Дорога испытаний - Ямпольский Борис Самойлович 15 стр.


- Проживаю-с в этой квартире, - сказал гражданин, похожий на Чехова.

"А-а! Так вот ты кто такой! И успел уже пропахнуть лекарствами!"

- Пользуетесь, так сказать, временно докторской квартирой, - сказал я. - Удобно?

- Удобно, - спокойно ответил он.

"Что бы ему еще такое сказать ехидное?"

Мы стояли в передней, и, перед тем как повернуться и выйти, я прошептал:

- А квартплату кому платить будешь?

- Что вам от меня нужно? - тихо спросил он.

- От вас - ничего. Я ошибся дверью.

Шаги немецкого патруля по деревянному тротуару. Кто-то очень верно сказал: их не спутаешь ни с какими шагами на свете…

Я отшатнулся.

Хозяин вдруг с силой захлопнул дверь. В передней стало темно, и я почувствовал, как рука его ищет мою руку.

- Спокойно. Я доктор Авксентьев.

Он ведет меня в темную, прохладную, с зашторенными окнами комнату, с большими, в белых чехлах, креслами. Громко тикают часы.

- Садитесь! - приказал он.

Большой и костистый, в широком пиджаке и жилете с цепочкой, стоит он передо мной, и кажется мне, сейчас вынет трубку и скажет: "Дышите глубже!"

Скоро я уже шел через весь город к окраинной Пионерской улице.

…Пионерская улица. Во дворе дома с красной черепицей - деревянный сарай. Сапожник Нагнибеда. Пароль: "Меня прислал Тарас. Не почините ли сапоги?" Отзыв: "Кожи нет, гвоздей нет…"

Как нашли они друг друга - доктор Авксентьев и сапожник Нагнибеда? Заказывал ли доктор сапоги у сапожника или сапожник лечился и брал лекарства у доктора? Что объединило их, как поверили они друг другу в смертельном своем предприятии?

Вот и Пионерская. Как странно теперь звучит это название. Вдоль улицы стояла колонна немецких машин и танков, и веселая улица с палисадниками, знакомыми зелеными и голубыми ставнями и заклеенными афишами заборами исчезла. Была новая улица - железная, горячая, запыленная.

Немцы хозяйничали во всех домах: одни носили из садов к машинам бадьи и ведра, полные яблок и слив, другие стреляли по голубям, третьи, все в крови, растаскивали только что разрубленную корову. Повсюду сидели солдаты и щипали гусей, и пух снегом носился по улице. В одном месте из автомата стреляли по бычку. Уже выпустили несколько очередей, а бычок продолжал стоять, упираясь в землю как бы одеревеневшими ногами, он был молодой и еще не понимал, что его убили. Собравшиеся вокруг, как на цирковое представление, солдаты смеялись, подбадривая бычка, и давали советы автоматчику.

Огромный красноперый петух, настоящий полтавский боец, привлеченный шумом, взобрался на забор, но, увидя зеленого солдата, молча ринулся вниз головой, сопровождаемый запоздалой автоматной очередью. И сколько уж этот самый солдат ни искал, ни рылся в соломе, в навозной куче, и в сарае, и на чердаке, и в погребе, не нашел петуха, словно провалился он сквозь землю, в ад, и ходил там среди шипящих сковород, предпочитая их немецкому солдату.

Длинная же эта Пионерская улица! Никогда не думал, что в маленьком местечке могут быть такие длинные улицы. Уже позади остались немецкие машины, и нет ни одного солдата. Тишина. А черепичной крыши все нет. Железные - красные и зеленые, одна даже бело-цинковая, богатая, сияющая на солнце, есть даже почерневшая от дождей и времени соломенная, а черепичной - ни одной! Может, это и не Пионерская, а Комсомольская или Советская? Подымаю глаза на табличку и вижу: черепичная крыша! Единственная на всю улицу. Разросшаяся осина кривыми ветвями легла отдыхать на черепицу и скрыла ее от глаз. Тишина такая, что слышно, как падает с дерева лист. Упадет, пошевелится, поудобнее укладываясь, и затихает. Потом упадет еще один или несколько сразу.

И в этой тишине раздается ужасный скрип калитки, словно по улице прошел и остановился трамвай.

