Дорога испытаний - Ямпольский Борис Самойлович


Лирические повести Бориса Ямпольского привлекли внимание своей поэтичностью, романтикой.

Об одном из самых драматических и малоизвестных эпизодов Великой Отечественной войны - о судьбе бойцов, оборонявших Киев, - рассказывает повесть "Дорога испытаний". Вырвавшись из окруженного города, последние его защитники идут тысячу километров по опаленной земле, через вражеские тылы, сквозь немецкие боевые порядки, рвут кольцо за кольцом и после многочисленных боев и приключений выходят к фронту и соединяются со своими.

Для того чтобы идти тысячу верст, человеку необходимо думать, что что-то хорошее есть за этими 1000-ю верст. Нужно представление об обетованной земле для того, чтобы иметь силы двигаться.

Л. Толстой, "Война и мир"

Дорога испытаний

Часть первая
Последний день

1. Утро

…Сентябрь 1941 года

Еще не было никаких признаков ухода из города. Все так же в лунном небе чернели над Киевским укрепленным районом похожие на гигантские сигары аэростаты воздушного заграждения, на высотах чутко слушали небо огромные железные уши звукоуловителей, и возле них зенитки, выставив длинные стволы, глядели в небо, как бы спрашивая: "Стрелять?"

Но что-то неуловимо тревожное, напряженное чувствовалось во всей атмосфере осажденного города, к которому мы только что подъехали: настойчивее трезвонили полевые телефоны, смятенно рыскали по небу лучи прожекторов, выискивая и стараясь схватить в световые клещи где-то очень высоко ноющего немецкого разведчика, и патрули на дорогах яростно кричали: "Свет! Свет!"

Поезд стоял на левом берегу Днепра, на станции Дарница - у восточных ворот Киева.

Глухой голос из центра города, обзванивая рубежи круговой обороны, спрашивал:

- Как у вас на даче - душно?

И командир армейской части или командир истребительного батальона, вчерашний инженер депо или агроном пригородного совхоза, отвечал, что душно, и обычно просил по этому случаю "подбросить картошки к самоварам", то есть прислать мины, а если можно, то и "крупы" немного, то есть пехоту. Пехоту просили все, разница разве только в том, что один назовет ее "крупой", другой нежно "пчелкой", а третий торжественно "царицей полей".

Но вот наступило утро, и все изменилось, словно вместе с темнотой растаяла и тревога.

И когда, осветив золотые купола Киево-Печерской лавры, поднялось солнце, стали опускаться аэростаты.

Киев, окруженный немецкими дивизиями, выстоял еще одну ночь.

Уже не одна тысяча вражеских солдат в зеленых, мышиных и черных мундирах, тупых курносых касках и рогатых пилотках нашла свою смерть на высотах вокруг Киева, в желтых полях несжатой ржи, в дубовых рощах и яблоневых садах; уже не одна сотня немецких самолетов, бессильно распростерши крылья, врезалась желтыми мордами в киевскую землю.

Второй месяц разбивались об этот город на днепровских кручах, как о скалу, волны немецкого наступления.

"С добрым утром! - свежим, бодрым голосом сказало вокзальное радио и хотело сказать еще что-то приятное, хорошее, но вместо этого зловеще зашипело и вдруг произнесло: - Воздушная тревога!"

В ясной голубизне неба над Дарницей появляются осиные тени "мессершмиттов". И сразу все вокруг ощетинивается невидимыми до сих пор стволами. Рявканье зенитных пушек сливается с длинными и короткими очередями пулеметов и трескотней винтовок.

Какое-то железнодорожное начальство, на ходу расстегивая кобуру, выбегает из стоящего поблизости служебного вагона и палит из пистолета.

- Рама! Рама!.. - и к ноющему, распарывающему небо звуку "мессершмиттов" прибавляется недовольное урчание накренившегося на крыло "фокке-вульфа", фотографирующего узел.

Яркое небо с молодым восходящим солнцем, радостно освещающим деревья, осыпанные яблоками и темно-малахитовыми сливами; резко звучащий в утреннем воздухе бодрый безостановочный стук винтовок и автоматов, белые шарики красиво разрывающейся в воздухе шрапнели, сопровождаемые свежими, звучными хлопками; хор гудков продолжающей жить и работать станции, двигающиеся по всем направлениям поезда, рожки стрелочников и заливистые свистки кондукторов создают картину какой-то необычайно грандиозной, не грозящей никакими опасностями игры.

И объятый пламенем, словно сам собой загоревшийся, стремительно летящий к земле с длинным шлейфом красного дыма и вдруг рассыпающийся на куски "мессершмитт", и развернувшийся под крики стреляющих парашют, на котором выбросился немецкий летчик, и даже хлопки разорвавшихся где-то в стороне бомб, после которых обязательно кто-то знающе скажет: "Двухсотка!" - не нарушают, а, наоборот, усиливают это впечатление азартной, бодрой игры.

