- Недомогает. Ранней весной простуду подцепила и по сю пору жалуется. - Отец приподнял поблекшие глаза и устало улыбнулся Алексею, - Да ты не горюй. Пройдет хвороба.
Угрюмым, озабоченным пошел Алексей к дому.
Когда, сойдя с пахоты, он очутился на приречном лугу, возбуждение вновь нахлынуло на него, память оживила и вернула прошлое.:.
Все, решительно все ему было родное: и трава, по которой он шагал, пахла сладковато–прохладными соками, будто пил он чистейшую родниковую воду, и вон тот затон, где было полно кувшинок, и быстрая Фонтанка, будто защищенная скрещенными лезвиями камыша.
Радость воспоминаний держала Алексея настолько цепко, что прошлое, пусть оно было и горькое, понималось как что–то неизбежное и приятное.
Спускаясь в ложбину, Алексей вдруг остановился у крупного куста дикого щавеля, рано выметнувшего темно–зеленые листья. Нагнулся, сорвал трубчатый стебель, понюхал - ив мгновение кислый запах напомнил ему, как в голодном тридцатом году весною, когда еще не поспела рожь, ходил он вот сюда, в лог, рвать конский щавель. К щавелю мать добавляла ядовито–зеленые, хрупкие листья лебеды и все это крошила на мелкие кусочки, запаривала в чугуне и пекла лепешки. Есть их даже с голодухи было невыносимо противно - кислые, липкие, они вызывали тошноту. Приходилось через силу, поневоле впихивать в рот эти лепешки.
И как ни отвратен был вкус лепешек, думал Алексей о них теперь со странно–приятным удивлением.
Конечно, человеку вовсе не наречено жить в бедности, и не каждый может испытывать голод и нужду, но коль все это перенес Алексей, то теперь отрадно было думать и об этом, хотя, по правде говоря, какая же в горе утеха?
Но даже если это заблуждение, то почему же оно так радует сердце, будоражит воображение и память!
"Ну, расти, расти, щавель. Ты мне помогал жить", - подумал Алексей, глядя на кусты буйной травы.
Мокрая тропа, ведшая по неверным изломинам берега, начала временами пропадать. Ниже горбился деревянный мост, подмытый вешними водами; шагая по лужам и увязая в глине, Алексей скоро перешел на ту сторону реки. Дорога, опять поползла на взгорок, мимо Старого сада. Из глубины дохнуло настоем грушевого и яблоневого цвета. Зеленели, свесив до земли ветви, березы. Костров чувствовал, как в нем поднимались, играли силы, и вместе с тем его занимали тревожные мысли о встрече.
Сад кончался, сквозь проредь молодых акаций Алексей увидел выгон посреди села. Окидывая взглядом длинное полукружье домов, Костров вначале до обидного растерялся, не узнав родной дом среди других, и только покосившийся напротив избы деревянный амбар да высокие, выгнутые дугою окна (таких ни у кого не было) обрадовали Алексея. Да, это была родная изба. Вон, кажется, мать вышла на улицу. Маленькая, сухонькая, в платке, завязанном на подбородке. Конечно, она. Вынесла миску, покликала кур, посыпав им съедобу, потом взглянула из–под ладони вдаль, будто чуяло материнское сердце, что родимый сын где–то в близкой дороге и спешит к ней…
Взбудораженная радость толкнула было Алексея, он хотел бежать навстречу, но тотчас испуг перебил это желание - мать больна, и, пока будешь бежать через выгон, она переволнуется. А ей нельзя чересчур волноваться. И сильно радоваться тоже нельзя. У нее слабое, надорванное сердце. И оно может не выдержать не только горького удара, но и радости.
Намеренно Алексей задержался на краю сада, присел на свежий пенек, от земли поросший молодыми отростками. Сидел и думал только о ней, о матери.
…Родная наша, мама - одна ты у всех, и все в тебе нуждаются. Как много добра даешь ты семье, но бывает, посуровеют твои глаза, если кто–то захочет обидеть детей…
Я не видел ярость матери при защите детей, но я видел орлицу, которая смертно дралась за птенцов. Меня не было дома, когда началась война, но знаю и верю: ты не могла быть спокойна, ты прокляла врага–нехристя, который вынудил твоих детей, не простясь, пойти на войну, и в сражениях пролитая сыновья кровь была и твоя кровь, мама!
…Ты и умная, как же умела складно и с простотой непостижимой говорить о делах, в которых иные запутывались и теряли головы. Мудрость тебе дала сама жизнь, а не книги, которые ты так и не научилась читать. Тебе было некогда в жизни. Ты всегда была занята и всегда не успевала. Пробудешь с зари до захода солнца в поле, придешь домой с пучком травы под мышкой, надо бы прилечь хоть на часок, ведь устала, не повернуться - ломит спину, а нет тебе покоя, глядишь опять пошла на огород, чтобы до заката солнца прополоть лишнюю грядку картофеля, потом (это уж когда появилась у нас своя корова) слышался звон молока в цинковом подойнике, а вечером, при керосиновой лампе, штопала нам уже не раз порванные и до просвечивания изношенные штаны и рубашки. Мы не помним, мама, когда ты ложилась спать, но мы хорошо помним: встанем поутру, а ты уже в поле. И когда только успевала ты печку истопить - утром из покрытой сажей печки ударяло в нос сладким запахом вареной картошки. С величайшей осторожностью рогачом вытянув из печки чугунок, мы принимались–есть, приговаривая: "Сколько ни едим картошку, а она никогда не надоест! Почему так?"
