Антон Райзер - Карл Мориц 15 стр.


Этот Филипп Райзер обладал, несомненно, светлым умом, стесненным, однако, жизненными обстоятельствами, в которые поместила его судьба. Помимо тонкой чувствительности он был наделен остроумием и живым нравом, истинным музыкальным талантом и превосходными способностями к механике. Однако он был беден и чрезвычайно горд. Благодеяние он мог принять, лишь вконец изголодавшись, что, впрочем, случалось с ним нередко. Когда же у него заводились деньги, он становился по-царски щедр и радушен, наслаждаясь обществом товарищей, которых мог угостить. Правда, он худо умел сводить расходы с доходами и потому слишком часто имел случай поупражняться в великом искусстве добровольного воздержания от самых привычных благ. Без всяких наставлений, самостоятельно он изготовлял очень хорошие клавикорды и фортепиано, иногда приносившие ему значительный доход, но при его щедрости денег хватало ненадолго. При этом голова его всегда была полна романтическими помыслами, и он вечно пылал страстью к какой-нибудь девице. Стоило ему напасть на эту тему, как он становился похож на влюбленного рыцаря давних времен. Его верность в дружбе, горячее желание помогать страждущим и самое его гостеприимство – все это сливалось воедино, отчасти почерпнутое из романов, коими питалась его фантазия, в основном же зиждимое его добрым сердцем, ибо семена добродетелей, рассеваемые в подобных романах, могли приняться и пустить корни лишь на почве доброго сердца. В своекорыстной душе и заскорузлом сердце чтение романов, сколь угодно обильное, никогда не произвело бы подобного действия.

Теперь легко понять, почему Филипп и Антон Райзеры столь сблизились и почему казались созданными друг для друга. Первому было почти двадцать лет, когда Антон с ним познакомился; годы, что их разделяли, делали старшего чем-то вроде наставника и советчика для него, жаль только, в главном вопросе – о роли порядка в жизни – он не смог отыскать наставника и советчика получше. Однако нашел в нем первого друга своей юности, чье общение и разговор отчасти скрашивали ему пребывание в хоре.

Ибо теперь погода окончательно испортилась, начались дожди, снег и холода, и тем не менее хору надлежало пропевать на улицах свои отмеренные часы. О, с каким нетерпением Райзер, коченея от мороза, теперь считал минуты, пока закончится это постылое пение, еще недавно звучавшее в его ушах божественной музыкой.

Вечера по средам и субботам, а воскресенья вовсе с утра до вечера были заняты пением, поскольку в воскресное утро ученикам-хористам полагалось присутствовать в церкви и подпевать с клироса: "Аминь!". Субботними вечерами младшие хористы исполняли вместе с кантором приуготовительное пение перед причастием и один из них читал нужный псалом, стоя на клиросе. Для Райзера это было отрадой – публичное чтение как бы вознаграждало его за все тягости хорового пения. Он уже воображал себя пастором Паульманом из Брауншвейга, потрясающим толпу своей речью.

Вскоре, однако, пение в хоре стало для него самым тягостным делом на свете. Оно лишало его последних часов отдыха, не оставляя ни одного спокойного дня в неделю. Как быстро потускнели золотые мечты об участии в хоре, еще недавно им столь лелеемые! И с какой охотой он откупился бы от этого рабства при малейшей возможности. Однако плата за пение считалась его доходной статьей, и потому он даже думать не смел о своем освобождении.

Большинству его товарищей по рабской участи приходилось не слаще, им так же опостылела эта жизнь. А жизнь ученика-хориста, вынужденного добывать свой хлеб пением у дверей, и впрямь весьма горька. Редкий юноша не падает от нее духом. Большинство же испытывают столь ужасное унижение, что во всю жизнь не могут избавиться от его следов.

Необычайное впечатление произвело на Райзера так называемое новогоднее песнопение, длящееся три дня кряду и – благодаря быстро сменяющимся картинам – напоминающее некое приключение. Горстка хористов мерзнет, тесно прижавшись друг к другу, на заснеженной улице, ждет, пока пришлют посланца из какого-нибудь дома, где хотят услышать их пение. Тогда все отправляются в названный дом, где сначала их заводят в одну из комнат для исполнения подобающих случаю арии или мотета. Иной раз хозяин оказывается настолько учтив, что велит поднести им вина или кофе с печеньем. Пребывание в теплой комнате после долгого простаивания на морозе и угощения так веселили душу, а мелькание сменяющихся картин – порой за день им доводилось повидать домашнюю обстановку более чем двух десятков семейств – производило столь отрадное впечатление, что эти три дня они находились в некоем упоении и постоянном ожидании новых и новых картин, охотно мирясь с тяготами непогоды. Пение продолжалось порой до самой ночи, а вечернее освещение делало представавшие им картины еще более праздничными. Под Новый год им приходилось навещать и женскую богадельню. Там хористы вместе со старушками, встав кругом и молитвенно сложив ладони, вместе пели: "Узреть сей день мне дал Господь". Во время этих праздничных песнопений все глядели друг на друга дружелюбнее обычного, общались не по ранжиру, старшеклассники легко заговаривали с младшими, и всех охватывало необыкновенно радостное настроение.

