Да, лошадь... Мой знакомец работает сейчас десятником на погрузке песка для химического завода. Он среди грузчиков эскадронный...
Я знаю: грузчики в этом городишке зарабатывают хорошо, и десятники не хуже. Но даже в темноте я опять вижу истрепанные штаны и латаные-перелатаные сапоги. Он это чувствует.
- Небось думаете - спился босяк? Я пью очень мало. Одно время, правда, попивал. Нет, жалованье съедает синяя лошадь...
Помните, я говорил вначале, что на главной улице есть подвальчики и в одном из них - бега механических лошадок. Так вот, оказалось, что мой рассказчик близко знаком с этим заведением.
Пятнадцать деревянных лошадок на гладком столе... Впервые он забрел в подвальчик, идя за какой-то женщиной в розовых шелковых чулках, с гибкой походкой - она очень напоминала ему пани Зигриду. Вошел и увидел... Запорожца! Та же масть. Те же правильные линии, стройные ноги. Номер одиннадцатый. Женщина в шелковых чулках села и поставила на девятую, на желтую. А он машинально сел рядом - на Запорожца.
Синяя лошадка всегда бежала резвее. И всегда желтая, а если не желтая, так фиолетовая или красная под самый конец обходила синюю. В тот вечер он играл до ночи, пока подвальчик не закрылся. Он проиграл очень много. А женщина в шелковых чулках все улыбалась ему, напоминая пани Зигриду...
И теперь каждый вечер, пока деньги в кармане, он сидит в подвальчике и делает свою роковую игру на синюю лошадь. Пропускает только вечера, когда там нет незнакомой женщины.
- Она окажется пани Зигридой, я вам ручаюсь, товарищ! Вот только синяя лошадь меня все обманывает. Приходите поглядеть. Вы увидите, Какие в нынешней жизни есть противоречия.
3
И правда, есть в жизни противоречия.
Я преодолеваю присущее многим из нас отвращение к азартным играм и к подвальчикам, которые в таких городишках ежевечерне плодят душевнобольных, самоубийц и преступников. Вечером, вернее, ночью, когда осенняя тьма уже слепляет домишки в одну безобразную, бесформенную синагогу, я выхожу на главную улицу поглядеть на роковую синюю лошадь.
Мне попадается еще довольно много прохожих.
Со мной здороваются парикмахер, газетчик в окошке киоска, репортер местной газеты. Вроде бы хочет поздороваться и пьяный сапожник, которому я уплатил вперед за починку сапог, - на этих улицах подметки изнашиваются не меньше, чем, бывало, на военных дорогах. Он вроде бы хочет поздороваться, да вдруг хватается за тополь на краю тротуара, обнимает его и начинает плакать.
В церквах еще звонят. Каждый вечер в это время звонят нудно, как на кладбище.
Из подвальчиков воняет местным вином. А у единственного кйнощии* в желтом свете фонаря, я вижу на зеленоватом плакате кошмарное лицо и подпись: "Остров затонувших кораблей".
Я знаю, есть другая жизнь - вне этой уличной ночи. На собраниях, в клубах - другие люди. Добрый вечер всем им!
Наконец я добираюсь до подвальчика с вывеской: "Механический ипподром". Ее украшает желтый, как луна, всадник - намалевал его, без сомнения, Дубло, первый пьяница в городишке.
Я плачу за вход и спускаюсь по лестнице.
Вчерашний знакомый не видит меня. Так и есть: рядом с ним сидит стройная женщина восточного типа, но блондинка. Точно - она ставит на желтую. Желтая много раз подряд приходит перврй. Мой знакомый платит деньги шляющемуся тут же кассиру и говорит только: "Синяя!" Взгляд его не поднимается выше края стола, откуда начинается ребяческий бег деревянных лошадок. Он немного меняется в лице лишь, когда восточная женщина улыбается своему другому соседу, небритому мужчине. Видно, она знает, зачем надо улыбаться. На улыбку ей отвечают многие игроки. Красивый, гладко причесанный юноша в модном костюме. И тот, с атласной лысиной, на углу стола.
- Синяя! - еще громче восклицает мой знакомец. Он платит вперед за пять забегов, потому что чужая пани Зигрида опять улыбнулась ему.
После пятого проигранного забега лицо у него краснеет, и он сморкается в платок сомнительной чистоты. Синяя лошадь останавливается, опять не добежав до красной черты, означающей то роковое местечко в Польше, а я пробиваюсь сквозь толпу любопытных мальчишек и девчо-.нок и по заплеванной семечками лестнице поднимаюсь на улицу.
