Перо и маузер - Коллектив авторов 18 стр.


Если бы нанести этот курс на карту, он, наверно, показался бы самым запутанным и непонятным из всех маршрутов гражданской войны. И, может быть, только старый морской волк Багер считал его самым нужным отрезком своего жизненного пути.

...Когда они зажгли бортовые огни, сворачивая в ворота своего порта, капитан спустился с мостика и посмотрел на часы. "Пролетарий" шел всего на четырнадцать минут дольше, чем обычно идут пароходы между этими двумя портами. Они явились 'вовремя.

Комиссар Луганский долго жал капитану руку и говорил что-то насчет революционного героизма. Багер, видно, хотел ответить, но слова беззвучно погасли на губах. Перевесившись через борт, он откашлялся глубоко и серьезно, по моряцкой моде. А слова все равно были беззвучными.

Да, он довез боевые приказы, но его голос остался в ноябрьском море.

?

Отряд Борилина и Донецкий полк с рассветом вступили в бой.

Багеру было нечего делать. Он умел командовать только на море. Его матросы ушли с винтовками и пулеметом... ^

Они так и не вернулись. Потому что полк, и партизаны, и матросы, исполняя приказ, своевременно пробили вражеское кольцо и соединились с дивизиями и армиями, отступавшими для нового наступления. А в порт через два дня вошли белые миноносцы и казаки.

Багер остался, он не имел права покинуть свой "Пролетарий". Он хладнокровно сидел дома, а по кварталам порта уже бесчинствовали пули победителей. Победители были разъярены, так как красные оставили порт без боя и операция по окружению не состоялась.

Багер тоже ждал "гостей". Он знал - с ним рассчитаются за ту ночь. И когда вечером в квартиру, повелительно постучали, а старуха соседка поплотнее заперла свою собственную дверь, он встал спокойно и сурово, чтобы открыть. Только рука в кармане сжимала браунинг. Его, старого морского волка, они так легко не возьмут... Он даже не стал спрашивать - кто? Спокойно отодвинул засов и отступив лишь настолько, чтобы было удобно в нужную минуту вытащить руку из кармана.

Он не ошибся. Аристократично откинув голову, вошел морской офицер, высокий и вызывающий, с необычайно блестящими нашивками и кортиком на боку. Победитель. Прожекторист. Разрушитель портовых кварталов.

Но тут Багеру показалось, что он, потеряв голос, лишился также слуха и зрения.

Гость сдернул перчатку и протянул руку. В ней не было ни оружия, ни ордера на арест. Он протянул вторую руку и попытался обнять капитана красного катера "Пролетарий", старого Багера.

Так произошла встреча старого Багера с сыном - врагом, белогвардейцем, когда-то белоголовым баловником Юркой, а теперь офицером Жоржем Багером.

Морской офицер разыскал отца, чтобы у него поселиться. Морской офицер жаловался, что ему надоело однообразие моря, хочется походить по суше, хоть здесь тебе, конечно, не Севастополь и не Одесса с их ресторанами и красивыми еврейками.

Старый капитан не понимал многого. Когда ночью к ним вломились какие-то, возглавляемые казачьим есаулом, морской офицер записал фамилию есаула и заставил его извиниться, козыряя своей принадлежностью к русскому флоту. Те ушли, а сын спокойно продолжал рассказывать отцу про Одессу и про Севастополь. Мало ли о чем могут поговорить сын с отцом? Они же не виделись всю революцию - четыре года!

Их отношения и все прочее насчет этих четырех лет мало-помалу обрели ясность.

- Зачем ты носишь эту... эту чужую форму? - спросил старый Багер морского офицера однажды вечером, когда они попили чаю и побеседовали о жизни. Это следовало понимать как законченное выражение достаточно явной разницы во взглядах и мыслях.

- Не ходить же мне в кожаной куртке, как эти... грабители и убийцы! С большевистской звездой на фуражке! Мои убеждения... присяга... честь офицера...

- Вы боретесь против рабочих, против честных людей и против справедливости.

- Нет. Мы боремся за порядок, за веру и... за культуру.

- Ты помнишь, Юрий, этот портовый квартал? Мальчиков и девочек, с которыми ты вместе рос, любил степь и море... Ты все забыл?

- Да. Я рад, что стал взрослым и могу стать выше этого.

- Здесь не было ни одного богатого человека... Ты ведь знаешь, каких усилий мне стоило поместить тебя в морское училище...

- Правильно. И я хочу отплатить тебе за твои усилия. При нормальных, культурных обстоятельствах это не представит затруднений.

