Антон Райзер - Карл Мориц 13 стр.


Заветный день, наконец, настал, и Антон с бьющимся сердцем ожидал мгновения, когда директор Бальхорн введет его в один из залов храма премудрости. Директор Бальхорн проэкзаменовал его и счел годным для обучения в пятом классе. Дружелюбная простота и природное благородство этого человека, который с первых же минут стал называть его "мой милый Райзер", буквально пронзили сердце Антона и наполнили его самым задушевным и безграничным почтением к директору. О, какой властью над юными душами обладает учитель, нашедший верный тон общения с учениками – дружеский и уважительно мягкий!

На следующее воскресенье после конфирмации Антон впервые подошел к причастию, при этом он истово старался применить на практике все, что записал и выучил, когда готовился к экзамену по "Руководству для кающихся и грешников", чтобы затем с радостным трепетом приступить к алтарю. Но он тщетно старался вызвать в себе радостный трепет и он горько упрекал себя за сердечную черствость. В конце концов он начал дрожать от холода, и это немного его успокоило.

Однако против ожидания ни особо возвышенных чувств, ни небесного блаженства полученная им духовная пища у него не вызвала, он винил в этом свое зачерствелое сердце и всячески терзал себя за душевный холод.

Но более всего его мучило, что он не мог до конца познать свою греховность, а ведь это – непременное условие будущего спасения. Днем раньше он скрупулезно, назубок выученной исповедью, исповедался в том, что, увы, часто и многообразно грешил как мыслями и словами, так и делом, пренебрегал добром и творил зло.

Грехи, в коих он себя винил, были по преимуществу грехами нерадения: он недостаточно усердно молился, недостаточно горячо любил Бога, мало благодарил своих покровителей и не испытывал радостного трепета, подходя к причастию. Все это он принимал очень близко к сердцу, но не мог исправиться никакими усилиями и потому был так благодарен пастору Маркварду, который отпускал ему эти провинности.

Однако он оставался собой недоволен, ибо считал, что набожность и благочестие предполагают постоянное внимание к каждому своему шагу, каждой улыбке и выражению лица, каждому произнесенному слову и пришедшей на ум мысли. Но как раз внимание часто рассеивалось у него самым естественным образом, он никак не мог удержать его более часа, и всякий раз, замечая в себе эту рассеянность, горько корил себя за нее и наконец решил, что благочестивая и набожная жизнь едва ли вообще для него возможна.

Госпожа Фильтер, у которой он обедал после причастия, попотчевала его длинной проповедью о вожделении и злой похоти, подстерегающих всякого юношу его возраста, заключив, что с ними надобно неустанно бороться. К счастью, Райзер ничего из ее слов толком не понял, а просить разъяснений не осмелился, лишь твердо решил, когда злые похоти к нему явятся, неважно в каком обличье, по-рыцарски биться с ними до последнего.

На занятиях по Закону Божию он уже слышал о всяческих грехах, о которых прежде не имел никакого понятия, – о содомии, ночных прегрешеньях и пороке самомарания, упоминаемых обычно при разборе шестой заповеди, – все эти названия он записал в свою тетрадь. Однако дальше названий его знания не простирались, поскольку учитель, к счастью, расписал эти грехи столь ужасающими красками, что Райзер боялся их себе и вообразить и даже не думал проникнуть мыслью в окутывавшую их непроглядную тьму. Вообще его представления о рождении детей были весьма смутны и зыбки, хотя он больше не верил, что их приносит аист. Мысли же его в то время, без всякого сомнения, были чисты, ибо стыдливость, по-видимому свойственная его натуре, не позволяла ему ни задерживаться на этих предметах, ни обсуждать их с другими учениками или знакомыми. Да и воспитанные у него религиозные понятия о грехе пришлись тут весьма кстати. Он страшился и того, что на свете существуют грехи с такими именами, и уж подавно боялся приблизиться к ним в мыслях.

Утром понедельника директор Бальхорн представил его пятому классу лицея, которому преподавали сам конректор и кантор. Конректор также служил проповедником, и Антон не раз слышал его проповеди. Антону так нравилась его манера держать себя и носить пасторское облачение, что время от времени он пытался ему подражать, слегка кивая подбородком, как он. Впрочем, пастор Групен (так его звали) был еще совсем молод, а кантор – в преклонных годах и порой впадал в ипохондрию.