Под Новый год Райзера обуяла неистовая страсть к рифмоплетству. Он написал стихотворные поздравления родителям, брату, госпоже Фильтер и еще бог знает скольким людям, воспевая серебристые ручейки, вьющиеся среди цветов, нежный зефир и златые дни, чем всех привел в удивление. Отцу больше всего понравились серебристые ручейки, мать же была удивлена тем, что он именовал отца "лучшим из отцов", тогда как отец у него был только один.

Его познания в поэзии ограничивались в то время несколькими малыми произведениями Лессинга, взятыми у Филиппа Райзера и выученными почти наизусть, столь часто он к ним возвращался. Кстати, нетрудно догадаться, что для собственных занятий у него почти не оставалось свободного времени. И все-таки он строил самые что ни на есть грандиозные замыслы. Так, стиль Корнелия Непота казался ему недостаточно возвышенным, и он вознамерился изложить деяния полководцев совсем по-иному, своего рода героическими стихами в прозе, примерно так, как написан "Даниил во львином рву" Карла Мозера.

На частных уроках у конректора разбирались комедии Теренция, и одна лишь мысль о том, что этот автор числится среди трудных, заставила Райзера штудировать его с еще большим усердием, чем, к примеру, Федра или Евтропия, и переводить дома все его пьесы, прочитанные в школе.

Когда же он за весьма короткий срок действительно достиг больших успехов, то вновь посетил глухого старца, который к тому времени уже далеко перешагнул столетний рубеж и впал было в детство, однако, ко всеобщему удивлению, за год до смерти опять полностью обрел разум. Райзер хорошо помнил его комнату, расположенную в конце длинного темного коридора; при входе его охватил легкий озноб от звука шаркающих шагов старца, тот же дружески его приветствовал и жестом пригласил написать ему записку.

В упоенье Райзер написал, что теперь учится в школе и уже переводит Теренция и греческий Новый Завет.

Старец не чинясь разделил с Райзером его детскую радость и выразил удивление, что тот уже понимает Теренция, ведь для этого надобен богатый запас слов. Под конец, желая выказать свою ученость, Райзер написал несколько слов греческими буквами, в ответ старец поощрил его к дальнейшему усердию и увещал не оставлять молитвы, после чего вместе с ним опустился на колени и, как пять лет назад, когда Райзер впервые его увидел, помолился вместе с ним.

С растроганным сердцем Райзер пошел домой и решил впредь снова обратиться к Богу, что для него означало беспрестанно думать о Боге – с грустью вспоминал он душевное состояние, в коем пребывал мальчиком, когда все время собеседовал с Богом и напряженно ждал великих превращений, готовых в нем произойти. Воспоминания эти были невыразимо сладостны, ибо роман, который благочестивая душа, наделенная экзальтированной фантазией, затевает с высшим существом – полагая себя то совсем забытой, то опять к нему приближенной, то тоскуя и алча его общения, то впадая в сухость и равнодушие, – имеет в себе нечто воистину возвышенное и великое и черпает духовные силы в беспрестанной деятельности, не оставляя ее даже в ночных снах о предметах неземного свойства. Так, Райзеру однажды приснилось, будто он принят в круг святых и купается с ними в кристально прозрачных струях. Этот сон не раз потом волновал его воображение.

Райзер снова стал брать у старика Тишера сочинения мадам Гийон и, читая их, вспоминал о счастливых временах, когда был уверен, что подвигается по пути к совершенству. Теперь, когда внешние обстоятельства жизни наводили на него тоску и уныние, а чтение не шло в голову, Библия и "Песни" мадам Гийон, благодаря манящей тьме, которая их окутывала, оставались единственным его прибежищем. Сквозь завесу загадочных оборотов к нему пробивался мерцающий свет, освежавший его потускневшую фантазию, но вот подлинное благочестие и постоянство мыслей о Боге – с этим теперь дело вовсе не ладилось. Среди нынешних его знакомых никто и думать не думал о его душевном состоянии, а в школе и на хоре столь многое его отвлекало, что он едва смог выкроить неделю, чтобы предаться столь излюбленному им внутреннему сосредоточению.