Но вот раздается крик:

- Депо горит!

Из длинных каменных корпусов вылетает кипящий, смешанный с пламенем, гигантский клуб дыма и, закрывая утреннее солнце, скоро застилает все вокруг.

В горьком, едком дыму слышится душераздирающая сирена и проносятся санитарные автобусы с большими красными крестами на крышах.

Длинной вереницей молчаливо тянутся носилки, на которых с черными, сожженными лицами, в изодранных одеждах лежат люди, раздавленные, с оторванными ногами.

Проносят немецкого летчика с искаженным от боли и страха тощим, плоским, словно вырезанным из фанеры, лицом, и лицо это кажется маской войны.

Среди ружейной трескотни, в дыму, слабо и робко, словно сомневаясь, имеет ли он сейчас на это право, звонит станционный колокол; свистка кондуктора не слышно, рычит паровозный гудок. Поехали!

Из Дарницы в Киев идет "рабочий поезд". В тамбурах бойцы с тяжелыми противотанковыми ружьями. Поезд переполнен моряками, бойцами ПВО и истребительных батальонов в новеньких осоавиахимовских гимнастерках, железнодорожниками, едущими на смену, и домохозяйками.

Как только поезд вышел из железнодорожного поселка к песчаным отмелям Днепра, в вагонах поднялся громкий, возбужденный говор, и сразу почувствовалось то грозовое, повышенно-напряженное настроение, которое сопутствует приближающейся опасности.

Утро было яркое, звучное, какое бывает только в сентябре, ранней осенью.

Днепр мирно и вольно катил сверкающие под солнцем воды. Поезд весело и бодро погромыхивал на стрелках, люди беседовали о картошке на зиму, об учебниках для детей, письмах из далекого дома, о невестах, и не верилось, что есть на свете война, что поезд идет в осажденный город и где-то там, за этими добрыми зелеными холмами, - враг, беспощаднее и кровавее которого не знала Россия.

Вот паровоз замедлил ход перед мостом, и тотчас же, точно давно его ждали, из-за поросших кудрявыми деревьями холмов послышался противно ноющий звук летящей мины.

- Кидает из Мышеловки, - определил матрос с гранатами на поясе.

- Как долбанет! - сказал веснушчатый мальчишка, по неразумению восторженно слушавший вой мины.

- Вот его долбанут! - отозвался матрос, глядя на подходящую к мосту Евгении Бош канонерскую лодку.

Днепр кишел мелкими военными судами, буксирами и баржами. Днепровская военная флотилия, пароходы из Каховки и Мозыря - будто на всем протяжении Днепр ушел под землю - столпились у Киева.

Разрыв мины из-за грохота колес не был слышен, но крышу и тамбур поезда осыпало градом осколков. Канонерская лодка открыла ответную стрельбу. Поезд миновал мост и уже вытянулся у подножия зеленого холма, а орудия канонерской лодки все стреляли…

- Скажите, пожалуйста, - обратился я к пожилому ополченцу, лицо которого мне показалось добрее и отзывчивее других.

- Что тебе сказать пожалуйста? - ответил он.

- Скажите, пожалуйста, где здесь сборный пункт для мобилизации?

- Какой там пункт! - печально махнул он рукой. - Приходи на рубеж и воюй.

- А где рубеж?

В это время вдали снова раздались хлопки.

- Во-он! - сказал ополченец, указывая на темные тучки разрывов на гребнях холмов.

Веснушчатый мальчишка, внимательно прислушивавшийся к разговору, тихонько потянул меня за рукав. У него таинственное лицо.

- Сюда иди!

- Чего тебе?

Он подмигнул.

- Говори - мобилизованный.

- Ну?..

- Ну, и я с тобой, - скажи: вместе мобилизованы. Вот уже есть! - и он хлопнул по сумке с противогазом.

- А ты откуда такой?

- Дарницкий, - ответил он и, подумав, добавил важно: - Деповский.

- А батя где?

- А где ж ему быть? В депо.

- А маты?

- Уехала, - и он пропаще махнул рукой.

- А ты что ж не уехал?

- Убег с эшелона.

- Зачем?

- Воевать!

- Куда ж ты едешь?

- А будто не знаешь? - он удивленно взглянул на меня.

Поезд бежал мимо желтых огородов с распятыми на шестах чучелами, мимо маленьких аккуратных домиков, по карнизам которых вился дикий плющ, а в палисадниках горели канны, мимо кладбища с мраморными ангелами и замшелыми почерневшими крестами, мимо коз, которые равнодушно щипали жемчужную траву на пустырях, и коров, провожавших поезд усталыми рассеянными глазами.

На дальних холмах возникали освещенные солнцем утесы домов, они летели навстречу и расходились в стороны.