- Ты мне уже отплатил - своими снарядами.

- Не понимаю. Не тебе - бандитам, анархии!

- Нет, нет. Именно мне. Если я сижу здесь и разговариваю с тобой, то это только благодаря моей опытности... и случаю. Ты помнишь ночь, когда вы преследовали нас у Белой косы? Там остался мой голос... Спасибо!

- Почему ты не с нами?

- Потому, что я не могу пойти против своих убеждений.

- И значит?..

- Ты совершенно напрасно избавил меня от казацких нагаек и, может быть, от пули.

- Но ты же мой отец!

- Да, ты мой сын. Но по ночам, когда я вижу, как самодовольно ты спишь и, может быть, видишь во сне свою "культуру", пока в степи в боевых цепях падают мои матросы, - из-за вас! - мне иногда хочется стиснуть пальцы на твоей гладкой шее морского офицера... Чтоб не было таких сыновей на свете!

" ’- Отец, я чувствую, что они и тебя испортили.

- Не они! Мои убеждения. Если я не стану твоим убийцей, то только потому, что мне не позволяет этого моя гордость моряка, может быть, предрассудки. Но мы еще встретимся в открытом бою!

S

В то утро, когда из степи в городок ворвались вихри красной кавалерии и застигнутые врасплох белые части искали спасения в порту, белая эскадра опять стала на почтительном отдалении от берега, увязнув в сером морском горизонте.

Горько цвели тополя, перебивая тошнотворный запах крови, дымившийся на портовых мостовых. Рядом с красными знаменами зелень тополей выглядела гораздо радостнее, чем в другие весны. И даже снаряды, которые с леденяще долгими промежутками грохотали над взгорьем, меся в кашу берег, землянки, людей, лошадей, - даже они не могли убить весну.

Старый Багер не успел попрощаться с сыном. Всю зиму он благодаря связям и настойчивости морского офицера считался капитаном своего бывшего "Пролетария" - теперь "Джорджа" (в честь английского короля!). Ему было приказано эвакуироваться. Но эскадра так внезапно вышла из порта, а котел у "Джорджа" так неожиданно испортился, что он мог с радостью встретить красные знамена в качестве старого и верного "Пролетария".

И старый капитан опять стал командовать портом. Только сперва ему надо было попрощаться с сыном. В полдень он подобрал себе трех матросов, в том числе поседевшего у Белой косы кочегара; и, словно и нет никакого обстрела с эскадры, под вечер из ворот порта вышла необы: чайная флотилия. На палубе катера, как в памятную ноябрьскую ночь, опять стоял пулемет, вытянув ствол к горизонту. За катером послушно следовали две старые нефтеналивные баржи.

Странно выглядел в дни боев подобный караван. Люди, стоявшие на берегу, пытались даже улыбаться. Но улыбки обрывались, соскальзывали с лиц: шутка ли сказать, достаточно одного снаряда, чтобы раскидать упрямого капитана с его флотилией по всему заливу!

Люди на берегу уже не могли разобрать сигналов, подаваемых катером. А эскадра молчала. Эскадра прочла, что катер с нефтяниками вышел только затем, чтобы присоединиться к ней.

Эскадра молчала, пока на четвертой версте от ворот порта катер не сделал вдруг крутой поворот, а баржи, как дохлые акулы, остались стоять, медленно покачиваясь на волнах. Возможно, теперь-то эскадра заметила, что на баржах вдруг загорелись костры, а с капитанского мостика катера кто-то грозит кулаком - грозит кулаком эскадре!

В эту минуту снаряды эскадры были Багеру еще безразличнее, чем в ночь Белой косы. Его команды были дерзки - это были команды победителя. Пулеметчик понимал их по жестам. А может быть, и морской офицер Жорж Багер почувствовал в них прощание старого Багера:

- По врагу! По предателям-сыновьям, огонь!

И пулемет, оскалив зубы, рассыпал свои пули по бронированным корпусам, отвечая на грохот снарядов с эскадры.

Нефтяные баржи уже вспыхнули, точно иллюминация в час необычайного и неравного боя. И только потом раздались взрывы. Один, два, пять... На краю моря поднялись горящие полосы.

Морской канал был забаррикадирован для трехцветных и британских флагов. И на весь салют было израсходовано две пулеметных ленты! А "Пролетарий" со своим капитаном, выкинув красный флаг, вернулся в порт.

4

Осенью 1926 года, одновременно с огромными эшелонами хлеба, мне довелось попасть в веселый южный порт.

Алый закат с осенней прохладой уже залег над морем и портовым городком, когда из порта через степь потянулась необычная процессия.

