С Крымовым иностранные друзья разговаривали горячо, подолгу, иногда беседы у них длились до двух-трех часов ночи. Когда разговор шел на французском языке, знакомом Жене с детства, она внимательно вслушивалась, но эти оживленные рассказы и споры ее никогда не захватывали. Назывались люди, о которых она не знала, спорили о статьях, которых она не читала.
Как-то она сказала мужу:
- Знаешь, у меня такое ощущение, словно я аккомпанирую людям, не имеющим музыкального слуха. Они отличают тона, а полтона и четверть тона не различают. Кажется, дело не только в языке, пожалуй, мы разные люди.
Он внезапно рассердился:
- При чем тут они, себя вини в этом. Круг твоих интересов ограничен. Может быть, у тебя именно и нет музыкального слуха.
Она хотела наговорить ему резкостей, но с внезапным смирением тихо сказала:
- У нас и с тобой не много общего.
Однажды к ним пришла большая компания, ватага, как говорил Крымов. Две полные и низкорослые круглолицые ученые женщины из Института мирового хозяйства, индус, которого прозвали Николаем Ивановичем, испанец, англичанин, немец, француз.
Настроение у всех было веселое, стали просить Николая Ивановича спеть. Голос его звучал странно - высокий, резкий, и тут же печальные, певучие звуки.
Этот человек в золотых очках, окончивший два университета, автор толстой книги, лежавшей на столе у Крымова, человек с вежливой и холодной улыбкой, привыкший выступать на европейских конгрессах, словно преобразился.
Женя, вслушиваясь в странные, непривычные звуки, искоса поглядывала на индуса - он сидел на диване в позе, которую запечатлели учебники географии: поджав под себя ноги.
Индус, видимо взволнованный, снял дрожащими тонкими, костяными пальцами очки, стал протирать их белоснежным платком, и близорукие глаза его были полны влаги, стали грустными и милыми.
Решили, что каждый споет на своем родном языке.
Запел Шарль, журналист, друг Барбюса , в неряшливом, помятом пиджаке, со спутанными волосами, падающими на лоб. Он пел тоненьким, дрожащим голосом песенку фабричных работниц. Его песенка с нарочито простыми, детски наивными словами трогала своей недоуменной грустью.
Потом запел Фриц Гаккен, просидевший полжизни в тюрьмах, профессор-экономист, высокий, с сухим длинным лицом. Он пел, положив на стол сжатые кулаки, известную по исполнению Эрнеста Буша песню "Wir sind die Moorsoldaten" . Песенка без надежды - песенка обреченных на смерть. И чем дольше он пел, тем угрюмей становилось выражение его лица. Он, видимо, считал, что поет песню о себе самом, о своей судьбе.
Генри, красивый юноша, приехавший по приглашению ВЦСПС от союза торговых моряков, пел стоя, заложив руки в карманы. Казалось, он поет веселую, задорную песню, но слова звучали тревожно: моряк думал, что ждет его впереди, загадывал о тех, кого оставил на берегу…
Когда предложили спеть испанцу, он закашлялся, а потом встал руки по швам и запел "Интернационал".
Все поднялись и стоя запели, каждый на своем языке.
Женя ‹…› увидела, как по щекам Крымова сбежали две слезы.
Они простились с учеными женщинами, не пожелавшими идти в ресторан, пообедали в шашлычной и пошли гулять по Тверскому бульвару.
Крымов предложил пойти по Малой Никитской на новую территорию Зоосада.
Генри, не любивший бесцельных прогулок,- он совершал по плану экскурсии по примечательным местам в Москве,- с удовольствием поддержал Крымова. В Зоологическом саду среди посетителей им всем понравилась одна пара - человек лет сорока, с утомленным, спокойным лицом, судя по темным большим рукам, заводской рабочий, вел под руку старуху в коричневом деревенском жакете с белым парадным платочком на седой голове.
Видимо, старуха приехала из деревни гостить. Морщинистое лицо ее казалось безжизненным, а глаза весело блестели. Глядя на лося, она сказала:
- Ох, гладкий шут, на таком пахать - трактор!
Она была полна интереса ко всему, оглядывалась, гордясь перед людьми сыном.
Они некоторое время ходили следом за этой парой. Потом они направились к площадке молодняка, но набежала тень, и хлынул дождь. Англичанин снял пиджак, поднял его над Жениной головой. В канаве зашумела мутная вода и залила всем ноги. И от этих милых неудобств стало весело, легко, беспечно, как бывало лишь в детстве.
Стремительно вышло солнце, и серая вода в лужах заблестела, деревья, облитые дождем, вспыхнули зеленью. Среди травы на площадке молодняка росли ромашки, и на каждой из них блестели дрожащие капли воды.
