Нас никто больше не будет помнить молодыми, а мы верили, что эту тайну до самого конца сохранят деревянные переправы и каменные мосты, старые ворота и часы Копельмановой башни на углу Главной улицы, под которой мы назначали свидания, никогда не упоминая ее названия, произнося просто: "В семь под часами!". На самом-то деле мы ощущали наступление перемен и прислушивались к приближающемуся грохоту нового порядка и истории, которая именно в это время нарождалась на наших глазах, но мы легкомысленно надеялись, что как-нибудь выкрутимся в собственной мелкотравчатой жизни, что она, занятая более серьезными людьми и делами, минует нас, но вот тебе на, теперь она здесь, перед нами, и даже отняла у нас право на прошлое, право посидеть в какой-нибудь сараевской корчме за столами, покрытыми белыми скатертями в красную клетку, вспоминая под красное винцо добрые старые времена.

Какие-то совершено неизвестные нам, чужие, живущие где-то далеко люди решили создать новый мир по своим меркам; может, более удобный, практичный и разумный, но все равно не такой, в каком мы родились, и это уже никакой не политический триллер – этот новый порядок вещей уже здесь, и, как мощный бульдозер, ломает, крушит и ровняет все, до чего нам есть дело.

И во всем этом, что важнее всего, как бы нет ничего личного, как будто какие-то всемогущие старики-волшебники, уничтожая нас, все время повторяют: "Nothing personal! Ничего личного!".

В итоге мы потеряли право даже на беседу со своими покойниками, а живых рассеяло по белу свету.

Время от времени я по всему миру встречаю детей потерянного города… Внешне они ничем не отличаются от обыкновенных прохожих, но посвященные в таинство легко отличат их по известной неуверенности, которая выдает их при встрече, и они, сами того не желая, пытаются скрыть ее за преувеличенной сердечностью, игрой в отличное настроение или упрямым стремлением сохранить особый, сараевский жаргон, который теперь служит им чем-то вроде пароля. Если снять с них маску непринужденности, то откроется печать страдания.

Они клянутся, что никогда в жизни ногой не ступят в Сараево, но именно в таких пафосных заявлениях кроется глубокое оскорбление, нанесенное им их же городом. В то же время им кажется, что они наказывают город, отказываясь от него, но в этой чувственной сопряженности опять-таки прячутся доказательства огромной любви. Кто-то ездит в Сараево на день-другой, теперь, когда наступил относительный мир. Обычно это люди, которые не согрешили перед тамошними властями, которых не будут преследовать за участие в минувшей войне. Они едут, чтобы посмотреть на брошенное имущество, попытаться продать за любую цену опустевшие квартиры, дома или землю, но в своих жилищах застают незаконно вселившихся беженцев. Иные из новых жильцов грубы и отвратительны, а другие встречают их вежливо, но заявляют, что новые власти выделили им эти квартиры, потому что они потеряли собственные дома в местах, которые отошли к сербам. Так что посидят люди в бывших своих жилищах (крепко их ограбили в военные годы), посмотрят в окошко на до боли знакомые пейзажи, после чего уходят, раскаиваясь в том, что вообще приехали в город, на улицах которого больше не увидишь ни одного знакомого лица, и это становится окончательным, не подлежащим пересмотру прощанием. Те, которым въезд в Сараево закрыт навсегда, окружают их после возвращения и расспрашивают о каждом шаге их невероятной поездки. С болью в голосе спрашивают о знакомых, любимых уголках и прочих местечках, которые так много значили для них.

– Это уже не тот город! – говорили те, что вернулись. – Он никогда не будет прежним!

По улицам слоняются какие-то полудикие люди – мухаджеры, покинувшие заброшенные села и местечки и переселившиеся в брошенные квартиры и дома. Сидят на корточках вдоль стен, перевозят коз в трамваях, а мусор выкидывают в окна небоскребов прямо на тротуары. И нет в том их, несчастных, вины: они впервые поселились в городе, и пройдет еще много времени, прежде чем они привыкнут к нему. И они потеряли свои дорогие сердцу места, поля и сливовые сады, хижины, в которых родились. Всеобщая беда перетасовала всех, словно колоду карт. Даже река теперь совсем не такая. Некогда взнузданная, связанная и приученная течь туда, куда следует, она наконец опять проявила свое истинное сущее-тво; выбивающиеся из щелей каменной кладки набережной тонкие зеленые ростки, на которые раньше никто не обращал внимания, превратились местами в густой кустарник. Под мощным боснийским влажно-зеленым натиском верб, которые проклевываются и растут посреди речного русла, трещит жесткий каменный австро-венгерский ошейник набережной. Скоро вместо реки здесь будет струиться настоящий лес!

И на белградских рынках я узнаю братьев по происхождению; они составляют извечную касту поставщиков, скупщиков, маклеров и продавцов всего и вся, которая толчется, зазывает и уговаривает каждого, кого удается ухватить за полу одежды, купить или продать все равно что, и которая отличается от прочей рыночной публики исключительной резвостью, смекалкой и глазами, зыркающими по сторонам в поисках добычи или в предчувствии смертельной опасности. Среди них и наперсточники – виртуозные уличные крупье с тремя пустыми спичечными коробками, под которыми мечется малюсенький бумажный комочек – тебя ожидает огромный выигрыш, если угадаешь, под каким коробком он спрятался! Легковерные столичные граждане, которые никогда не смогут сравняться с ними лукавством, наваливаются и просаживают большие деньги, предварительно немножко выиграв. Ловкие пальцы наперсточников мечутся на камнях тротуаров, борясь за выживание в чужих краях.