- А тебя как звать? - спросил я мальчишку, который уже не отставал от меня.

- Василием, - важно ответил он.

- А батька?

- Он улыбнулся.

- Тэж Василием.

- Значит, Василий Васильевич?

- Знаешь что - зови меня Вася, - разрешил он.

Неожиданно, с полного ходу, поезд сильными толчками затормозил и наконец остановился. Мимо вагонов с поднятым над головой автоматом бегал майор и кричал в открытые окна:

- Занимай оборону!

- Айда в окоп! - сказал "просто Вася", на ходу расстегивая свой противогаз.

Как горох посыпались из вагонов на солнечную насыпь ополченцы и побежали к вырытым у насыпи траншеям. Выкатили пулемет. Где-то совсем близко слышался сухой треск немецких автоматов и в ответ захлебывающийся "максим", потом разрывы гранат, и наступила тишина.

- Страшно? - спросил сидящий на корточках Вася. Глаза его горят, и веснушки расцвели, как новенькие медные копейки. - Ух! Таки попал! - сказал он и хлопнул себя по коленкам.

Ждем в траншеях.

Проходит десять, двадцать минут. В осенней траве жужжат мухи… И совсем не страшно сидеть вот так, в траншее. А фронт - вот он! За теми фабричными трубами лесок, а в лесу уже противник. Вот выйти сейчас из траншеи и во весь рост побежать прямо к тому лесу с криком "ура" и выгнать оттуда фашистов. А потом дальше и все дальше…

- Ложись!

Над головой что-то хлопнуло, оглушительно разорвалось и осыпало нас землей.

Вася расширенно-испуганными глазами смотрел на меня.

- Что ты? - спросил я.

- Не слышу! - крикнул он и замотал головой.

- Пройдет! - сказал я.

Он улыбнулся:

- Уже прошло!

Наконец из путевой будки, где беспрерывно звонил телефон, весело приказали:

- Шуруй дальше!

Бабы с кошелками не сели в поезд, а, подобрав юбки, побежали в гору, к дальним домам.

Военные, ополченцы и мы с ними садимся в поезд.

- Эй, хлопцы, постой-ка!

- Нас снимают с поезда.

Их двое, в замасленных кепках, с красными патрульными повязками: молодой, веселый, с пулеметными лентами крест-накрест на груди и сердитый старичок с подсумком, в котором, казалось, лежат не патроны, а сухари, - оба с новенькими винтовками. Старичок с величайшей мнительностью оглядел мои желтые краги, даже обошел кругом.

- Кто такой на линии фронта? - свирепо спросил он.

- Что вы, дядя, я его знаю! - свидетельствует Вася.

- А ты кто?

- Как кто? Я? Вон дядька за меня скажет, - ссылается он уже на меня.

Старичок взял его за торчащий вихор.

- Вояка! Выпороть тебя.

- За что?

- А за то, что из дому ушел, не умываешься, по утрам зубы не чистишь.

- А кто в войну зубы чистит? - удивился Вася.

- Сними бандуру! - приказал молодой и потянул за сумку противогаза.

- Давай его в комнату матери и ребенка! - велел старичок, забирая противогаз.

- А что мне там делать в матери и ребенке? - заскулил Вася.

- А ты зачем здесь? - строго прикрикнул старичок.

- Как зачем? Воевать.

- Успеешь.

- Да-а-а, - обиженно тянет Вася, - кончится война.

- Не кончится, не кончится, - успокаивают его.

- Ну, а с тобой разговор короткий, - недоброжелательно сказал старичок, все поглядывая на мои желтые краги. - К генералу Духонину! Слыхал такого?

- Это тот, что в гражданскую войну? - спросил я.

- Вот-вот, слыхал? - удивился и обрадовался старичок, и лицо его даже подобрело. - Знает!

- Дукельчик, - сказал молодой старому, - ну, чего? Веди к начальнику.

Дукельчик снял с плеча винтовку, и мы пошли.

- Отдай противогаз! - отчаянно закричал Вася. - Отдай, дядька! Возможна химическая тревога, что я буду делать?..

2. Рассказ о себе

Я очень любил книги. Я любил и футбол, и коньки, и плавал, и прыгал в реку со скал, со старых, мшистых скал, любил дискуссии и вечеринки, и дружил, и спорил с товарищами, и катался на лодке по тихой и кроткой, в желтых кувшинках реке, и не любил и не понимал математики, и любил географию и историю, но больше всего любил читать не относящиеся к наукам книги.

Сначала это был Жюль Верн, Майн-Рид, а потом "Граф Монте-Кристо", таинственный том с золотым корешком, Джек Лондон, "Овод" и "Спартак", и лишь потом уже открыл для себя Толстого, и Чехова, и Гоголя, и еще Стендаля, "Детство" и "В людях", и, наконец, Маяковского, и я не понимал, как это раньше я всего этого не знал и не чувствовал, и уж больше не менял привязанности; это уже, наверное, было навсегда.

