На дороге, в дымящей пыли, запрокинув голову, лежал убитый мальчик в сандалиях и тюбетейке, удивленным, недоумевающим лицом как бы спрашивал: "Что случилось? Почему я лежу на земле и не могу подняться?"
Как река, вышедшая из берегов, после паводка входит в старое русло, колонна вытягивалась по шоссе, и снова сигналы и пыль до неба.
В Борисполе - первом городке на восток от Киева - горели ангары, и в пламени постепенно являлся печальный железный скелет.
Где-то взорвали пороховой погреб, и гигантский красный цветок появился в небе и долго расцветал и разгорался.
На изоляторах сидели седые от пыли птицы, пропуская мимо себя колонну; похоже, они прилетели из мглы веков наблюдать новое разрушение мира.
Вдоль шоссе за Борисполем и вокруг, сколько видит глаз, - в поле, у опушек рощ, в балках - машины, машины, машины, среди которых выделяются госпитальные автобусы с красными крестами, синие и белые автоцистерны, рации с антеннами.
Дальше пути нет. Там - противник.
Все сидели по машинам и ждали, боялись даже отойти - как бы не отстать. Сидели и прислушивались к дальней канонаде и ждали: военные там что-то сделают такое, что дорога станет свободна, и тогда, пожалуй, завтра к вечеру будем в Харькове и начнем работать на Южной или Юго-Восточной дороге, пока назад не отобьют Юго-Западную.
Но в пожарах догорел день, наступил вечер, спускалась первая дорожная ночь, с горящим оранжевым небом и грохотом дальней канонады. А мы все не сдвинулись с места.
Все было фантастично в эту ночь: огромные, слившиеся с деревьями и точно вросшие вместе с ними в лес машины-фургоны, и заглушенные голоса, и двигающиеся по всему лесу огоньки папиросок, и вдруг в полночь вспыхнувшее над Киевом зловещее багровое небо, и душераздирающий крик: "Киев горит!"
Из города группами приходили все новые и новые люди с воспаленными лицами, многие - в сожженной, клочьями висевшей мокрой одежде, переплывшие Днепр.
И этот шофер в разорванном на груди комбинезоне, пустивший под откос в Днепр свой фургон, который он уже не мог вывести из Киева, и теперь показывающий своим товарищам бронзовый ключик для замка зажигания - единственное, что осталось от машины, на которой он много лет развозил по Киеву еще горячий хлеб; и эта девушка в замасленном белом платочке с флажками за поясом, стрелочница, пропустившая последний поезд из Киева, закопавшая в землю свой фонарь и пустынными улицами ушедшая из города; и этот высокий загорелый человек с рукой на перевязи, лесник, который с последними бойцами ушел из пригородного леса, где прожили всю жизнь он, и его отец, и дед, где молодые дубки росли на глазах его, как родные сыновья, где знал каждое дерево; и этот сухонький старичок в пенсне, учитель, полвека учивший детей в одной и той же школе на Подвальной, который вынес из Киева лишь связку дорогих и памятных ему книг; и этот мальчик с пионерским галстуком, который принес на груди под курточкой вышитое золотом, рваное и черное от огня знамя, врученное ему умирающим от ран танкистом из сгоревшего на киевской окраине танка, - все это был живой, непокоренный советский Киев.
Забрезжило утро. Машины стояли под деревьями мокрые от росы, и люди, сидя в машинах, дремали и ждали.
Я вышел на опушку леса. В предрассветном сумраке по Бориспольскому шоссе как тени двигались орудия, а за ними бегом, тоже похожие на тени, солдаты.
Откуда-то из лесу появился человечек в маленькой, непонятно как державшейся на макушке кепочке с кнопкой на козырьке. Он вырос рядом, как гриб, повернул головку и кашлянул, словно сделал заявку: "Хочу поговорить!" Я молчал.
- Похоже, колечко, - сказал он.
Мне не хотелось разговаривать.
- Ох, не вырваться! - сказал он и вздохнул. Я снова смолчал.
