Но постепенно чувство потерянности начинает сменяться чувством порядка и разумности происходящего, и ты начинаешь понимать, что подразделения ушли туда, где они больше всего нужны, артиллерия выехала на заранее намеченные и наиболее выгодные позиции, в скирдах, куда связисты потянули провод, работает штаб, лазутчика расстреляют, никто и не услышит выстрела, никто и не вспомнит о нем, а солдатам сейчас более всего на свете нужен горячий, с мясом и помидорами борщ. И тогда ты сам начинаешь чувствовать себя разумным участником всей этой игры, происходящей на твоих глазах.
И вот уже это безвестное, изрезанное глубокими оврагами, заросшее старым пыльным бурьяном поле, которое тысячи лет жило без тебя - весной расцветало, а зимой дымилось снегами - и которое только час назад было таким чужим, теперь кажется давно знакомым и родным; есть что-то близкое и приветливое в журчании ручейка, в котором умыл лицо и напился воды, в шуме камыша на болоте, в каждой уже известной тропинке, по которой подносишь снаряды к огневым позициям.
Пушки успели проскочить, а потом налетели самолеты, и бомба попала в мост, и машины со снарядами остались по эту сторону глубокой лощины, а пушки там, на высоте, куда мы двигаемся со снарядами.
Впереди со снарядом на плече идет трамвайный кондуктор в куртке с красными кантами, а перед ним - милиционер - помнится, он говорил, что пост его был у Бессарабки, - а перед милиционером - две девушки в ватниках и серых беретах ополчения, снаряды несут они на руках, бережно прижимая к груди, как малюток.
- Веселей, рабочий класс! - крикнул трамвайный кондуктор.
Длинная цепь подносчиков снарядов спускается в поросшую ивняком сырую балку и по крутому яру подымается с противоположной стороны на поле.
Удивительно мирное и отрадное, окаймленное опушкой темного леса, солнечное поле красиво уставлено рядами желтых копен. Так и кажется: сейчас привезут молотилку, и все загудит, заработают приводы, полетит золотая пыль, и бодрые крики огласят окрестность.
Разрывающиеся в небе белые пухлые шарики шрапнели над этим золотым мирным полем кажутся просто залетевшими сюда озорными облачками.
Но вот впереди что-то случилось, и неожиданно у дальнего синего леса на горбах вспыхнула яростная автоматная стрельба, потом вступили пулеметы.
- Противник! - крикнул пробежавший мимо лейтенант.
Удивительно мирное, отрадное, с желтыми копнами убранного хлеба поле вдруг в одно мгновение преобразилось.
Из всех копен, сколько их есть на поле, возникли темные стволы орудий, из окопчиков вылезли бойцы в касках. Поле сразу наполнилось криком команды, блеском, грохотом и дымом выстрелов.
Теперь мы уже все время идем по протоптанной в траве черной дорожке; над головой рвется шрапнель, провоет осколок - присядешь на корточки, и снова бегом со снарядом на плече вниз в балку и вверх по крутому яру, и бегом назад, и снова вниз и вверх.
Вот замелькали красные кресты, несутся полем санитарные двуколки, от близких выстрелов кони встают на дыбы и чуть не опрокидывают двуколки.
На земле, на соломе, лежат рядами раненые в свеже-окровавленных бинтах; еще не почувствовав как следует боль, еще в азарте боя, они рассказывают, как они дали им.
- Эй, шкет, сюда! - обратился ко мне бородатый дядька-санитар.
Прямо из боя принесли носилки с молоденьким лейтенантом; на глазах у всех постепенно краснела, набухая свежей кровью, повязка на его оголенном плече.
- Обожди ты, обожди! - сердито говорил лейтенант бородатому санитару, прислушиваясь к отдаленным звукам боя.
Ему, как и всем раненым, казалось, что ранили его случайно, по глупости, что если бы взял немного ниже и правее, то ничего бы этого не было.