Другие мальчики мастерили радиоприемники - детекторные и ламповые, и авиамодели с резиновым моторчиком, и такие, которые улетали и возвращались назад в то же место, как бумеранг, что-то вечно вычерчивали, упрямо выпиливали и точили, и ходили всегда с кронциркулем в верхнем кармане ковбойки, засыпанные металлической пылью, пахнущие стружкой и клеем, похожие на молодого Уатта. А я никогда не мог ничего выпилить или склеить, никогда не мог нарисовать больше того, чему научился в детском саду, - домика с дымом из труб, и не постигал, как это получается у других. Я был влюблен в книги, как другие мальчики в машины.

И когда окончили школу, товарищи мои разъехались по всей стране в авиационные, радиотехнические, горные институты, а я пошел в университет на исторический и стал жить в чудесном городе Киеве, который кажется мне и сейчас самым лучшим городом на земле.

Удивительно привлекательны коридоры университета, факультетские объявления; слова "деканат", "кафедра", "аспирантура" непостижимо прекрасны.

И когда в университетской библиотеке берешься за книги по истории древней Греции, будто не было опыта поколений, будто миллионы юношей до тебя не листали эти страницы, записывая одни и те же имена и даты, чтобы вскоре их забыть и вспоминать лишь как латинские стихи, как что-то древнее и постороннее. Казалось, ты первый открываешь эти страницы и это так чрезвычайно важно и нужно.

За большими светлыми окнами читальни - снег. Тишина. Шелест страниц. На столах огромные пачки книг: "История древней Греции", "История Рима", Геродот, Фукидид, Полибий. Ощущение такое, что за год надо пробежать тысячу лет.

И потом этот бесконечный дневной и ночной труд, и радость узнавания, когда с жадностью читаешь подробности восстания Спартака, когда вдруг открываешь для себя Плутарха.

Постепенно усилием воли вырабатываешь в себе чувство обязательности, необходимости ежедневного труда и способность на долгое и непрерывное напряжение всех своих сил, когда, кроме цели, нет ничего - ни дня, ни ночи, ни рассвета, ни сумерек - и сутки существуют постольку, поскольку двигается вперед работа.

И это постоянное, непрекращающееся душевное напряжение и стремление к цели постепенно становятся характером.

В этот год была необыкновенная весна. На елях горели праздничные ярко-красные свечи, а березы огромными зелеными люстрами до земли опустили нежно светящиеся ветви. Как тысячи тысяч зажженных солнцем золотых фонариков, светились в траве желтые лютики. Роскошно цвела сирень, и какую веточку ни брал, все в ней пятерки и пятерки - сплошное счастье.

Дни были бесконечно длинные, со светлыми вечерами. Вечерняя и утренняя зори сходились в небе, словно природа ни на секунду не хотела смыкать глаз, боясь упустить что-то очень важное и значительное, что могло произойти каждое мгновение и чего ожидаешь всю жизнь. Вместе с природой и я жил в этом бесконечном празднике ожидания.

Я просыпался всегда на рассвете. Видел, как озаряются одна за другой трепещущие, ожидающие света ветви, с какой жадностью листья принимают лучи и сами начинают светиться внутренним светом.

В тот субботний день я готовился к зачетам. Вечером в лес, где было наше общежитие, приехала Леля.

- Долго мне еще ждать? - сказала она, скосив в мою сторону сердитые глаза, ярко-синие, с чуть лиловатыми белками.

Бывают лучистые глаза - они светятся, ласкают, встречаются лукавые, насмешливые - они смеются над тобой, а эти - резкие, миндалевидные - режут, режут насмерть.

- Опять молчишь?

И, пересиливая взгляд этих глаз, я, стараясь как можно спокойнее, спросил:

- Погуляем?

- Всегда задаешь один и тот же вопрос?

Мы бродили по лесу, присматривались к деревьям, к вырезу листьев, к тому, как сосны причудливо сплелись, обхватив друг друга ветвями, и так, в обнимку, родными сестрами вместе поднимаются ввысь, к солнцу.

- Что бы я ни делал, я все время вижу тебя, - признался я.

- Ну и как это, интересно? - усмехнулась она.

- Вижу, как цветут вишни, и вот из сада вышла одна вишенка, перехваченная поясочком, и пошла впереди меня, постукивая высокими каблучками… И что бы я ни читал и куда бы ни шел, я это вижу.

- Всегда, всегда? - она привычно скосила глаза в мою сторону.

- Всегда.

- Тогда я тебя тоже люблю.

И мы оба засмеялись, и теперь уже ни мне, ни ей, никому из нас не понять - в шутку ли это или всерьез.

Дальше