- Ты что, киевский? - не унимался он.
- Так.
- А куда идешь?
- Как куда? - не понял я.
- Куда мы все идем? Зачем? - взвизгнул он.
У него было сморщенное, плаксивое личико, будто его давно, еще в самом раннем детстве, обидели, он сильно плакал и выражение это навсегда осталось на его лице, только с тех пор оно постарело, покрылось морщинами и так и задубело.
- Ты ведь не военный? - сказал он.
- Нет.
- Не ответственный?
Я повернулся к нему:
- Не ответственный.
- Ну и я не ответственный. - Он придвинулся вплотную, и это маленькое личико задышало таким перегаром, словно на плечах под кепочкой содержался самогонный аппарат.
- Думаешь, немцы тронут нас?
Я не ответил.
- Зачем мы им?
- А в самом деле, - сказал я, - зачем мы им?
- Ну конечно! - обрадовалась кепочка.
- Разве только спросят: "Коммунист?", - сказал я.
Кепочка сделала знак отрицания.
- Комсомолец?
Опять знак отрицания.
- Пионер?
Он хихикнул, и личико его превратилось в маленькое, совсем малюсенькое печеное яблочко.
- Ну, тогда гутен морген, гутен таг!
- Верно! - хихикнул он.
- Нечего нам бояться, - сказал я. - Я ведь тоже думаю, что нечего бояться.
- Нечего, нечего, я знаю! - воскликнула кепочка.
- Откуда ты знаешь?
- Да так… - ответил он туманно.
- Нет, ты скажи - откуда?
- Уж я знаю! - ухмыльнулся он.
- Ну, не будь сволочью, скажи и мне.
- Есть бумага, - сказал он важно.
- Какая бумага?
- "Возвращайтесь в Киев, бросайте Красную Армию".
- А ты видал эту бумагу?
- Видал - за печатью и подписями.
- У кого видал?
- Тут один ходит…
- А как он выглядит, этот, с бумагой?
- А тебе зачем? - он подозрительно посмотрел на меня.
- У тебя бумага?
- Нет у меня никакой бумаги! - вскрикнул он.
Я схватил его за ворот.
- Ну, тогда лучше скажи, как он выглядит, этот, с бумагой!
- Волосы барашком, - сказал он.
- Еще!
- Ну, вывороченные губы… - добавил он.
- Пойдем! - сказал я.
- Куда? - взвизгнул он и с силой вырвался.
Я двинулся на него.
- А-а-а!.. - закричал он, сорвался с места и побежал в чащу леса, замелькали только красные резиновые подошвы его калош, и долго в предрассветном лесу раздавалось: "А-а-а!.." Деревья, словно приняв его в себя, сами стали дрожать от страха и ронять росу.
- Не видал, тут бродит один - волосы барашком? - подошел ко мне уполномоченный особого отдела.
- Вывороченные губы? - подсказал я.
- А ты видел?
- Нет, не видел, - сказал я. - Приметы знаю.
2. День второй
Горячее полуденное солнце. И пыль, и пыль. Автобусы, мотоциклы, санитарные двуколки…
Нет, это уже не прямое, через города и села, шоссе от Борисполя на Яготин, а там и на Полтаву.
Это и не старинный шлях, по которому шли еще чумаки в высоких шапках, с обозами соли.
Это заросшие репеем затерянные среди полей проселочные дороги. Пшеница, подсолнух, гречка затоптаны.
По черным колеям катились волны народного страдания. Из лесу вышла толпа мирных жителей, бежавших из занятых фашистами сел, шли с узелками, кто-то нес в горшке непотухшие угли. "Спичек нет, а очаг беречь надо…" Мальчишки сидели верхом на коровах… Женщины несли на руках спящих детей.
Впереди беспрерывная орудийная пальба; авангард пробивает путь сквозь занятые уже противником села или сбивает его засады; далеко позади не утихает бой: отбиваясь от наседающего со стороны Киева врага, отходит арьергард; то и дело вспыхивает в разных местах пулеметная и автоматная трескотня, разрывы гранат: показались вражеские лазутчики.