Деревянная кавалерия... Фиолетовые лошади... Атласные лысины... Бывший буденновец... Местечко в Польше... Пани Зигрида в шелковых чулках...
Ухватившись за тополь, по-прежнему воет сапожник. Он просит у прохожих десять копеек - не хватает на полбутылки. А с тополя сыплются серые листья. Так и должно быть - чем скорее они осыплются, тем лучше. Как же иначе вырастут весной новые?
Пусть осыпаются!
Через год я опять 1юпал в городишко.
В такой же осенний вечер я опять сидел в саду под латвийским кленом, и опять в три часа дня точно так же пахло жареной бараниной, луком и помидорами. Точно так же падали листья.
Я сидел, вспоминая прошлогодних знакомых.
Дочка садовника уже не склонялась над клумбой. За лето она, наверно, стосковалась по любви и вышла замуж, как делают девушки, когда им надоест их девство.
В новых домах, внизу, уже мигало электричество. Это было хорошо и радостно.
Вернувшись на угол Итальянской улицы, где трепетали рыжие чинары и все так же маячили руины дома, разрушенного белыми, я неожиданно увидел его. По походке узнал. Под руку он вел пани.
Это меня почему-то развеселило, и я машинально сказал:
- Здорово! Ну, как ваши воспоминания?
Он тоже вроде обрадовался. Сразу же познакомил с женой. Вечер у меня был свободный, и я из любопытства принял приглашение пойти к ним попить чаю. В городке такой уж был обычай - знакомые, встречаясь, обязательно приглашали друг друга к себе попить чаю. Притом уверяли, что сварили летом абрикосовое варенье. •
Мы свернули в переулок, где лаял целый батальон собак и запоздалые коты носились по дворам, примешивая к осени весенние страсти. Мы пролезли под веревками, на которых днем, наверное, сушились простыни молодоженов, и вошли в домик, выбеленный мелом.
В углу висели три иконы. Под ними - засушенная ветка акации, напоминавшая этот засушенный романс про "белой акации гроздья душистые", - романс был еще моден в городишке. А над кроватью, по-мещански белой и пышной, на стенке, я увидал... лошадь. Наверно, вырезанную из учебника или журнала. Синий карандаш или просто чернила сделали ее такой, каким был, если верить рассказу, Запорожец, а потом деревянная лошадка на ме^ ханнческом ипподроме.
Мы пили чай и ели абрикосовое варенье, имевшее тот же привкус, что и вся эта комната. Хозяева были очень гостеприимны, но разговор как-то не клеился.
- Синяя лошадь? - показал я взглядом.
- Ага... Все-таки помогла она мне.
- ?..
- Жену свою нашел! Забыл тогда вам сказать - я же был женат. Я и ускакал-то к буденновцам на своем Запорожце из-за того, что Маня (он с прощающей улыбкой глянул на жену) стала путаться с агрономом.
- Ну, зачем ты вспоминаешь, - сказала Маня и раскусила абрикосовую косточку. О, зубы у нее были крепкие!
- Да чего уж... скрывать от друга-то! Да, ускакал... А пани Зигрида (он опять, извиняясь и прощая, посмотрел на жену), вы же помните, она была очень похожа на Маню... Я же вам рассказывал... Да и случай-то такой похожий...
Комедия! Ни о каком "похожем случае" я от него не слыхал. Что же касается пани Зигриды, то, по его рассказу, ей надлежало быть похожей то ли на византийскую богоматерь, то ли на стародавнюю аристократку графиню Потоцкую...
Я посмотрел на Маню, пока она не успела наклониться над чашкой: широкий нос, годный разве что для обоняния, но отнюдь не прибавляющий красоты, рыхлое потасканное лицо, на нем - две зеленоватые маслины, каких тут полные сады, широкие плечи, свидетельствующие о жирной страсти и только - безо всякой любви. Ну, если пресловутая пани Зигрида была на нее похожа...
- Так говорите, синяя лошадь довела вас досюда?..
- Синяя лошадь, товарищ... Маня, налей другу еще стаканчик. И варенья как следует положи... Что такое пани Зигрида перед Маней? Верно?
Откуда я могу знать?
- Ипподром обанкротился, грузин перепродал его. После он снова открылся, я пришел опять искать счастья рядом с той, в шелковых чулках, и первые же деньги мне пришлось платить - кому бы вы думали? Мане! Новой кассиршей ипподрома была Маня...