В пятом классе учились уже довольно взрослые юноши, и Райзер изрядно гордился, что будет ходить в пятиклассниках.

Но вот занятия начались. Конректор преподавал богословие, историю, латинскую стилистику и греческий Новый Завет. Кантор – катехизис, географию и латинскую грамматику. Утренние уроки начинались в семь и длились до десяти, дневные – возобновлялись в час дня и заканчивались в четыре. В стенах этого класса Райзеру, как и двум-трем десяткам его однокашников, предстояло провести бульшую часть тогдашней жизни. Поэтому описать, как протекали школьные занятия, лишним не будет.

Каждое утро, согласно заведенному порядку, начиналось с чтения очередной главы из Библии, будь то длинной или короткой, засим, дважды в неделю, сообразно божественному плану спасения, им преподносили азы теологии, как, например, понятия "opera ad extra" и "opera ad intra", которые разбирались с особым тщанием. Под первым понимались совокупные действия трех Божественных Лиц, такие, как творение, спасение и проч. – хотя бы даже некоторые из них приписывались какому-то одному Лицу; под вторым же понимались собственные деяния Божественных Лиц, присущие каждому Лицу в отдельности, как то: рождение Отцом Сына, исхождение Святого Духа от Отца и Сына и т. п. Это различение Райзер усвоил еще на прежних занятиях, но ему доставляло великое удовольствие именовать те же понятия по-латыни. Итак, представления об "opera ad extra" и "opera ad intra" глубоко запечатлелись в его уме.

Два часа в неделю конректор преподавал им начала всемирной истории по Хольбергу, кантор – географию по Хюбнеру. Вот и вся высокая наука. Остальное время отводилось изучению латыни, единственного предмета, где ученики могли стяжать славу и похвалу учителей, так как их рассаживали в классе согласно успехам в латыни.

Кантор, по своей педагогической методе, раз в неделю диктовал им небольшой отрывок из большой Бранденбургской грамматики на тему нескольких правил, чтобы они перевели этот отрывок на латынь, причем обороты в тексте были подобраны таким образом, что в них находили применение описываемые правила. Тот, кто прилежнее других изучал комментарии и мог лучше выполнить так называемые exercitii, и перемещался вперед.

Как ни странно подчас звучали немецкие обороты, учиненные по латинским образцам, все же эти упражнения приносили много пользы и возбуждали в учениках дух соревнования. Посему Райзер в течение года продвинулся столь далеко, что мог писать по-латыни без единой грамматической ошибки и изъясняться на ней правильнее, чем по-немецки. Ибо он твердо знал, когда в латинском языке надлежит употреблять dativus, а когда – accusativus, но никогда не задумывался, что в немецком, к примеру, меня стоит в аккузативе, а мне – в дативе и что в родном языке слова склоняются и спрягаются точно так же, как и в латинском. Кроме того, он легко образовывал на латыни общие понятия и стал применять их также в немецком. Исподволь он начал составлять себе более твердые представления о том, что есть substantivum и verbum, сиречь существительное и глагол, которые он прежде нередко путал, как например, в словах gehen и Gehen. Поскольку же в латинских сочинениях эти и подобные ошибки то и дело напрашивались сами собой, он стал внимательнее и научился распознавать самые тонкие различия между частями речи и их производными и вскоре уже сам удивлялся, что еще недавно допускал столь грубые промахи.

Кантор имел обыкновение, отметив красным ошибки в латинских сочинениях, ставить внизу vidi (что означает – "мною просмотрено"). Райзер же, увидев это слово под первым своим упражнением, решил, что должен был подписать его сам, на что будто бы и указывает ему кантор, сочтя это упущение ошибкой. Во второй раз он вывел vidi внизу страницы собственной рукой, заставив кантора и его сына громко хохотать, после чего они разъяснили Райзеру недоразумение. Райзер сразу понял свою ошибку, но не мог постичь одного: как же он сам не догадался, зачем здесь стоит это слово, ведь он прекрасно знал, что оно означает.

Он словно бы очнулся от какой-то постыдной глупости, его одолевшей. Несколько мгновений он чувствовал себя столь же униженным, как в тот раз, когда инспектор на уроке назвал его тупицей за то, что он будто бы не мог разобрать слово по буквам. Подобные наплывы отупения, истинного или мнимого, случались у него частью от недостатка присутствия духа, частью – от некоторой робости и инертности, отчего природная острота его ума на некоторое время лишалась свободы проявления.