- Парадиз,- сказал немец.
Медвежонок, подтягивая тяжелое тельце, полез на дерево, и блестящие капли воды упали с ветвей. А в траве затеялась игра - жилистые рыжие щенки динго, с закрученными хвостами, тормошили ставшего на задние лапы медвежонка, волчата, шевеля лопатками, как колесами, теребили его, и он поворачивался к ним, ловчась отпустить оплеуху своей пухлой, детской лапой. С дерева свалился второй медвежонок, и все смешалось в веселый, пестрый, шерстяной ком, катящийся по траве. В это время из кустарника вышел лисенок. Он, вытягивая мордочку, тревожно мел хвостом и волновался: глаза блестели, а худые, облинявшие бока часто и высоко поднимались. Ему страстно хотелось принять участие в игре, он делал несколько крадущихся шагов, но, охваченный страхом, прижимался брюшком к земле и замирал. Внезапно он подпрыгнул и кинулся в свалку со смешным, веселым и жалким писком. Жилистые щенки динго тотчас повалили его, и он лежал на боку, блестя глазком, подставив животик - выражение наибольшего доверия со стороны зверя. Один из щенков динго, видимо, слишком сильно хватил его зубами - лисенок пронзительно крикнул, укоряя, зовя на помощь. Этот молящий крик его погубил: щенки динго стали рвать его за горло, и игра превратилась в убийство. Сторож, подбежав, выхватил лисенка из свалки, понес на ладони, и с ладони свешивалась мертвая худая мордочка с открытым глазом и мертвый худенький хвост. Рыжие щенки, совершившие убийство, шли за сторожем, и закрученные хвосты их дрожали от несказанного волнения.
И вдруг черные глаза испанца налились бешенством, сжав кулаки, он закричал:
- Гитлерюгенд!
Тут заговорили все сразу. Женя слышала, как индус, четко выговаривая по-немецки, с брезгливой усмешкой произнес: "Es ist eine alte Geschichte, doch bleibt sie immer neu" .
А Крымов, перейдя на русский язык, заглушал всех:
- Бросьте, братцы, никакого рокового инстинкта не было и нет!
Собственно, этот день был одним из самых приятных: трогательное пение, веселый обед, и запах лип, и короткий дождь, и милая пара - мать с сыном - все это вместе создало простое ощущение, выражаемое словом "хорошо". Но из всего дня Жене теперь особенно остро запомнилось: жалкий лисенок и полные бешенства и страдания глаза испанца. Где они, эти люди, тогдашние знакомые Крымова, где они в эти дни, когда страшная битва идет на русских полях и в русских степях? Кто из них жив, кто погиб в борьбе? [Кто изменил?]
В последние месяцы в ее жизни с Крымовым хороших дней было не много.
Порой он каждый вечер уходил в гости к своим друзьям, возвращался поздно ночью. Порой ему не хотелось видеться со знакомыми, и он, приходя с работы, выключал телефон либо говорил Жене: "Если позвонит Павел, скажи, что меня дома нет". Иногда становился он угрюм и неразговорчив, а иногда, наоборот, его охватывала веселость, он много рассказывал, вспоминая прошлое, чудачил, смеялся.
Но дело было, конечно, не в том, что Крымов часто не бывал дома либо случалась у него пора дурного настроения. Дело было в том, что Женя постепенно стала замечать: она не тяготилась одиночеством, когда Крымова не было дома; ей не становилось весело в те вечера, когда он был разговорчив, рассказывал и вспоминал прошлые годы. Возможно, что раздражение, возникшее в ней против мужа, она невольно переносила на его друзей.
Все, что ей нравилось в нем, перестало нравиться, романтичное стало казаться неестественным. Конечно, его суждения о живописи, о ее работе всегда, с первых дней их знакомства, казались ей пресными, сердили ее. Как трудно ответить на самые простые вопросы. Почему она разлюбила его? Он ли изменился, она ли? Поняла ли она его как-то по-новому, перестала ли понимать? "Привыкнув, разлюблю тотчас"? Нет, не то. Раньше она считала его всезнающим, а теперь говорила:
- Ах, ты ничего не понимаешь!