"Пионерская улица. Красная черепичная крыша. Во дворе сарайчик…"

Вот и сарайчик. И как раз такой, какой ты представлял себе. Пахнет кожей, сапожным клеем. У дверей на низеньком кожаном табурете, сгорбившись над зажатой между колен туфлей, с деревянными гвоздиками в зубах, с шилом в руке - сапожник, похожий на всех сапожников мира. Проткнет шилом подошву, а потом молотком вгонит гвоздик, за ним другой, третий. На меня никакого внимания, будто к дверям подошла курица.

Рябой, бородка клинышком, шишковатый нос - приметы сошлись.

- Меня прислал Тарас. Не почините ли сапоги? - сказал я.

Сапожник выплюнул гвоздики в жестяную коробку, мрачно посмотрел на мои разбитые сапоги.

- Кожи нет, гвоздей нет…

Он снова сжал коленями туфлю, сделал шилом дырку, вставил гвоздик и стукнул молотком.

- Давай аптеку! - сказал я.

Нагнибеда внимательно посмотрел на меня, покачал головой и снова нацелился шилом.

- Где аптека? - сказал я.

- А где ей быть? - пробурчал он и кивком показал на чердак.

На чердаке было душно и царил тот таинственный сумрак, в котором со страшной тоскливой силой охватывает ощущение возвратившегося детства.

В маленькое слуховое окошко видна соседская пустынная крыша и в зеленом желобе забытый резиновый мячик.

Еле слышно, тонкой струйкой плывет навстречу приторный аптечный запах.

Я разворошил солому, потом поднял теплый войлок.

Белоснежные бинты, вата, коробки с ампулами…

Я набил в мешок сена и в сене спрятал медикаменты.

Когда спустился вниз, Нагнибеда все в той же позе, с зажатой между колен туфлей, сгорбившись, сидел на своем табурете.

- С богом! - сказал он.

- Прощай!

- Стой! Погоди…

Он тяжело, припадая на одну ногу, поднялся, и только теперь я увидел, что под кожаным передником - деревянная нога.

Мы пошли огородами, потом какими-то садами и вышли на улицу.

- К примеру, цвятной хром - тот на полуботинок, на дамский сапожок, - сказал вдруг Нагнибеда.

Навстречу шли два немца, шли в ногу и как бы разговаривали в ногу.

- А лаковое шевро, то больше на туфельки, - продолжал громко Нагнибеда.

Немцы взглянули на нас, прошли, оглянулись.

Нагнибеда усмехнулся.

- Видят, люди болбачат, значит, занимаются своим делом, местные, не боятся…

Мы вышли на площадь.

- Иди, не оглядывайся, - сказал Нагнибеда.

Иду и все время слышу рядом стук деревянной ноги: тук-тук-тук. Я с мешком сена, Нагнибеда с уздечкой и кнутом. У камуфлированных машин стоят солдаты, глазеют на нас и хохочут: как смешно и глупо переваливается этот странный сапожник в кожаном переднике! Куда идут они со своим мешком сена и уздечкой в этот пустынный день войны на краю света?

Во дворе школы немцы устроили баню. Перед всем миром голые, намыленные, в туманном пару, солдаты окатывали друг друга из ведер горячей водой, хлопали себя и кричали: "Нох! Нох!", а получалось: "Ох! Ох!" Их снова обливали, они, подпрыгивая на тощих куриных ногах, визжали, вопили и, намыленные, сигали друг другу на спины и, свистя, ездили верхом на березовых вениках, как черти.

- Выбирайся! - шепнул Нагнибеда.

Мы вышли на заросшую лопухами улочку с красным кирпичным тротуаром, с низко склонившимися над плетнями дуплистыми ивами. Вдали серели длинные амбары.

- На все добре! - сказал Нагнибеда.

И долго еще слышится на кирпичном тротуаре стук деревянной ноги: "Тук-тук-тук".

Вот и мельничные амбары. Запахло омутом, мукой, теплой паутиной и еще чем-то очень знакомым. За амбарами чудилась толпа крестьян в белых от муки свитках, подводы и кони белые. Но только зашел за угол, сразу же влип в зеленую кучу немецких солдат.

Они толпились у дымящей круглой зеленой кухни и галдели что-то свое, солдатское, голодное. "Едоки!.."