А в центре по проселкам движется колонна - гражданские машины, госпитальные автобусы, идут крытые фургоны с хлебом, со снарядами и консервами, бензозаправочные цистерны.
Когда колонна останавливается или только замедляет ход, с машин соскакивают и цепью рассыпаются по полю несущие охрану бойцы: рядом с красноармейцами - железнодорожники в темных шинелях, милиционеры, пожарники, рабочие в ватниках и резиновых сапогах.
В тенистых улицах Киева начался наш путь, для других он начался в горящем Чернигове, в Уманской яме…
Здесь были мастеровые киевского Арсенала, колхозные бригадиры из Фастова и Тетерева - бывшие бойцы Котовского и Первой Конной, работавшие на оборону сталеплавильщики, в котомках которых вместе с сухарями и патронами лежали синие стеклышки сталеваров, певцы из капеллы "Думка", профессор-филолог - знаток "Слова о полку Игореве" и писатель, написавший роман о войне украинского народа с немецкими оккупантами в 1918 году.
Здесь были пятисотницы из Бровар и Прилук, подруги Марии Демченко, агрономы, секретари и агитаторы сельских райкомов, научные работники селекционных станций, во время привалов говорившие о цитрусах на Украине, о длинноволокнистом хлопке, ветвистой пшенице и грушах "бергамот".
Вот стоит группа людей. Из рук в руки переходят крупные бронзовые патроны. Но подойдите ближе. Да это не патроны, зачем бы им разглядывать патроны? Это - желуди.
- Тому дубу триста лет, - говорит, ссыпая желуди в мешочек, высокий человек в брезентовом плаще, с полевой сумкой через плечо. - Видели картину Репина "Запорожцы пишут письмо турецкому султану"? Вот под этим дубом и писали!
В глухом лесу, в болотах странно выделялись своими темными шинелями железнодорожники; все казалось, что они исследуют новую трассу. Начальники станций, дежурные, машинисты, до последнего часа доставлявшие фронту боеприпасы, они пустили под откос последние паровозы, взорвали пути и мосты.
Шли высоким некошеным житом, грустно шуршало осыпающееся зерно; шли темно-зелеными свекловичными полями, шли те, кто сеял и выращивал эту свеклу, кто носил в мешках, корзинах и фартуках золу, ходил по полю с бутылками, ловя черепашку, сидел на корточках, не отрывая взгляда от нежных ростков, чуть ли не пел им колыбельные песни; шли желтыми баштанами, вдоль огородов, красных от помидоров, и садов, усыпанных яблоками и сливами.
Украина была как праздничный стол, брошенный в разгар пира.
В болотах, прощаясь, плакали кулики. Тревожно кричали птицы над расстрелянными лесами.
Стада, побитые фугасными бомбами, покрыли серые, скорбные поля. Между полями бежали тихие дороги.
Вокруг далеко-далеко, сколько видит глаз, - ни одной дымящей трубы. Давно увезены на восток станки и машины, а если не увезены, то утоплены в реке, спрятаны в болоте, завезены и закопаны в лесу; и хотя вокруг железные дороги, не слышно ни одного гудка, не пронесется на горизонте дымок, сняты даже рельсы.
Непривычно пустынны поля, луга, выгоны - ни машин, ни коней, ни коров, ни домашней птицы. Все заранее ушло за Сулу.
Лишь иногда в облаках пыли на полевой дороге, погоняемое колхозными пастухами, появляется стадо, которому где-то преградила дорогу на восток немецкая застава. Простое и страшное мычание недоеных коров подымается к небу.
Вот на одной из дорог появились гуси и утки - как живая река.
Их погоняли хворостинками босоногие хлопчики, а хлопчиками командовал сивый дядька со старой винтовкой за плечами.
Два бравых гусака в зеленых каскетках и желтых сапожках шли впереди прусским шагом и, переглядываясь между собой, гоготали: "Вот так, в ногу! Вот так, в ногу!"