Жене совершенно безразличны были его жизненные успехи. Правда, она, конечно, замечала, что те, кто звонил ему часто и запросто, звонили все реже, и когда он им звонил - секретари иногда отказывались его соединить. [Ему перестали присылать приглашения на премьеры в Малый и Художественный театры, и когда он позвонил в дирекцию консерватории, просил билеты на концерт знаменитого пианиста, секретарша директора его спросила: "Простите, какой Крымов?" - и спустя минуту ответила: "К сожалению, нет ни одного билета".] Ей это было безразлично, так же, как было безразлично, носит ли она наряды, сшитые у известных московских портних-художниц либо купленные по ордеру в Москвошвее. Ей как-то рассказали, что на одном ответственном совещании Крымов делал доклад и его резко критиковали, говорили, что он "застыл", "не растет". Но в конце концов дело было не в том: она его разлюбила, вот и все, а от этого уж пошло все остальное. Она старалась отогнать мысль, что раньше пришло "все остальное", а потом именно за это "остальное" она его разлюбила. Его перевели на издательскую работу, и он добрым голосом сказал ей:
- Ну, теперь больше свободного времени, займусь по-настоящему своей книгой, а то в этом водовороте совещаний не мог урвать минуты.
Видимо, и он тогда чувствовал, что отношения их изменились, и как-то сказал:
- Вот когда-нибудь приду к тебе в драной кожаной куртке, в обмотках, а муж твой, знаменитый академик или нарком, спросит: "Кто это там?" - а ты вздохнешь: "Пустое, ошибка молодости, скажите ему, что я сегодня занята".
Она и сейчас помнила, как грустны были его глаза, когда произносил он эту шутку.
И ей захотелось увидеть его и снова объяснить ему, что виновато во всем глупое ее сердце, разлюбила она его "так вот, просто так" и никогда, ни одну секунду он не должен думать о ней плохо.
Видимо, все это сильно волновало ее, если даже теперь, в тяжелые военные дни, она продолжала неотступно думать о Крымове.
Ночью, уже лежа в постели, когда ей казалось, все уснули, она заплакала, охваченная жалостью к той невозвратно ушедшей жизни. Она плакала и глядела на свои руки, едва белевшие во мраке затемненной комнаты, руки, которые он целовал когда-то, и вся ее жизнь казалась ей непонятной, как этот тревожный, душный мрак, царивший в комнате.
- Не плачь, Женечка,- тихо сказала Александра Владимировна,- придет твой рыцарь и высушит твои слезы.
- Ах, боже мой! - крикнула Женя, с отчаянием всплеснув руками, забыв о том, что она может разбудить спящих.- Ах, боже мой, да не о том, не о том, почему никто ничего не хочет понять, даже вы, мамочка, даже вы?
Мать тихо сказала ей:
- Женя, Женя, поверь, не первый день я живу на свете, мне кажется, я понимаю тебя, быть может, лучше, чем ты сегодня сама себя понимаешь.
55
Вера удивила Евгению Николаевну тем, что, придя домой, отказалась от обеда и стала заводить патефон. Обычно она еще в передней спрашивала:
- Скоро обед?
Евгения Николаевна видела, что Вера слушает музыку, сидя за столом, подперев скулы кулаками, следя за движением пластинки тем упорным и сосредоточенным взглядом, которым смотрят опечаленные люди на случайные предметы, в то время как мысль их занята другим. Евгения Николаевна сказала:
- Все придут с работы поздно, мой руки и садись обедать.
Вера молчала, глядя в упор на Евгению Николаевну.
Выходя из комнаты, Евгения Николаевна оглянулась и заметила, что Вера слушает музыку, плотно закрыв уши ладонями.
- Ты что, задурила? - спросила она, вернувшись в комнату.
Вера сказала:
- Потрудитесь оставить меня в покое!
- Вера, перестань, не нужно…- сказала Евгения Николаевна.
- Да ты оставишь меня? Разрядилась, ждет своего Новикова.
- Что с тобой, как тебе не стыдно! - сказала Евгения Николаевна, удивившись выражению ненависти и страдания в глазах племянницы.
Вера почему-то невзлюбила Новикова, в его присутствии она либо молчала, либо задавала ему ядовитые вопросы.
- Вы много раз были ранены? - как-то спросила она и, получив ответ, который заранее предполагала, сделала удивленное лицо и протяжно воскликнула: - Да что вы говорите, как же это так, за всю войну ни разу?
Новиков не обращал на ее колкости внимания, это еще больше сердило девушку.
- Мне стыдно? - сказала Вера.- Мне стыдно? Это тебе должно быть стыдно, не смей меня стыдить! - Схватив со стола патефонную пластинку, она швырнула ее на пол, быстро побежала к двери и, обернувшись, крикнула: - Я не приду домой, я ухожу ночевать к Зине Мельниковой.
"Что это с ней происходит?" - подумала Евгения Николаевна, пораженная злым и жалким выражением Вериного лица, ее непонятной грубостью.
Утром Женя решила работать весь день и не выходить из дому. Но сейчас, после происшествия с Верой, работать не хотелось.