- Не надо было пускать на горбы, не надо было! - возбужденно говорил он. И кого бы теперь ни проносили, он спрашивал у раненых и носильщиков: "Отбили горбы?"
И когда наконец кто-то сказал: "Горбы наши!", он тут же успокоился и застонал, почувствовав огонь и боль в плече.
- Несите, - сказал он шепотом.
Теперь уже мы все время с носилками - отсюда раненых, а сюда на тех же потемневших и скользких от крови носилках - снаряды.
И каждый раз, как появляешься из лощины на освещенное блеском орудий грохочущее поле, будто бы входишь в гигантскую кузницу.
Полуголые, в дыму и гари, артиллеристы похожи на рабочих, делающих какое-то великое и важное, самое сейчас важное на свете дело.
- Давай, давай! - жадно выхватывает кто-то из рук снаряд. И, уже зарядив орудие, вдогонку: - Эй, не видел там нашего лейтенанта Демидова?
Разве скажешь ему: "Где тут до вашего Демидова!"
- В порядке Демидов!
- Привет от Шаликова! - кричит он.
- С кисточкой?
- Хо-хо! Со всем прибором!
Стрельба все приближается и приближается. В какой-то очередной наш рейс снаряды начали рваться прямо на поле, среди лежащих на соломе раненых, и, когда мы появились с носилками, один вскакивает навстречу и с размаху, как подкошенный, тут же падает; другой карабкается, становится на колени, протягивает руки: "Меня, меня!"; третий ползет, хватает за ноги: "Я тут!"
- Не могу всех сразу, давай по очереди! - закричал бородатый санитар.
- Какая там очередь, - откликнулся раненый, - на могилу очередь…
Артиллеристы с черными лицами кузнецов работали у пушек. В тумане порохового дыма бежали санитары с носилками.
Все ниже и ниже рвалась шрапнель.
- Тише, ребята, тише! - вскрикивал раненый на носилках, поспешно хватаясь за грудь, словно в груди у него живая птица и он боялся ее выпустить.
- Братцы! - призывно кричали с носилок. - Братцы!
Но вот зашло солнце, и вместе с угасающим светом дня стала затихать и стрельба.
В сумерках орудия, кусты и люди на поле сливаются в одно темное пятно, то движущееся, то стоящее на месте.
Кое-где мигнет огонек цигарки, раздастся команда, послышится звук удара железа о железо. Сумерки все сгущаются, и чем тише в природе, тем все яснее стон лежащих на земле раненых, и кажется - это жалоба самой земли на обступившую ее со всех сторон тьму.
Что готовит нам ночь?
3. Вторая дорожная ночь
Со всех сторон появились огни: взлетали ракеты, горели скирды, села. Похоже, нас взяли в огненное кольцо.
Сначала с непривычки страшно. Но потом успокаиваешься.
Звезды кротко глядят с ночного неба, и вокруг шуршит несжатая рожь.
Тихо.
На юго-востоке, где дорогу нам преградил укрепленный немецкий узел, над лесом стояли качающиеся стебли ракет, и между ними текли струи разноцветных пуль. В облаках вспыхивали шарообразные молнии.
- Видно, крепкий орешек! - сказали во тьме у скирды.
- Говорят, там доты - у-у! Не пройдешь! - откликнулся кто-то, осторожно пряча горящую цигарку в рукаве пальто.
- "Говорят, говорят", - передразнили его. - Ты больше слушай, чего говорят!
- Справа по одному! - командуют во тьме.
Новая группа бойцов ушла в ночь, в тот страшный, притягивающий к себе мир, и, в последний раз блеснув штыками, исчезла.
Внезапно вспыхивает "ура", вместе с ним поднимается бодрый стук автоматов и винтовок, и так же внезапно, как началось, все затихает, сливаясь с тишиной ночи.
Тогда слышны ночные звуки, шум ветра в некошеном поле, журчание ручейка, звуки, которые были здесь всегда, и тысячу лет назад, когда не существовало ни автоматов, ни бомбовозов, и будут завтра, и тысячу лет после этого.