Здоровенный белобрысый повар орудовал у котла. Солдаты протягивали котелки и манерки, неотрывно следя за черпаком. Получив свою порцию, они осторожно, прикрыв ладонью манерку, проходили в сторону и там, уединившись, жевали. Те, которые еще недавно так же толпились и жадно галдели вокруг кухни, теперь, уже насытившись, икали, иронически поглядывали на толпившихся солдат, делали разные замечания и смеялись над ними.

Полным-полно зеленых шинелей. Одни сидят на земле, переобуваются; другие стоя проверяют автоматы и набивают патронами черные кассеты; третьи выкатывают из амбаров пулеметы; четвертые что-то хозяйственно перекладывают из кармана в карман или просматривают барахло: негодное выбрасывают, годное аккуратно складывают и запихивают в походные ранцы; остальные, уже готовые к походу, расставив ноги, просто глазеют в небо, выколачивают трубки, прихорашиваются перед карманными зеркальцами, рассматривают фотографии и хихикают, щелкают грецкие орехи или просто чешут языки.

Дороги назад нет, и, не глядя ни на кого, иду прямо. И казалось, будто немцы бросили все свои дела и разговоры, перестали проверять автоматы, выкатывать пулеметы и во все глаза смотрят на меня.

Встречаюсь взглядом с удивленно белесыми глазами пожилого солдата, который, сидя на земле, перешнуровывает ботинки. И столько в них человеческой заботы о своем существовании, столько муки от этого ненужного ему похода, что кажется, он уже и сейчас рад был бы сказать: "Капут!"

И вдруг я увидел на взгорье Ленина. Ленин стоял на высоком постаменте, освещенный ярким закатным солнцем, призывно протянув вперед руку.

И, может, потому, что я вырос под сенью этого ленинского жеста и с самого раннего детства, когда еще был в школе, а потом в университете, всегда неотступно с любовью следил за моей жизнью прищуренный ленинский глаз, я так привык к этому дорогому, милому лицу, что сейчас вдруг с необычайной силой почувствовал: Ленин узнал меня.

Над всей этой зеленой шатией, голодной, чуждой, галдящей солдатской шушерой, над всеми этими неживыми, резкими лицами, рыжими, белобрысыми, злыми, не замечая их, через головы всего, что гудело, рычало, сигналило, дымило, Ленин протягивал мне руку. Я почувствовал уверенность и, уже не обращая внимания на немецких солдат, прямо и смело пошел вперед. И казалось, это Ленин взял меня за руку, провел сквозь строй колючих глаз и вывел из зеленой гущи врагов в открытую степь, к старому лесу под городом Богодуховом, где ждали меня товарищи.

4. Джавад

С некоторых пор все чаще слышали мы произносимое с надеждой слово "Ахтырка". Оттуда, говорили, пробиваются свежие сибирские дивизии.

Встречные дядьки, гонявшие через фронт колхозное стадо, сообщали: "Из Ахтырки бьют!"; жители сел, даже древние бабки, которые за всю свою жизнь не выезжали за околицу села, со знанием говорили: "В Ахтырке - сила!"; передавали сообщение парашютистов, сброшенных штабом Юго-Западного фронта: "Маршрут на Ахтырские леса!"

И вот в стороне остался Богодухов, и разведка идет к Ахтырским лесам.

В туманном лесном рассвете у Любовки на берегу тихой Мерлы мы набрели на одинокую сторожку, из трубы которой валил сизый дым.

- Шашлыком пахнет, - сказал Джавад.

Мы вошли.

За столом сидели и ели борщ хилый дед и второй - молодой с злым чахоточным лицом.

Дед, когда мы вошли, отложил ложку в сторону и встал. Он был в холщовой домотканой рубахе со старинными металлическими пуговицами, на которых можно было еще различить николаевский герб.

- Ты кто - кацап? - спросил меня дед.

- Кто? - не понял я.

- Кацап, не понимаешь - москаль?

- Я русский.

- Вот тебя и спрашиваю, - добродушно сказал дед. Он покосился на Джавада. - А товарищ твой кто: яврейчик или, может, цыган?

- Армянин.

Дед внимательно посмотрел в большие, печальные глаза Джавада и понимающе кивнул головой.