С алостью солнца состязались алые знамена, с серостью степи - серые люди и их серые головы. Длинной и необычной была эта процессия.

Матросы с обнаженными головами несли красный гроб. Вечерний ветер, долетая с полей, развевал им волосы. И они тоже казались рыже-алыми. И рыже-алыми были могучие руки, поддерживавшие гроб на плечах.

До кладбища всегда кажется далеко...

Когда люди молча, со свернутыми знаменами, повернули обратно в порт, мы присоединились к ним. И матросы рассказали мне о старом морском волке, о награжденном двумя революционными орденами почетном капитане "Пролетария", о старом Багере.

- Капитан умер, - сказали они. - Да здравствует капитан!

И тяжелой поступью пошли в порт.

Море было уже серое, как всегда по ночам. Только над степью, где кладбище, мерцала алая полоска заката.

Посвящается Акерману

Нелегко найти себе такое занятие, чтоб приносить пользу до конца. Труднее всего это нам, людям революции. С бойцами бывает так: в руках ломается оружие. И тогда уж какой из тебя боец?..

Всю свою молодую жизнь я старался приносить пользу. Еще когда жил на рабочей окраине, в Риге, когда мы еще только наполовину были "мы". Там, на окраине, не было лишних людей. Там все зарабатывали себе на хлеб: грузчики и заводские рабочие, изможденные конторщики и девчонки из мастерских и трактиров.

Но разве это польза?

Вот в 1919 году, когда боролись за Советскую власть, было уже иначе. Я работал в юдном провинциальном политотделе и чувствовал себя полезным революции. Не оттого, что я выступал на тогдашних бесконечно долгих, эпохальных собраниях, где говорили о боях и об аграрном вопросе то вместе, то порознь, не оттого, что я мог обходиться без сна бесконечное множество ночей, когда гонялся по уезду за контрреволюцией, ездил на фронт с чрезвычайными поручениями, с чрезвычайными патронными обозами. (Может, я просто был покрепче других товарищей, которые тоже мало спали и превратились в некое олицетворение революции, одетой в шинель.) Не только оттого! Помимо общих обязанностей, мне приходилось также исполнять приговоры чрезвычайных трибуналов. Быстро и четко - как выстрелы. У меня не было ни злобы, ни кровожадности (я слышал мимоходом, как меня называли "синеглазым пастушонком"), в которой нас обвиняют еще сегодня. Были только исполнительность и сознание, что твоя работа приносит пользу,

> Разве это не польза, что я собственноручно расстрелял графа П., который был, так сказать, душой одной из карательных экспедиций в девятьсот пятом годуй к тому же предавал наших людей во время германской оккупации? В его парке и посейчас стоят липы со следами казачьих и германских пуль. Я расстрелял его у этих же лип,- говорят, летом там поют соловьи, а белые мраморные бабы улыбаются наглой буржуйской улыбкой - усмехаются небось и посейчас над буржуйской культурой Латвии и над новыми "графами", скрывающими запах хлева под фраком.

Помню, граф просил о пощаде. Он просил меня, бывшего токаря, потомственного гражданина голодной, нищей окраины. Я тоже просил его - повернуться спиной. Потом мой хорошо пристрелянный наган закончил этот необычный диалог в летнем парке.

При отступлении из Латвии я был пулеметчиком. Вы, может быть, слыхали, как трудно отступать с пулеметом. Отступая, нужно тащиться по топким болотам и пропотелым пригоркам, а за спиной оставляешь так много! Мы часто останавливались и стреляли назад. У меня было чувство невероятной оторванности, похожее на усталость и голод. Я решил впредь быть полезнее. А значит, стать кавалеристом или же летчиком.

Когда мы добрались до первого, забитого эшелонами, прифронтового (теперь приграничного) городка, в котором среди прочих воинских частей располагалась и авиационная, я вспомнил свою прежнюю дружбу с металлом и, приврав кое-что в меру необходимости, перешел в эту авиачасть. Лай пулеметов на фронте как раз поутих, началось невыносимо тяжкое стояние на месте, а в авиации не хватало механиков и людей со здоровыми легкими.

Знакомство с аэропланами далось мне без особого труда. Я проводил с ними целые дни и даже спал с ними, забравшись в кабину летчика, под старой шинелью. Товарищи дразнились, а я и сам знал: влюбился. Да, я полюбил этих стальных орлят сильнее, чем Анну Балтынь, с которой мы вместе не спали ночей и вместе отступали, отстреливаясь из нашего пулемета За революцию. Она часто ходила смотреть на наши аэропланы, как ни гонял ее часовой, и просила, чтобы я и ее научил летать.