- Я все чего-то боюсь… - тихо проговорила женщина.
- Не надо бояться, - успокаивал мужской голос.
Они сидели у той же скирды, но в темноте лиц не было видно.
- Я знаю, не надо, но боюсь, - отвечала она. - Вот стукнет ножкой: "Я здесь, мамо, живой!", а потом затихнет, будто бы нет.
- Отдыхает, - сказал мужчина.
- Не знает он, что попал на войну, - прошептала она.
- Где ему! - усмехнулся мужчина.
Вдали полыхнули зарницы и загремел артиллерийский гром.
- Мне идти, Надя, - сказал он.
- Я буду храбрая, - пообещала она, - я не буду больше плакать.
- Молодец, Надя.
- А как мы его назовем, Саша?
- Я думаю, Алешей.
- Нет, лучше Сергей… Сергей Александрович… - она засмеялась.
- Можно! - согласился он.
- С оружием, ко мне! - раздается в темноте повелительный голос.
Всю ночь поднимались и поднимались в темноте новые группы.
- Прощай, мама! - сказал где-то совсем рядом звонкий юношеский голос.
- Возьми, Юра, пирожки!
- Не надо, мама, оставь себе.
В темноте видно, как женщина бежит несколько шагов рядом со строем.
- Не промочи ноги, Юра!
- Хорошо.
Женщина останавливается. Строй уходит вперед.
- Боже! Куда его взяли?..
В полночь начинается перекличка по машинам:
- ПВХО Святошино!
- Есть!
- Кожзавод!
- Тут!
Спрашивающий голос продвигается вдоль рядов машин и все приближается.
- Здесь кто? Государственный банк? Вооруженные, ко мне! Радиоцентр? Трамвайщики? С оружием, вперед!
Я бродил среди грузовиков и распряженных повозок и по дороге у одной из скирд вдруг споткнулся о что-то. В это время там, в стороне деревни, за которую шел бой, - взрывы и сразу два пожара с разных сторон охватили небо. В свете пожара я увидел в соломе винтовку. Бросили ли ее, или забыли, или хозяин ее спал, зарывшись в скирду? Я с жадностью схватил винтовку.
Совсем близко раздался знакомый безжалостный голос: "С оружием, вперед!" Лица я не успел разглядеть, только в мгновенном свете метнулся из-под фуражки светлый чуб и на зеленых пограничных петлицах сверкнули четыре треугольничка старшины. И вдруг, не рассуждая, инстинктивно, как отклоняется голова от летящего камня, я сунул найденную винтовку в солому.
Что это было? Затмение? Страх? Трусость? И первое, и второе, и третье - все вместе, и еще - неожиданность.
- У кого оружие? - подошел стремительно старшина. - Винтовка есть? - спросил он почему-то первым именно меня.
Я увидел пытливый и недоверчивый взгляд, как будто бы он все знал и только спрашивал так, для проверки.
Но старшина, не дожидаясь ответа, уже спрашивал другого, третьего:
- У тебя винтовка? Пистолет? Граната? Давай, давай! С оружием, вперед!..
Одни подымались со вздохом, другие собирались весело и шумно, бодро снаряжались, затягивались ремнями. Один из них, молоденький, взглянул на меня весело, будто говоря: "Видишь, и я иду, жалею тебя, что остаешься и не будешь там, где это страшное и ужасное, важное для нас всех…"
Зачем я это сделал? Что же я, хуже их, слабее? Я не чувствовал сейчас страха. Куда угодно!
Теперь я уже не слышал ни стрельбы, ни треска ракет, ни воя пролетающих в небе "юнкерсов". Со слезами бешенства я рылся в скирде: искал винтовку. Но то ли в темноте перепутал скирду, то ли винтовка затерялась в соломе - нигде ее не было. Я переходил с места на место, и люди с удивлением смотрели на меня.
- Потерял кошелек? - хихикнул кто-то тоненьким сонным голоском.