- Карапет, значит… Ну, сидайте, хлопцы, снидать. - Он дал каждому по ложке.

Джавад с удивлением взглянул на деда, но промолчал и взял ложку.

- Ох и татарвы много тут прошло, - вздохнул дед, - гал-гал-гал…

Говорил он все незлобиво, скорее в силу еще старорежимной привычки, и я только сказал ему:

- Эх, дед, неправильно ты говоришь!

- Отсталый элемент, - усмехнулся молодой. И вдруг зло сказал: - Правильно, дед, заполонили неньку Украину.

Дед растерянно посмотрел на него.

- Я что… Я не так…

Я встал.

- Ты кто такой? - спросил я молодого.

Он тоже встал.

- Я? Я украинец.

- Врешь! Ты не украинец, украинцы в Красной Армии.

- У нас грыжа, - сказал молодой.

Дед удивленно взглянул на него.

- У тебя-то грыжа?

- Я украинец! - крикнул вдруг Джавад. - Вот! - Он с силой, так, что полетели пуговицы, раскрыл ворот гимнастерки и показал окровавленную повязку. - Я больше, чем ты, украинец! Я кровь за Украину пролил! - кричал он, наступая на молодого. - А ты! Ты! Ты!..

Молодой отступал перед этим натиском.

- Но-но! Не очень…

- Очень, очень! - кричал Джавад. - Я тебе покажу грыжу, понимаешь?

- Он понимает, - усмехнулся старик.

- Понимаю, - струсил молодой.

Джавад кинул ложку на пол:

- Не хочу я твой хлеб есть, в горле застрял твой хлеб.

- Я что… я не так… - бормотал дед.

- Идем, Алексей! - кричал Джавад.

- Ах, Алексей, Алексей, - сокрушался по дороге Джавад, - очень плохо. Понимаешь?

- Понимаю.

- Нет, не понимаешь. До самой глубины, до самой косточки не понимаешь. Я понять могу! - Он ударил себя в грудь. - Я в детстве в Баку армяно-тюркскую резню видел: брата зарезали, дядю зарезали, другого дядю зарезали, все на моих детских глазах. Ох, плохо, очень плохо! - Джавад взглянул на меня печальными черными глазами.

- Ты преувеличиваешь, - успокаивал я его.

- Нет, не преувеличиваю. Болезнь плохая, очень плохая. Бактерия завелась. - От волнения у него появился кавказский акцент. - Понимаешь, бактерия! Фашизм как сахар для нее. Прямо рахат-лукум!

Он никак не мог успокоиться.

- Двадцать пять лет мне. Двадцать один год живу при советской власти, в школе на одной парте сидел с русскими, с грузинами, никто ни разу не подумал: ты армянин, а ты русский. Никого не интересовало. Товарищи, пионеры, комсомольцы, советские люди, к одной цели стремились! А теперь слышу: тот - кацап, тот - хохол, тот - жид, а тот - армянин, карапет…

- Победим, и все это исчезнет, как плохой сон, - сказал я.

- Это не сон, о, не сон! Поля засеют, поезда пойдут, города отстроят, а с этим еще биться будем!

Мы долго шли молча. Взошло солнце и осветило осенний багряный лес.

- А как хорошо называется село - Любовка! - сказал Джавад, и лицо его умилилось тихим воспоминанием. - Я русскую девушку любил, - рассказывал он. - Красавица! Косы вот как рука моя. И она меня любила. "Джавад, ничего мне на свете не нужно, кроме тебя". Вот как говорила. Понимаешь? Ни солнце, ни воздух, ни вода, один я ей нужен! - Лицо его омрачилось. - А вдруг и она мне скажет: карапет?

- Нет, дорогой, то же самое скажет: ни солнце, ни воздух, ни вода, один ты ей нужен.

- Ты так думаешь? Ты в самом деле так думаешь?

Солнце поднялось выше. Мы переправились через Мерлу и шли к Ахтырским лесам.

- Любовка! Ах, как хорошо, как правильно называется село!

5. Смерть Василько

17 октября…

- Последняя! - сказал я Синице, заправляя в пышущий жаром пулемет новую ленту.

- Отползай, браток, отползай, я прикрою, - говорил Синица, отцепляя от пояса две круглые гранаты "Ф-1", - я "феньками" отобьюсь.