- Женщина, даже если она хорошая пулеметчица и коммунарка, может завести самолет слишком высоко! - подсмеивались мои товарищи.

И я от радости смеялся вместе с ними.

Я любил аэроплан больше, чем Анну. Впрочем, наши отношения не страдали от этого. Не станет же Анна Бал-тынь думать о каких-то мещанских двуспальных правах, когда я, бывало, провожу ночь в аэроплане и вместо боевой подруги сквозь сон ласкаю его штурвал?

В 1920 году я уже считался полноправным летчиком и, расставшись с товарищами, по собственному желанию откомандировался на Южный фронт. Потому что Врангель (достаточно слова "барон", чтобы разгорячить латышскую кровь) еще не был разбит и все латышские стрелки дрались с ним.

О сражениях на юге вы много слышали. Многие из вас сами сражались там, вам помнятся необозримые степи, воспетая поэтами гладь рек и еще не воспетые никакими поэтами бронепоезда на рельсах, исправленных на скорую РУУ" У разрушенных станций, окруженных штыками тополей. И еще помнятся вам дерзкие полеты аэропланов, днем - под самое солнце, ночью - в небе не видать ничего. Но красный летчик уходит с бомбами и с пулеметом, и неизвестно, вернется ли он...

Я дрался на юге в компании смелых и быстрых воздушных парней. Пусть докатится до них привет старого соратника, где бы они ни были сегодня: в мирных пассажирских рейсах, на аэродромах капиталистической Европы с толстыми торговыми представителями буржуев на борту или же на заводах, в цехах, в партийных комитетах. Или... ну, летчиков-то погибло много! И все-таки крылья революции звенят над зеленеющими нивами. Трудно мне думать о павших, и я нарочно не упоминаю о них в этом рассказе.

Чаще всего я вспоминаю своего дружка Горчакова, с которым мы вместе летали там на юге. Уж он-то наверняка жив.

Однажды он дрался с тремя сразу неприятельскими бронепоездами.

Тогда он летал на аэроплане со старинным названием "Илья Муромец". А летчик, наперекор названию, был молод и полон жизни, как никто другой.

Приказ дивизии был краток, как выстрел: взорвать вагоны с боеприпасами в тылу противника. Там-то и там-то.

Горчаков взял три бомбы и взлетел Потом мы увидели, как вокруг "Муромца" стали рваться снаряды. Горчаков атаковал бронепоезда, курсировавшие в нашем секторе фронта. Снаряды' взрывались все ближе, и мы, сжав кулаки, ждали, что вот-вот "Муромец" загорится.

Но он исчез за горизонтом. Мы услышали множество взрывов, от которых содрогнулась широкая степь и умолкли бронепоезда. Через полчаса Горчаков прилетел обратно. У "Муромца" было всего лишь одиннадцать ран... А для головы Горчакова, задетой осколком, у нас не хватило бинтов (медицины у нас тогда было гораздо меньше, чем энтузиазма). Глаза его были залиты кровью, руки изрезаны, как ножами.

Бинтуя товарищу голову, мы спрашивали:

- Как ты нашел дорогу обратно? Глаза кровью залеплены...

Он улыбнулся искромсанным лицомГ

- Нюхом чуял, что тут бинты найдутся... И такие славные доктора, как вы...

Меня посейчас греет эта улыбка Горчакова. Я тогда много думал - о летчиках и об исполнении боевых приказов.

Примерно через неделю мне представился случай проверить свои мысли и свою полезность.

Я уже много раз вступал в бой с белогвардейскими аэропланами и пренебрежительно называл их воробьями. Сбрасывал бомбы на казачьи эскадроны. Терял ориентировку над предательски одинаковой ночной степью. А в тот вечер у меня было самое что ни на есть простое задание: разведать перегруппировку артиллерии противника на левом фланге.

Я повернул налево, мой^оварищ - направо. Наш третий аэроплан находился в ремонте. Больше аэропланов у нас в части не было.

Пока мы летали, произошли непредвиденные события, вернее - боевые действия. Понтонный мост, выстроенный в тот день для ночной атаки, был обнаружен вражеской разведкой, и пять белых аэропланов бомбили переправу революции.

Когда я возвращался домой, солнца в степи уже не было, а я сверху еще видел его на порядочном расстоянии от горизонта. Я думал об арбузах, потому что хотелось пить, и солнце показалось мне расколотым сочным арбузом на

Земном склоне. В этот момент я увидел белую эскадрилью и сразу понял все.

Назад Дальше