Другой постоянной темой их занятий были жизнеописания греческих полководцев по Корнелию Непоту, из книги которого следовало раз в неделю выучить главу, посвященную какому-либо военачальнику, и пересказать ее наизусть. Для Райзера подобное упражнение памяти не составляло труда – он никогда и не старался запомнить слова и смысл прочитанного перед отходом ко сну, так как, просыпаясь утром, находил в своей памяти вчерашние мысли гораздо яснее и лучше упорядоченными, словно бы душа во время сна продолжала трудиться и, пока тело пребывало в полном покое, не торопясь завершала начатое.

Все, что Райзер доверял своей памяти, каким-то образом закреплялось в ней навсегда.

В это время он снова стал пробовать свои силы в поэзии, как в детстве, когда темой его поэтических опытов были природа, сельская жизнь и другие подобные предметы: одинокие прогулки и вид зеленых лугов, открывавшийся сразу за воротами дома, только и могли привести его в состояние поэтического возбуждения.

Десятилетним мальчиком он сочинил несколько строф, начинавшихся словами:

По весне луга в цвету
Славят Божью доброту, и т. д.,

которые его отец положил на музыку. Небольшое стихотворение, сочиненное им на сей раз, называлось "Приглашение к сельской прогулке", и слова, по меньшей мере, были подобраны в нем очень недурно. Он отдал его молодому Маркварду, а тот показал пастору и директору; те выразили свое одобрение, отчего Райзер едва не возомнил себя поэтом – заблуждение, от которого его излечил кантор, пройдя вместе с ним строчку за строчкой и указав на огрехи в размере, неловкие обороты и нарушения в связности мыслей.

Эта суровая критика явилась для Райзера поистине бесценным благодеянием. Незаслуженное восхваление первого плода его музы могло бы испортить ему всю дальнейшую жизнь.

И тем не менее furor poeticus посещал его еще не раз, а поскольку теперь истинным наслаждением и источником вдохновения стало для него учение, то он решился сочинить стихотворение в похвалу науке, начало которого звучало порядком комично:

К вам, к вам, о доблестны науки,
Души простерты страстны руки, и т. д.

Кантор, помимо прочего, учил латинскому стихосложению и правилам просодии, усвоение которых проверял, веля школьникам скандировать вслух "Catonis disticha". Райзер получал от этого огромное удовольствие: ему казалось, что скандирование латинских стихов и умение отличить длинный слог от короткого требуют великой учености. Во время скандирования кантор отбивал такт руками. Наблюдать это и согласовывать с тактом собственный голос доставляло Райзеру истинное наслаждение. А когда кантор вперемешку диктовал слова какого-либо стиха, предлагая ученикам снова расставить их в правильном метрическом порядке, – как радовался Райзер, сумевший лишь с небольшими ошибками составить пару правильных гекзаметров и получивший за это в награду старый том Курция.

При всем том здесь царила вековечная рутина, однако Райзер всего лишь за год продвинулся так далеко, что мог без единой грамматической ошибки писать по-латыни и скандировать латинские стихи. Простейшим средством для достижения этого было частое повторение прежде пройденного материала заодно с новым – метод, который современным педагогам непременно следует взять на вооружение, ведь как бы прекрасно ни было прочитано стихотворение, оно никогда не задержится в юном уме, не будучи многократно повторено. В старину не бросали слов на ветер, когда говорили: повторение – мать учения.

С десяти до одиннадцати утра конректор давал частные уроки немецкой декламации и стилистики, чему особенно радовался Райзер, так как имел случай покрасоваться своими успехами и заодно выступить с кафедры, а это с виду немного походило на проповедничество, бывшее его заветной мечтой.