Он отцепил гранаты, положил возле пулемета:

- Порядочек!

Жжет в затылке и под ребрами, притронулся - что-то липкое, теплое, смотрю на руку - черная: кровь. А когда и где ранило - не помню.

…Час тому назад во тьме наступавшей ночи, двигаясь глухими проселками и совсем без дорог, открытыми полями, мы вышли к большому болоту.

В километре от нас проходил Ахтырский шлях с дамбой и мостом через болото. По шляху беспрерывно, с аккуратными интервалами, при полном свете фар двигались на Ахтырку колонны немецких машин. Машины с гудением въезжали на дамбу, и ветер доносил знакомое "ру… ру…".

По ту сторону моста шлях извивался вдоль кромки леса, и надо было только перебраться через болото, и мы исчезли бы в Ахтырских лесах. Ищи!

- Вот пройдем здесь, - указал интендантский капитан на болото, - они нам не помешают.

- Не помешают, нет, - возразил батальонный комиссар, - в болоте до солнышка застрянем, тут нас, голубчиков, и возьмут. А вот мы им помешаем! Дорога прямая. Через мост! Побили, пожгли - и в лес!

Колонна тихо подошла к шоссе и, выбрав интервал между немецкими машинами, кинулась на мост; впереди носилки с ранеными. Подрывники уже орудовали под мостом.

Но как раз в это время совершенно неожиданно со стороны Ахтырки пошли грузовики с солдатами.

Самая сильная волна - первая: прямо с ходу, с разбегу, и вот уже рядом, прямо перед глазами - рогатые пилотки, черные орущие рты. Прыгают из машин прямо на шею, хватаются за носилки, вырывают из рук. И тогда все, кто несли носилки, опустили их на землю и стали бить прикладами по пилоткам, по каскам. Схватились друг с другом, душат в объятьях, шатаются, как пьяные, кто послабее, летит с моста. Раненые, лежа и сидя на носилках, стреляют из пистолетов. Все смешалось, спуталось. Но через несколько долгих, показавшихся вечностью минут вокруг уже не оказалось ни одного немца. Первая волна отбита. Драка идет только в разных местах, очагами. Тогда носильщики взялись снова за носилки и кинулись через мост к лесу.

Безостановочный треск автоматов, крики, вопли, разрывы гранат, а батальонный посреди моста, освещенный трассами, с пистолетом в руках: "Марш! Марш!" - и не ушел, пока последний раненый, ковыляя, не перебежал мост и не исчез в примыкавшем к дороге лесу.

- Ну, счастливо! - хрипло сказал батальонный.

Я близко увидел его холодные глаза и вдруг почувствовал быстрое прикосновение к щеке острой щетины. И вот уже голос его в лесу: "Раненых в середину!"

Я недоверчиво пощупал щеку.

- Обнял меня.

Синица усмехнулся.

Мы с Синицей остались у пулемета на опушке леса. Пулемет работал беспрерывно. Синица все кричал: "Давай! Давай!", пока я не сказал: "Последняя!"

И вот на шоссе началось что-то невообразимое - беспорядочная стрельба, истошные крики, проклятья: то ли во тьме столкнулись со встречными грузовиками, то ли еще что. В это время сработал взрыватель на мосту, в уши ударила взрывная волна, и огонь осветил небо, поле.

- Отползай, отползай! - говорил Синица.

Я отполз от пулемета.

Деревья - темные, угрюмые, таинственные, но живые, шумящие, и с ними веселее, не так жутко, словно люди вокруг.

Под деревьями стояли повозки, бродили кони, и в мгновения тишины слышно было, как они звенят удилами, вздыхают, жуют траву.

Теперь заработал и немецкий пулемет. Раньше его не было.

Зеленые и оранжевые трассы в разных направлениях, как цветная паутина, повисают на ветвях, на мгновение освещая то темную еловую лапу, то шумящие, играющие светом багряные листья кленов. Пули, как дятлы, стучат о стволы по всей роще. "Ти-инь!" - цвикнет пуля, у самого лица срезая веточку, или стукнет о ствол, и с искрами полетит щепа, а иногда так ударит по дереву, что дождем посыплются шишки или сухие листья.

Назад Дальше