Теперь ко всему в жизни будет примешиваться эта винтовка. Встретишься с глазами раненого бойца, прочтешь в них: "А винтовка?" Развернешь газету, где описаны подвиги других, неизвестных тебе бойцов, и, словно напечатанное крупным шрифтом, возникнет: "А винтовка?"
Будешь писать автобиографию или заполнять анкету - всегда, как дуло у виска: "А винтовка?"
Чтобы с радостью встречать утро, открыто смотреть в глаза людям, необходимо человеку знать и чувствовать, что он не сволочь.
В той стороне, где шел бой, снова раздался взрыв, вспыхнул огонь, и, как и в первый раз, в свете пожара я увидел винтовку, которая лежала в разворошенной соломе у основания скирды.
Крепко перехватив винтовку, я пустился бежать, испытывая новое приятное чувство силы, уверенности и права жизни на земле. Теперь я больше всего боялся, что все вдруг прекратится.
Строй ушел недалеко. Люди стояли у большого стога и чего-то ожидали.
- Вот, есть! - задыхаясь, вскричал я, показывая винтовку старшине.
- А-а! Токаревская, - сказал старшина.
- Кажется.
- Стрелять из нее умеешь?
- Не знаю, - сознался я.
Старшина ловко вложил в магазин обойму, щелкнул затвором, взял на предохранитель.
- Как стрелять, оттягивай предохранитель и нажимай на курок, а потом только нажимай - и точка, - сказал старшина.
"Нажимай - и точка…" - это я запомнил.
Сидишь во тьме под скирдой, подпоясанный, с тяжелым, полным бронебойно-зажигательных патронов подсумком, положив у ног заряженную винтовку, и ждешь первого в жизни боя. Отчего-то вспоминается ожидание в детстве на большом, гулком вокзале первого поезда. Гудение колокола, звон стекол, суматошная беготня, и вот он, содрогая землю, с огненным глазом во лбу, влетает, горячий, грохочущий, неся с собой что-то новое, необычайное, громадное и важное в жизни.
С той стороны, где шел бой, ветер принес крики "ура" и усиленную трескотню автоматов и пулеметов. Два раза ударила пушка. И старшина, лицо которого никто даже не успел как следует разглядеть, резким, не сомневающимся в своем праве командовать голосом закричал:
- Бегом арш!
Сначала бежали по огромному, пустому, скошенному полю. У больших четырехугольных скирд почему-то остановились и стали стрелять вперед, в туман, но никого, абсолютно никого я не видел впереди.
Откуда-то сбоку ответили, и несколько пчелок прожужжало у самого уха, жалуясь на свою ночную одинокую полевую судьбу. А потом впереди что-то произошло, и старшина, которому непонятно для меня как это стало известно, закричал: "Давай!" - и побежали снова.
Вдали несколько раз поднимался и затихал крик "ура", и вместе с ним разгоралась и затихала перестрелка. И каждый раз это "ура" было продолжительнее и отчаяннее, словно брало реванш за предыдущую захлебнувшуюся атаку.
Открылось большое темное свекловичное поле, и не было ему конца. Тогда в какое-то мгновение тишины в поле слышится что-то совсем странное, мирное:
- Николай Васильевич, милый, где вы?
- Я здесь, Петр Алексеевич!
- Так обождите меня минуту, голубчик.
Ракета или отсвет залившего небо дальнего пожара на секунду вырывает из темноты странные фигуры в длинных пальто, неумело, как что-то лишнее, несущие винтовки над зелено-изумрудным свекловичным полем. И становится ясно, что точно так же, как ты, все они, все, сколько их тут есть, впервые это делают и так же путаются в длинных пальто или непривычно тяжелых и жарких шинелях ополченцев, с тяжелой винтовкой наперевес; так же во тьме на каждом шагу спотыкаются о разросшуюся ботву и скользкую, как булыжник, выпирающую из зелени свеклу; так же чувствуют себя чужими в этом громадном темном незнакомом поле, не разбираясь в этой ночной путанице огня и тьмы, зловещих звуков и теней, шарканья, топота бегущих ног, мелькающих кустов, хрустящей гальки, непонятных команд, внезапной стрельбы и молчания, не понимая, что происходит и где противник, двигаясь только на голос старшины: "Давай!", "Пошевеливайся!", "Не Крещатик!"