Среди беженцев есть и богатеи. Это знаменитые сараевские рэкетиры – страх и трепет торговой Европы, известные тем, что никогда не занимались своим ремеслом в Сараево, где они отдыхали после рискованных экспедиций и тратили награбленные деньги. Они ездят на дорогих машинах, носят драгоценные часы на запястьях и толстые золотые цепи на шеях, одежду самых знаменитых модных домов мира, но все равно заметно, что им чего-то недостает в заслуженном благосостоянии. Ремесло их, разумеется, процветает, как и прежде, но некому больше продемонстрировать плоды своих успехов, потому что потеряно гнездо, из которого они улетали завоевывать Европу и в которое возвращались, чтобы отдохнуть от опасностей жизни и постоянного риска.

И только когда пароход "Неарода" отвалил от пристани и принялся резать носом вспененные гребешки волн, я заметил, что на палубе нет ни одной женщины. В порту их было много.

Старухи в черном, с узлами и оплетенными бутылями вина и оливкового масла сновали мимо откормленных северянок с вызывающе обнаженными грудями и загорелых нимфеток с гибкими голыми руками.

Не увидел я никого и на пустынных песчаных берегах под горами и крутыми скалами, когда мы вошли в воды православия, что начинаются в двух милях от портового городишки, сразу за каменной грядой, отделяющей светское от святого.

Часто в своей жизни мне доводилось бывать в чисто мужских местах – в казармах, на фронтах, но и там обязательно встречались случайно затесавшиеся женщины – поварихи, пастушки, курьерши из штаба или медицинские сестры; ни разу не доводилось мне бывать на палубе парохода без того, чтобы там не зашуршала чья-нибудь юбка или не раздался кокетливый женский смешок. Это же был молчаливый, мужской корабль, полный монахов, батраков и паломников. Монахи были в разных рясах и камилавках, от сизых, цвета голубиного пера, до темно-синих, почти черных. Некоторые походили на библейских пастырей в пропыленных и рваных одеждах. В руках у других были длинные суковатые посохи, которыми обороняются от собак и змей, в то время как третьи щеголяли солнцезащитными очками "рей баи" и дорогущими, изукрашенными драгоценными камнями, крестами на грудях. Отличались они и языком, и багажом. Здесь русский мешался с греческим, армянский с болгарским и румынским. Под их ногам рядками лежали торбы из козьей шерсти, переметные сумы и чемоданы "самсонайт"… И всюду на палубе царила тишина; только изредка раздавалось вполголоса произнесенное слово, будто мы вошли в очарованные воды, святость которых может разрушить любое неверное слово. Даже туристы притихли, почувствовав себя неловко из-за слишком громкого жужжания своих кинокамер.

Мы плыли к миру без женщин. Последняя из ступивших на Святую гору в 1347 году, в Хиландар, была Елена, жена царя Душана Сильного, и именно потому, говорят, что (прячась, кстати, от чумы) привел жену в мужское святилище, этот властелин сербов и греков так и не был причислен к лику святых.

Молча мы плыли в гости к вечности.

Святая гора находится на полуострове Атос, за каменным кольцом, соскользнувшим с последнего из трех пальцев кого-то из колчеруких античных гигантов, пытавшегося дотронуться до Солнца и сунувшего страшно обожженную ладонь в Эгейское море. Испугавшись погибели мира, который пророчили Европе в тысячном году, эти суровые и пустые места населили анахореты – отшельники и постники, чтобы молиться в покое и быть ради спасения как можно ближе к Богу. Объявленного конца света в последний год первого миллениума не случилось, но он каждодневно свершается для тех, кто умирает и покидает этот мир навсегда. Что есть конец света, если не падение человека в бесконечное ничто, тьму и молчание? И сегодня, в 1996 году, перед концом следующего тысячелетия, вновь ширятся пророчества о конце цивилизации, который воспоследует в 2000 году. Не настало ли время помолиться на Святой горе?

В старых летописях значится, что в 845 году, во времена владычества византийской императрицы Теодоры, здесь в пятидесяти шести монастырях жило около двадцати тысяч монахов, занимавшихся иконописью. Сейчас их осталось около полутора тысяч, и только в двадцати монастырях теплится жизнь, среди которых и четвертый по величине – Хиландар, в котором возносят молитвы семнадцать монахов.

В двенадцатой статье "Типикона святого Савы" записано, что монастырь "свободен от всех здешних владетелей и не подлежит ничьей правде, ни царской, ни церковной…".

Мы плыли у самого берега под развалинами древних зданий и заброшенных орсанов – укрытий для лодок, – а на этих лодках некогда монахи отправлялись на рыбную ловлю. Куда не бросишь взгляд – ни человека, ни скотины, ни птицы.

Наконец пароход причалил у косы перед разрушенным зданием болгарского монастыря Зограф, перед которым трое босоногих и распоясанных греческих полицейских пили пиво из жестяных банок и переговаривались с кем-то по мобильному телефону.

Прибрежный монастырь, построенный в девятом веке при Льве Философе тремя монахами, Моисеем, Аароном и Иоанном, зловеще, как выцветший череп, смотрел в пучину пустыми глазницами окон. На потрескавшейся каменной крыше росла смоковница. Пароход отвалил от берега поспешнее, чем причаливал, словно опасался этого заколдованного места, где в тринадцатом веке приняли мученическую смерть от руки византийского царя Михаила Палеолога двадцать шесть монахов. Башня, единственный свидетель трагедии, укуталась в каменный плащ молчания.

Назад Дальше