Я воздержался от возгласов удивления, и он про* должал:
- Она была очень рада, что повстречала меня. И прямо заявила: хватит деньги проигрывать! Она распрощалась с владельцем деревянных лошадок, а я с игрой. Ста-рая-то любовь, товарищ, не ржавеет! Вообще-то, любовь - она вроде как ртуть... И живем мы теперь куда лучше прежнего, когда я был конторщиком в имении, в Полтавской губернии, а Маня - горничной. Мане теперь платит тот (он махнул рукой куда-то в пространство, и я увидел у него на пальце обручальное кольцо). Ну, платит, чтоб она молчала, ведь эта игра с лошадками - жульническая. Боится (он опять кивнул куда-то), как бы она не выдала! Ничего, жить можно... Берите, друг, варенье, у нас хватает...
Варенье вдруг показалось мне таким же жирным, как плечи пани Мани, на которых бросило оттенок обручальное кольцо буденновца. Он закончил с воодушевлением:
- Синяя лошадь все ж таки не обманула! Так-то вот надо уметь в жизни смотреть вперед. Это тебе не политграмота. Верно, товарищ?
Одно верно - теперь уж мне нечего было спрашивать, надо ли радоваться новым домам.
За стеной тренькала гитара и чей-то хрипловатый голос напевал в ритме фокстрота:
Есть в предместье Сен-Жермена Кабачок "Ночной пилот".
Мне показалось, что синяя лошадь над кроватью пустилась танцевать этот европейский танец.
Но мне объяснили, в чем дело, и я засмеялся - не может же лошадь затанцевать от таких вещей! За стеной живет ответственный работник в масштабах городишка, а его жена скучает и, поджидая мужа со служебных собраний и заседаний, поет всякие такие песенки. Иногда собираются и другие "ответственные" жены, тогда поют и "Бубенцы", и "Кирпичики", и "Брось тоску, брось печаль"...
- Ответственный товарищ - хороший человек. Теперь многие хорошими стали. Синие лошади помогают многим...
Я шел по улице вялый, словно водой налитый. Во рту остался привкус от абрикосового варенья и от комнаты, из которой я только что вышел. Я смотрел на ясные, на-
бухшие осенние звезды и все ещё видел перед собой синюю бумажную лошадь над мещанской кроватью.
Когда-то в такие ночи лошади буденновцев обгладывали кору с яблонь и, засыпая, ржали от кровавых и пороховых снов. Это было, когда революция сидела на живых лошадях, когда не было деревянных лошадок в подвальчиках, а за реквизированных красноармейцами лошадей эскадронные командиры выдавали такие расписки:
"Оплатить после окончательной победы мировой революции. Да здравствует пролетариат!"
Октябрь 1926 г.
1
В ледяную ноябрьскую ночь, когда море было нелюбимое, как враг, ветровое и темное, как выжитые жизни в портовых городах, - в эту ночь поседели кочегар и штурман, а старый Багер безвозвратно сорвал голос.
Когда они подняли якорь в бухте порха Б., был уже поздний час. Но Багер выкрикивал свои капитанские команды так же, как рано утром, - зычно, убедительно и выполнимо. Да. Матросы - и те, которые находились на своих местах, и те, которые остались в темноте на берегу, с патронными лентами, как спасательными кругами, и с винтовками, как символами победы на плечах, - все понимали, что его команда равносильна боевому приказу.
Катеру, уже переименованному в "Пролетарий", и команде катера в составе пятнадцати человек, включая комиссара штаба дивизии товарища Луганского, было дано задание достигнуть порта М. ночью же, пока над степью не забрезжил серый рассвет и на решающем участке фронта не началось решающее сражение. Потому что М - ская группа, состоявшая из поредевшего, измотанного в боях Донецкого полка и из партизан Борилина, вернее сказать, из портовых грузчиков, матросов, возчиков муки, рабочих-литейщиков и подмастерьев, была отрезана от своих. Белые раскололи фронт революции и пробились к морю - степь-то была широкая, с редко разбросанными, сомлевшими деревнями, а махновцы и другие бандиты по-бандитски оттянулись, освобождая путь врагу. К настоящему моменту белые разместили на берегу моря полевые батареи, ощетинились на обе стороны казацкими пиками и готовились к кровавой расправе с отрезанной группой революционной пехоты.
161
б Перо и маузер
Белые господствовали и на море. Господствовали кровожадно и вызывающе. Ведь, кроме трехцветных царских флагов, на миноносцах и броненосцах реяли также вымпелы британских и французских завоевателей и угнетателей. Пока что они стояли, построясь в джентльменское каре на некотором отдалении от своих жертв, и ждали сигнала, чтобы салютовать грудами трупов, разрушенными домами и рыбачьими землянками на берегу.