Вместе с ним учился еще один юноша, звавшийся Иффланд, который получал от декламации не меньшее наслаждение. Этот Иффланд впоследствии стал нашим первым актером и любимейшим драматическим писателем, и судьба Райзера до известного возраста имела с его судьбой много общего. Иффланд и Райзер оба наилучшим образом отличались в декламации. Иффланд далеко превосходил Райзера в легкости выражения различных чувств, но Райзер чувствовал глубже. Иффланд думал гораздо быстрее и потому обладал остроумием и неизменным присутствием духа, но ему не хватало терпения подолгу останавливаться на одном предмете. По этой причине Райзер стремительно обогнал его во всем остальном. Он уступал Иффланду там, где надобна острота и живость, но брал верх, если дело требовало усидчивой работы ума. Иффланд легко воспламенялся, но впечатления не оставляли в нем прочного следа. Он мог легко, как бы на лету, схватить какую-нибудь идею, но нередко она тотчас от него ускользала. Иффланд был рожден актером и к двенадцати годам уже в совершенстве владел своим лицом и телом и умел с необычайным мастерством изображать разные смешные людские недостатки. Во всем Ганновере не было проповедника, которого он хотя бы однажды не перекривлял. Происходило это в короткое время, пока конректор еще не появился на частном уроке. Все побаивались Иффланда, поскольку он мог высмеять каждого. Однако Райзер его любил и с радостью свел бы с ним более тесную дружбу, не помешай этому различия в их жизненных обстоятельствах. Родители Иффланда были богатыми и уважаемыми людьми, Райзер же – бедным юношей, жившим благодеяниями, и при этом он смертельно ненавидел набиваться в друзья к богачам. Впрочем, он пользовался у своих богатых и лучше одетых сверстников гораздо большим вниманием, нежели мог ожидать, что отчасти проистекало, наверное, из их осведомленности о благоволении к нему принца, отчего он представал в более выгодном свете. Да и учителя по означенной причине оказывали ему большее внимание и уважение.

Хотя среди учеников этого класса находились уже совсем взрослые люди семнадцати-восемнадцати лет, наказания здесь применялись весьма унизительные. Конректор, как и кантор, направо и налево раздавал оплеухи, а нередко пускал в ход и плеть, которая всегда лежала под рукой на кафедре; провинившихся частенько ставили у кафедры на колени.

Райзеру была невыносима сама мысль подвергнуться подобному наказанию от учителей, коих он любил и высоко почитал и чью любовь и уважение старался всеми силами заслужить. Каково же ему пришлось, когда однажды, не успев и опомниться и не зная за собой никакой вины, он – из-за учиненного в классе шума – разделил участь своего однокашника, быв вместе с ним подвергнут ударам плети. "Два сапога пара", – произнес, приблизясь к нему, конректор, не пожелавший слушать никаких извинений, и вдобавок пригрозил пожаловаться на Райзера пастору Маркварду. Чувство собственной невиновности одушевило Райзера благородным упорством, и он в ответ пригрозил пожаловаться пастору за невинно понесенное и столь унизительное наказание.

Райзер произнес свою угрозу тоном попранной невинности, конректор не ответил ни слова. Но с той поры любовь и уважение к нему словно бы ветром выдуло из Антонова сердца. А поскольку конректор и в дальнейшем раздавал свои наказания без разбору, то на его тычки и плети Райзер теперь обращал внимания не больше, чем на лай какой-нибудь неразумной собачонки. Убедившись в том, что уважение этого учителя для него ровным счетом ничего не значит, он отдался собственным склонностям и бывал внимателен на уроках уже не из чувства долга, то есть всегда, но лишь если предмет его интересовал. Он стал по целым часам болтать с Иффландом, в обществе которого ему временами приходилось простаивать на коленях перед кафедрой. Иффланд и здесь находил материю для пересмешек, так, он уподобил кафедру и опершегося на нее локтями конректора мекленбургскому гербу, а себя и Райзера – двум щитодержателям. Плутовство Иффланда нельзя было пресечь никакими мерами, разве что – как порой случалось – поставив его на час лицом к печке. Это впервые заставило его со слезами взмолиться о пощаде, к чему он никогда прежде не прибегал. Так наводилась в школе дисциплина по-конректорски. Однажды некий ученик по рассеянности сунул в карман вместо книги ночной колпак и был за то приговорен к стоянию на коленях в течение часа, с колпаком на голове перед всем классом. Иффланд рассыпал по этому поводу тысячу шуток и тем подставил под град оплеух своих товарищей, не сумевших удержаться от смеха при виде его ужимок и разных затей.

Как воздействовали дисциплинарные методы конректора на умы и нравы его подопечных, какую память он оставил по себе в сердцах учеников и какой славой оказался увенчан, – предоставим судить его собственной совести. Когда он хотел явить себя этаким героем, то любил говаривать: "Я не такой колпак, как иные", намекая – что понимал каждый – на своего коллегу кантора, который, несмотря на ипохондрический характер и педантизм, был человеком куда лучшим, чем конректор.

Назад Дальше