Он продолжал изредка посещать старца, пока однажды, собираясь к нему, не узнал, что тот умер и уже погребен. Последними его словами были: "Всё! Всё! Всё!", и Райзер часто – во время молитвы или в наступившем молчании – с каким-то сердечным трепетом вспоминал, что уже слышал их от него. Порой ему казалось, что с этими словами старец хотел выдохнуть из себя свой созревший для вечности дух и в тот же миг стряхнуть смертную оболочку. Вот почему на Райзера столь сильно подействовала весть об этих предсмертных словах старца – иногда ему явственно представлялось, будто старец не умер, но продолжает жить в ином мире: смерть и вечность составляли единственный предмет его размышлений во время последних бесед его с Райзером. В последний раз, собираясь посетить старца, Райзер подумал, не иначе как тот куда-то переселился, и мысль о смерти этого человека была ему внутренне очень близка, не оставляя в его душе ни грана равнодушия.

В лице старца он потерял еще одного друга своей юности, чье участие в его судьбе приносило ему столь много радости. В иные часы, сам не зная отчего, он теперь острее прежнего ощущал свое одиночество. Госпожа Фильтер, которую его присутствие тяготило все больше, крепилась девять месяцев и наконец, не выдержав, заявила, что отказывает ему от дома, присовокупив бесценный совет подыскать себе другое жилище. Как раз в эту пору ректор лицея покинул свой пост, новоизбранный же ректор, по имени Секстро, оказался добрым другом пастора Маркварда, который вознамерился пристроить Райзера к нему в дом, указав Райзеру, какой великой выгодой может обернуться счастье быть принятым в дом к такому человеку. Итак, ему предстояло переехать в дом ректора – трудно передать словами, как льстило это его тщеславию! Ведь если ему посчастливится снискать расположение ректора, говорил он себе, какие блестящие виды на будущее откроются, когда ректор, сверх того, станет его учителем, поскольку после первого года обучения он перейдет в шестой класс, где преподавали лишь директор и ректор.

В глубине души он весьма обрадовался, что госпожа Фильтер выставила его за порог: сам-то он и словом боялся обмолвиться, что мечтает от нее съехать. Теперь же к этому добавилось и нетерпеливое ожидание сделаться домочадцем ректора, его будущего учителя. Но примерно к тому же времени относится новое причудливое порождение его фантазии, имевшее глубокое влияние на всю его последующую жизнь.

Я уже упоминал, что конректор ввел в пятом классе уроки декламации. Для Райзера и Иффланда они обладали такой притягательной силой, что затмили собою все остальное, и Райзер не мечтал ни о чем другом, как только обрести случай вместе со своими товарищами представить на сцене какую-нибудь комедию и продемонстрировать всем свое искусство. Очарование было столь сильно, что он день и ночь обдумывал план новой, собственной комедии, в которой неким двум друзьям предстояла разлука и они оттого безутешно страдали и т. д. В Лейдинговой "Библиотеке на каждый день", у кого-то им взятой, он отыскал "Отшельника", чувствительную драму в стихах, каковую замыслил исполнить вместе с Иффландом. Он искал для себя роли, исполненной самых ярких чувств и возвышенного пафоса, могущей провести его через ряд переживаний, коих он так жаждал, но не обретал в действительном мире, столь холодном и скудном. Это его желание было вполне естественным; свойственные ему порывы к дружбе, благодарности, великодушию и благородной решимости дремали в нем, не находя выхода – под действием внешних обстоятельств сердце его надолго сжалось. Не удивительно, что он жаждал раскрыться в некоем идеальном мире, где он мог бы следовать своим естественным чувствам! В атмосфере игры он оказался, окончательно потерявшись в мире действительном. Из-за этого дружба их с Филиппом Райзером приобрела почти театральные черты – зачастую они даже готовы были отдать жизнь друг за друга.

Театральные мечтания заняли так много места в душе Райзера, что почти вытеснили из нее прежнюю жажду проповедничества, поскольку его фантазия находила на сцене куда более широкий простор, больше действительной жизни и близких интересов, нежели в нескончаемых монологах проповедника. Когда он мысленно, одну за одной, пробегал сцены какой-нибудь драмы – прочитанной в книге или мысленно им начертанной, – то поочередно отождествлял себя с плодами своего воображения: становился то благородным, то преисполненным благодарности, порой обиженным и страдающим, а порой мужественным и непреклонным под ударами судьбы.