"Пролетарий" должен был доставить в отрезанный порт М. комиссара Луганского с боевыми приказами: осажденным приказывалось победить, разгромить, пробиться сквозь белые цепи и их огонь в двухстороннем решительном наступлении.
Вторую ночь бесновалось море. Вторую ночь оно было нелюбимое, как враг. А для катера это была вторая трудная ночь.
Сюда-то дошли удачно - ночь была полна тумана. Багер сам вызвался на этот смертельный рейс, оттого он и находил дорогу, как в солнечный день. А на вторую ночь туман, не иначе, замерз, осыпался ледяными иголками на палубу катера, на металл оружия и на лица моряков. Над морем уже проглянули три-четыре предательских звезды. Что-то сулит эта ночь! Даже команды капитана при выходе из М. были непохожи на обычные...
"Пролетарий" метался в волнах, упрямый и злой. Мат*" росы были на ногах. С прижатыми к бокам винтовками они стояли на палубе, как массовый часовой, лишь двое, считавшиеся пулеметчиками, сидели, не поднимаясь от пулеметов. Матросы молчали и время от времени принимались хлопать себя по плечам - стужа в эту ночь проняла даже самых закаленных моряков Только комиссар сидел внизу, в каюте, потому что он не спал дольше всех, и, наверно, дремал над картой, убаюканный качкой.
Они шли почти у самого берега, не зажигая огней. Махорочные самокрутки прятали в озябших ладонях - даже они могли выдать. И мористее не пойдешь - чтобы не разбудить кровожадность миноносцев.
Они не осмелились удаляться от берега, даже подходя к Белой косе, хотя здесь всего мельче, опаснее и как раз здесь, словно оправдывая случайное название, начинается район, занятый врагом.
Будь проклята эта Белая коса! Даже рыбачьим баркасам она никогда не давала порядочного пристанища.
Каким бы плодоносным ни было лето, на ней никогда не росла даже жесткая просоленная приморская трава.
И надо же было как раз на этой косе вспыхнуть зеленоватой вражеской ракете, вскрикнуть винтовке часового!
Их заметили.
Ствол пулемета повернулся к берегу, не дожидаясь команды Багеря, и "Пролетарий" вынужденно развернулся носом к волне. Уходить в море! Далеко? Да хоть до первого снаряда. Ведь в двухстах шагах от берега они уже будут невидимы.
На берегу разорвались еще два выстрела. И тогда с моря, раскалывая серую воду, ощупывая волны, перекинул свою зеленоватую тусклость прожектор. Второй, третий...
Когда зеленовато-желтая петля перевалилась через катер, матросы успели разглядеть застывшую фигуру капитана - он свесился с капитанского мостика с поднятым кулаком, словно грозя кому-то. И только.
Прржектора набрасывали петлю за петлей. Они все плотнее сплетались вокруг "Пролетария". И наконец... Грохот выстрела докатился от берега, лишь когда снаряд уже плюхнулся в море перед носом катера, и суденышко отпрыгнуло в сторону, будто повинуясь команде капитана:
- Ближе к берегу! Лево на борт! "
Винтовки были сдернуты с плеч, и матросы стояли
в ряд лицом к берегу, когда на палубе появился комиссар. Он взобрался на капитанский мостик, но, пока над катером проносился белесый луч, было видно, что капитан жестом отсылает комиссара вниз, держа другую руку над глазами. И комиссар спустился, стал с матросами в шеренгу, положив руку на кобуру нагана. Уж не подумал ли он, что капитан сдается берегу? А он имел право сдаваться, только расстреляв все пули в нагане.
- Три версты...- Не видно было в темноте, кто это сказал. Но ничего больше не было сказано. И это означало: человек, время, жизнь длиной в три версты. Или же...
Ведь вокруг взбивались озверелые волны, катились через борта, мочили ноги матросам и колени пулеметчикам. Поверх кидались прожектора, скрещиваясь беспощадными петлями, как кипящий смертоносный огонь. Отвратительно воя, проносились снаряды - сзади, спереди, сбоку, поверх. Возможно, что эти снаряды рвались - порой казалось, будто волны катятся с неба. Что тут расслышишь?
Команда капитана - только им было слышно. Кочегару - и морю, штурману - и морю. Да и, может быть, даже врагам - на берегу и в море. Так казалось фаталистически настроенным матросам - теперь они стояли к капитану лицом.
И "Пролетарий" с каждым оборотом винта действительно становился злее, быстрее, упрямее, словно ему в эту ночь нужно было достигнуть самого дальнего революционного порта. Он послушно следовал командам капитана, изменяя курс после каждого грохота снаряда, после каждой петли прожектора.