Повстречав по дороге ставок или просто канаву с водой, гуси бросались в воду, барахтались, кричали, галдели.
Показывался немецкий самолет. Сивый дядька, уверенный, что гуси своим криком привлекают самолеты, кричал:
- Проклятые!
А бежавший с хворостинкой белоголовый хлопчик говорил:
- От недисциплинированные!..
Среди гусей и уток медленно двигался воз, на котором сидела маленькая пухлая девочка в ситцевом в красную горошинку платьице. На остановках дядька снимал ее с воза, и такая она была беленькая, пухлая, вкусная, что гуси тотчас же подходили к ней и, знакомясь, клевали ее, метя в красные горошины на платьице, и уже в разных местах вместо горошин были дырочки. Тогда белоголовый мальчик хворостиной отгонял гусей и точно так же, как при появлении немецкого самолета, кричал:
- От недисциплинированные!..
На окраине села, из которого только что выбиты были немцы, горела хата. Старуха смотрела в огонь и кричала:
- Ой, люди!..
Мимо на машинах, на конях летела прорвавшаяся колонна.
Столько огня было вокруг, взрывов, грохота… Казалось, никто не обратил внимания на горящую хату, на горе одинокой старухи. Но в сердце многих и многих, молодых и старых, как на светочувствительной пластинке, отпечатался этот образ, и не раз за войну, когда бежали со штыком на бегущие навстречу зеленые фигурки, являлся им в огне образ старухи у горящей хаты на Украине в сентябре 1941 года.
Она глядела на проходивших мимо черных от дыма и усталости бойцов, на повозки с тяжелоранеными, которые, лежа на спине, безучастно смотрели в высокое, как бы приблизившееся к их душе небо, и ее огромное горе медленно таяло в великом горе всего народа. Забывшись, она стала носить из колодца воду и поить бойцов.
Но вот машины ушли. На пыльной дороге стало тихо и безлюдно. И снова старуха услышала треск и рев огня на пожарище своего дома, вернулась к своему несчастью, которое едким дымом заслонило от нее весь мир, и снова заплакала:
- Ой, люди!..
Последний раненый красноармеец проходил село.
- Сыночек, одна я, - сказала старуха, - может, останешься, отдохнешь?
Красноармеец отрицательно покачал головой.
- Что же я делать-то буду? - растерянно спросила старуха.
- И колхоза нет? - спросил красноармеец.
- Нет! - зарыдала старуха. - Нет! - вскрикнула, как будто только сейчас поняла и ощутила всю глубину несчастья, все страшное значение случившегося. - Одна я, одна на всем свете…
Неожиданно и я остался один. В последний раз начподора я видел час назад, во время воздушного налета. Он стоял в окопчике и в большой полевой бинокль смотрел на самолеты. Близкий разрыв бомбы и вслед за ней воздушная волна темной стеной отделили его от меня. Когда дым рассеялся, он стоял все так же в окопчике, с биноклем у глаз, провожая самолеты; шинель и пилотка были присыпаны землей, и лицо было тоже серого, землистого цвета.
Увидев меня, он печально улыбнулся.
- Ну что, вояка, доволен?
Я промолчал.
- Пора и нам на передовую, - сказал он. - Хочешь в адъютанты?
Я кивнул.
- Тогда начинай службу.
Он вынул блокнот, положил мне на спину и написал записку Дацюку, который с группой железнодорожников ушел на передовую.
Но Дацюка я не нашел, одни говорили - он убит, другие - ушел в разведку. В это время начался новый налет - это был самый сильный за все время, - колонна рассыпалась по окружающим полям и рощам, в нескольких местах немцы атаковали, часть гражданских машин отрезали, и среди них железнодорожную группу начподора. Больше я его не видел.
Машина идет быстро, пыль так и кипит; мягкая и тяжелая, она не успевает подняться выше колес, ветер движения ее отбрасывает, и она остается позади, следующая с размаху попадает в пыльное облако, которое крутится, окутывает машину и несется вместе с ней.