Переход в шестой класс теперь виделся ему чем-то необычайно прекрасным, поскольку шестиклассники Ганноверского лицея пользовались такими для всех явными преимуществами, каких не сыскать в других школах. В новогодний праздник они – при большом стечении народа – устраивали факельное шествие под гром музыки и провозглашали здравицу директору и ректору. Вечером того же дня они поочередно: год – ректору, год – директору преподносили купленный на добровольные пожертвования подарок стоимостью обычно не менее сотни талеров, причем ученик, вручавший подарок, произносил по-латыни краткое приветственное слово. Затем их угощали вином и печеньем, они же, прямо в доме учителя, позволяли себе вольность громогласно прокричать ему "vivat!".

Разговоры о подготовке торжества начинались обычно за три месяца до праздника.

Каждый год в разгар летней жары старшеклассники представляли для публики какую-нибудь комедию, выбор и постановка которой полностью отдавались на их усмотрение. Театральные хлопоты занимали у них почти все лето. На январь приходились именины королевы, на май – короля. Оба эти празднества отмечались в лицее пышным торжеством, на котором присутствовали принц, министры и почти все важные персоны города. Подготовка к этому собранию каждый раз отнимала очень много времени. Ко всему этому следует добавить два публичных экзамена, также сопровождавшиеся немалыми торжествами. И хотя времени тратилось без счета, все эти заманчивые предприятия в течение учебного года снова и снова возбуждали юное честолюбие, стоило ему немного померкнуть.

Удостоиться чести предводительствовать факельным шествием, произнести латинскую речь при вручении подарков или получить главную роль в представлении, а то и вовсе держать поздравительную речь перед королем или королевой – вот что было заветной целью и мечтой каждого шестиклассника Ганноверского лицея. Вдобавок в лицее имелся великолепный зал с изящной двойной кафедрой из орехового дерева, всегда натертой до блеска, и с зелеными занавесками на окнах – и все это словно бы соединялось вместе, чтобы дать пищу фантазии Райзера в виде заманчивых образов будущего и до крайности разгорячить его надежды на ближайшие перемены. Быть переведенным в шестой класс сразу же после первого года обучения – счастье, о котором он едва смел мечтать.

Переполненный такими надеждами и мечтами, он на каникулы в предпасхальную неделю отправился на попутных возах навестить родителей, чтобы поделиться с ними своей радостью. Дорога шла большей частью лесом и через поле, и в пути фантазия его, без того возбужденная, разыгралась во всю силу: один за другим набрасывал он планы героических поэм, трагедий, романов и еще бог весть каких сочинений – порой ему приходило на ум описать собственную жизнь, однако начало всякий раз выходило у него на манер какой-нибудь читанной им робинзонады: родился в таком-то и таком-то году в Ганновере, в семье бедных, но благородных родителей – и далее в том же духе.

И впоследствии всякий раз, как он совершал путешествие к своим родителям – пешком или на повозке, – воображение его разыгрывалось с необычайной силой: весь круг прошедшей жизни вставал перед ним, лишь только четыре ганноверские башни исчезали из поля зрения – в этот миг поле зрения его души, а заодно и глаз расширялось. Он чувствовал, что вырвался из тесного круга своего существования в широкий мир, где возможны все чудесные вещи, о которых он столько читал в романах, и быть может, издалека, вон из-за того холма, сейчас покажутся и станут приближаться отец и мать, а он радостно поспешит к ним навстречу – ему казалось, он уже слышит звуки их голосов, и теперь, впервые проделывая этот путь, он испытывал чистейшее наслаждение от этого душевного томления по встрече с родителями: о каких только своих великих замыслах он им не расскажет!

Когда в следующий полдень он добрался до места, родители и оба брата встретили его в своем сельском жилище с распростертыми объятьями. За домом у них был садик, и жили они довольно благополучно. Но, как он вскоре с грустью убедился, мира в доме как не было, так и не стало. Он снова слышал, как отец напевает песни мадам Гийон, аккомпанируя себе на цитре. Они вдвоем беседовали о ее учении, и Райзер, в уме которого уже сформировался род метафизической системы, близкой к спинозизму, чудесным образом соглашался с отцом во многом, что касалось ее положений о полноте божественного бытия и о ничтожности твари. Оба они полагали, что хорошо понимают друг друга, Райзер упивался этими беседами – ему льстило, что отец, еще недавно считавший его недалеким юнцом, теперь на равных беседует с ним о столь возвышенных предметах. Потом они нанесли визит проповеднику и отцам города, и повсюду Райзера приглашали к беседе, он же, поскольку подобное обращение так и вливало в него уверенность, вел себя с ними весьма достойно. Соседи родителей и навещавшие их гости – все приглядывались к сыну нотариуса, юноше, которого отправил учиться сам Ганноверский принц. Чистая, ничем не замутненная радость, пережитая им в эти несколько дней и соединенная с самыми радужными надеждами на будущее, полностью возместила ему все страдания и незаслуженные унижения, которым он подвергался целый год.

Назад Дальше