Но так же было ясно, что, несмотря на тьму и жуть неизвестности, ночную путаницу, острую, колющую боль в груди, потерянное пенсне, одышку, жажду, простой человеческий страх, они не остановятся. Что-то неизмеримо более сильное, важное, значительное, чем простая человеческая боль, жажда, одышка, колики, сразу отошедшие куда-то далеко-далеко, в область мирных воспоминаний, - огромная сила человеческой чести, любви, ненависти вела их со слезами ярости вперед, в атаку на то таинственное, называющееся вражеским укрепленным узлом, место, которое реально, зримо, в знакомых и понятных образах, никто себе представить не мог.
- Вперед! Ура! - внезапно закричал старшина, который что-то увидел впереди.
И тогда разноголосо - кто хрипло, во всю грудь, кто дискантом, а кто и визгливо, по-детски жалко, - закричали: "Ура!", но в общем хоре получилось стройно и сильно, и тем, кто сидел там, во вражеских окопах, также во тьме, не понимая, что к чему, не видя противника, должно быть, было жутко от этого неотвратимо надвигающегося беспощадного крика.
- Ого-онь!
И сначала одиночно робкая, разрозненная, несогласованная и аритмичная, как несыгравшийся оркестр, стрельба постепенно сливалась в сверкающий блеском грозный рокот винтовок и пулеметов.
Вместе со всеми бегу куда-то по свекловичному полю, падая, стреляю, когда все стреляют, подымаюсь, когда все подымаются, и до хрипоты кричу: "Ура!" - и ясно слышу, как крик мой вливается в общий крик.
Кончилось свекловичное поле, побежали по затоптанной гречке, а потом через высокий, темный и дремучий, как лес, подсолнечник. "Неужели это атака?" - сколько читал и представлял себе атаку, все было иначе. Там красиво шли со знаменами, стройно кричали "ура", сверкали штыки, и сердце переполнялось гордостью.
С ожесточением, со слезами ярости продираюсь сквозь густые заросли и, ломая стебли кукурузы и задыхаясь, кричу почему-то: "Сволочи!" - и выбегаю на край балки.
В это время, словно от стрельбы и крика, темнота лопается, раздвигается, начинает светать. Утро рекой плывет над землей, легким светлым туманом, и в нем по пояс тонут впереди бегущие, и кажется, над туманом бегут, размахивая винтовками, одни туловища. Туман рассеивается, подымается, в нем тонут плечи, головы бегущих. Грозим криком невидимому врагу, и крик наш глохнет в тумане и повисает вместе с клочьями тумана на ветвях одиноких ив у ручья.
Вдали орудийная пальба, бешеный стук пулеметов и вслед за этим "ура". Но это уже не мгновенный, быстро затухающий крик, а продолжительный, ликующий, бесконечный. Казалось, кричали "ура" восходящему солнцу, утреннему свету, вечной, неумирающей жизни.
И вот в какой-то незаметный миг все, кто был на поле, у орудий и в траншеях круговой обороны, в балках и в ближайшей роще, - все поняли и почувствовали, будто ветром принесло и крикнуло сразу всем в уши: дорога свободна!
По всему огромному полю зарычали машины. Кони и те почуяли и стали рваться в постромках, и в разных местах среди машин и повозок взвивались свечами гнедые, вороные, серые в яблоках, храпящие…
Кричат сирены. На рысях, обгоняя машины, проносятся с полковыми пушчонками гривастые и сильные, похожие на зверей артиллерийские кони, с лохматыми ногами, с копытами величиною в суповую миску.
Когда мы прибежали к немецкому укрепленному узлу, который оказался обыкновенным украинским селом с белыми хатками, выгоном и вербами над обрывистой речушкой, все уже было кончено.