Машина наша идет первой, за ней - остальные. Не видно сколько. Пыль, пыль, пыль…
Машина пролетает пустынной деревенской улицей, за ней тополевая аллея. Высокие стройные тополя мелькают, как часовые. Но тополя внезапно кончаются, за ними деревянный мостик, и машина выносится в открытое поле. Шлях, широкий, наезженный, размахнулся на полполя, и машина идет на полной скорости. Но вот впереди зазеленела осока. Шлях все сужается и входит тонкой ниточкой дамбы в бескрайнее болото. И только показалась наша машина у дамбы, вокруг завертелись вихри минных разрывов. Шофер повернул бледное, искаженное напряжением лицо:
- Что делать?
- Давай! Давай!
Он включает скорость, и машина влетает на дамбу. А за ней автоцистерны, красные пожарные автомобили, санитарные автобусы с большими красными крестами. Удивляет машина со стульями. "Куда это везут стулья?"
У шоферов устремленные вперед, дикие, усталые лица.
"Дать газ!" - вот что выражают лица шоферов.
"Даст ли он как следует газ?" - вот что читается на лицах сидящих в машинах.
А по всему болоту поднимаются к небу высокие черные столбы. Похоже, кто-то огромный, мохнатый, высокий, до неба, преследует машины.
Все вокруг гудит, и кажется, сам воздух взрывается. Будто в огромный снаряд заложен меньший, а в него - еще меньший, и так без конца, и все это беспрерывно взрывается.
Взрывная волна горячим ветром бьет в кузов, срывает брезент, забрасывает землей и осколками.
Но, несмотря на это, нет чувства близости смерти, словно гудящим, свирепым ветром уносит весь страх.
…Какое сегодня число? Неужели только позавчера был Крещатик, трамваи, магазины, обеды по талонам, кинокартина "Если завтра война"?
Казалось, никогда мы и не жили в городе, и вообще нет на свете городов, а только пустые поля и небо, и всю жизнь так двигаемся по дорогам под крики "Воздух!", "Танки!", сквозь горящие села, стрельбу и свет ракет.
И чем дальше, тем все сокращается, сжимается расстояние между войсками, пробивающими путь, и нашей гражданской колонной.
Все слышнее пулеметная и винтовочная стрельба, все чаще в небе над колонной рвется шрапнель, и уже простым глазом можно видеть то здесь, то там цепью пробегающих бойцов.
Неожиданно грузовик встряхивает так, что чуть не выбрасывает всех за борт, и кто-то снова - который уже раз в этот день! - говорит:
- Немцы!
- Выходи! Занимай оборону! - передают команду.
Машины все прибывают и прибывают. Теперь уже и обоз раненых, и гражданская колонна, и артиллерия, и войска прорыва - все рядом, на одном поле.
До сих пор мы встречались лишь с передовыми разведочными отрядами, летучими заставами или случайными колоннами врага. Теперь немцы, наступающие на Киев с востока, со стороны Яготина, уже успели окопаться и построить укрепления. Где-то там, за этим бесконечным полем, на котором мы скопились, за дальним синим лесом - немецкий укрепленный узел.
Странное ощущение потерянности овладевает тобой, когда впервые в жизни видишь возникающее на твоих глазах поле боя.
Сигналы разъезжающихся и маскирующихся по оврагам машин, артиллерия, на рысях проскочившая вперед, железная, раскатистая, как выстрел, команда, быстрым маршем уходящие в разные стороны подразделения, бойцы, зачем-то окапывающиеся тут же, среди желтеющей ржи, связисты, тянущие мимо, к дальним скирдам, линию, и по опустевшей дороге автоматчик, ведущий в балку вражеского лазутчика без шапки и пояса, в шинели с сорванным хлястиком, и одновременно в рощице, где над круглой полевой кухней вьется бесцветный дымок, движущаяся к щекастому повару шумящая очередь с котелками - все это непонятно, дико и не связывается в одно стройное целое.