Тяжелый характер у Веры, и он у нее не по отцовской линии, как считает Маруся, а именно от самой Маруси. Глупо ведет себя Маруся, подойдет к незаконченной картине и насмешливо, снисходительно скажет: "Тэк-с" - да с таким видом, словно она боевой танкист, а Женя занимается детской игрой… Все уж давно знают, что не только хлеб и сапоги, но и картины нужны людям. А вчера Маруся сказала: "Ты бы еще села городские видики рисовать: вид на Волгу, скверики, дети с няньками; ты художествуешь, а мимо тебя будут идти войска, рабочие и усмехаться…" И глупо - ведь и это надо. Конечно, интересно! Сталинград в дни войны - солнце, блеск Волги, канны с огромными листьями, дети, играющие в песке, белые здания, а через все это, над этим, в этом - война, война!.. Суровые, сумрачные лица, пароходы с маскировкой, темный дым над заводами, танки, идущие на фронт, зарево. И все это слито, все не только в противоположности, а в единстве - прелесть жизни и горесть жизни, надвигающийся мрак и торжествующий над ним бессмертный свет.
И Женя решила отложить работу, выйти на улицу, зрительно ощутить возникшую в воображении картину.
Когда она надела шляпу, послышался звонок. Женя открыла дверь и увидела Новикова.
- Это вы? - сказала она и рассмеялась.
- Чему вы?
- Куда вы пропали?
- Война,- он развел руками.
- А мы уже хотели устроить распродажу ваших вещей.
- Вы, кажется, собрались уходить?
- Да, мне обязательно нужно, хотите проводить меня?
- С удовольствием,- сказал он.
- Но, может быть, вы устали?
- Что вы, совершенно нет,- искренне сказал он, хотя за трое суток спал не больше пяти часов. Широко улыбнувшись, он добавил: - А я сегодня от брата письмо получил.
На углу Новиков спросил:
- Вам в какую сторону нужно?
Она оглянулась:
- Ни в какую, я решила отложить свое дело, оно не к спеху. Пойдемте на набережную.
Они прошли мимо театра, к памятнику летчику Хользунову , и гуляли по набережной, смотрели на реку, каждый раз возвращались к бронзовому летчику, точно он ждал их.
Начало темнеть, а они продолжали ходить и разговаривать.
Новиков пришел в то возбужденное, восторженное состояние, в какое иногда впадают сдержанные люди. Слова Новикова были не тем, что называют откровенным разговором, они были еще значительнее и важнее: слова молчаливого и сдержанного человека, поверившего, что его жизнь интересна другому.
- …Говорят, что я по натуре штабист, а я ведь строевик-танкист! Вот ведь и опыт, знания есть, а какой-то тормоз… И с вами у меня так; говоря по правде, толком вам ничего сказать не могу…
- Поглядите, какое странное облако,- поспешно сказала Женя, опасаясь, что Новиков начнет объясняться ей в любви.
Они уселись на широкий каменный барьер над Волгой. Шершавый камень был еще горячим от недавнего солнца, и на луговом берегу кое-где поблескивали в свете заката стекла, а с Волги и от ледяной молодой луны уже шла прохлада. На скамейке военный шептался с девушкой. Девушка смеялась, и по тому, как она смеялась, как медленно и неохотно отталкивала от себя кавалера, чувствовалось, что в эти минуты для нее не существовало ничего в мире, кроме этого вечера, лета, молодости, любви.
- Как хорошо и как тревожно,- сказала Женя, вспоминая свои недавние размышления.
В павильоне, где помещалась военная столовая, широко открылась дверь, вышла женщина в белом халате с ведром в руке, и яркий свет быстро осветил тротуар и мостовую, и Жене показалось, что молодая женщина выплеснула ведро света и этот свет, легкий, шипучий, побежал по гладкому широкому асфальту. Следом вышла группа военных. Один из них, видимо пародируя кого-то, дурашливо запел:
Белая ночь, дывная ночь…
Новиков молчал, и Женя с тоскливым беспокойством почувствовала: вот он соберет решимость, откашляется, повернется к ней, скажет потерянным голосом: "Я вас люблю", и она уже готовилась положить руку ему на плечо и проговорить увещевающе, грустно: "Не нужно, право же, не нужно об этом говорить".
Новиков сказал:
- Получил сегодня письмо от старшего брата. Работает в шахте, далеко за Уралом. Зарабатывает, пишет, много, да вот дочь у него все болеет, не может к климату привыкнуть. Малярия, что ли?
Женя вздохнула, искоса, настороженно поглядела на Новикова.
И он действительно покашлял, резко повернулся к ней и сказал:
- У меня сейчас острое положение сложилось, я подал рапорт и после этого поссорился с начальником. Он мне сказал: "Я вас не откомандирую и назначу заведовать архивом", а я ему ответил: "Я не подчинюсь такому приказанию".