…Сколько в тебе, мама, честности! Мне порой казалось, что сердце твое такое же чистое, как вода в роднике. Но ты не берегла свое сердце, а берегла родник, из которого я пил воду, и не раз наказывала мне: "Не засоряй грязью родник, не бросай в него каменья, потому как из него будешь пить".
Как–то я принес с колхозного тока пшеницы. Рубашка была посконная, крепкая, и я насыпал пшеницы за пазуху. Ты увидела, сперва рассмеялась, назвав при всех до обидного поганым словом - буржуй! - а потом оттрепала за уши. И велела немедленно снести пшеницу туда, откуда принес. Мучась от стыда, нес я это краденое зерно на артельный ток. Быть может, впервые тогда ты научила меня, что человек начинается с этой возвращенной горсти зерна… По–разному люди живут, трудно и нельзя мерить всех одной меркой, и, однако, для всех без исключения есть общая мерка честности. Иначе бы человек и не назывался человеком.
…Ты умела, мама, жить для других. Для семьи, для детей. Нас у тебя было много. Четыре сына и дочь… Один одного меньше, а есть просят. И, как назло, в первый год коллективизации - в тридцатом - трудодни оказались пустыми. Голодуха. После работы отец, бывало, сядет за стол. Сидит и молчит. Засучит рукава выше локтей, смотрит на руки, в узлах они все, а он поворачивает, крутит ладонями то вверх, то вниз и наконец говорит: "Эх, такие руки и не могут прокормить", А ты уйдешь в чулан, побудешь там, наплачешься втихомолку, потом вынесешь кусок черствого, размоченного в воде хлеба, разделишь поровну всем. Мы едим эти когдато припрятанные тобою кусочки, посыпая их солью, и рады, и таращим–на тебя кажущиеся с голоду огромными глаза… А ты смотришь на нас так, будто молишь кого, чтобы все мы были живы.
…Тепло исходит из моего прошлого, из детства. Тепло горит в моей груди. Оно не остынет, пока я хожу, пока дышу, пока вижу. Это - живое тепло. Твое тепло, мама!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Он все–таки сумел не потревожить сердце матери. Конечно, бежать по селу было неудобно. Увидят люди: "Что это, - скажут, - взбаламутило военного, уж не подходят ли германцы?" Но и ждать вечера, чтобы нечаянно встретиться с матерью на пороге, не было резона; отец вернется раньше.
Ему пришло на ум появиться перед матерью из–за амбара. Сразу, мгновенно. И она не успеет даже поволноваться. Действительно, как это он раньше не догадался: выйти из сада и зашагать прямиком через выгон, и не увидят из окон. Конечно, не увидят - ведь они прикрыты стоявшим напротив избы амбаром. Надо идти только строго по прямой линии, не сворачивая, и, стараясь подавить в себе любопытство, не заглянуть раньше времени в жданые окна.
Даже когда путь ему преградила свалка старых дрог и длинная пожарная машина, Алексей не стал обходить, перелез через оглобли. Вот и заросшая кочковатым пырьем канава, проселочная дорога. Как колотится сердце! Как колотится… Алексей подошел к амбару: углы обиты, в расщелинах трухлявого сруба клочья рыжей шерсти, видно, чесался теленок.
Погодя, Алексей отдышался, расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки - как жарко! - и вмиг выскочил к дому, шагнул на порог отворенной двери. Нечаянно ударился о перекладину, потрогал лоб - не беда! - и, стараясь упрятать волнение, с напускной веселостью вошел в избу.
Мать не сразу увидела сына. В напряжении постояв на пороге, Алексей услышал, как она поворошила в печи, передвигая, наверно, ближе к жару чугунок, потом отставила рогач, звякнувший о каменную стенку в углу, закрыла печь железной заслонкой и выглянула из–за дог щатой перегородки.
Выглянула как бы с сердитой нехотью, наверное думая, что в открытую избу набрались куры, а как увидела сына, остолбенела, побледнела лицом и опущенные руки, казалось, не повиновались, но мгновением позже изумленная радость толкнула ее вперед, и, если бы Алексей не успел поддержать, трудно подумать, что бы случилось с матерью. Но, вовремя подхватив ее, Алексей ощутил руками худенькую, всю в косточках спину матери, и ему стало так жалко ее, что радостное волнение вдруг пропало, уступив перехватившим горло рыданиям.
И когда мать увидела, что он плачет, - испугалась.
- Сынок… Не надоть, - начала успокаивать она, даже как будто немного сердясь.
- Родная наша… Мама… - еле выговорил Алексей и опять обнял ее.
Они троекратно поцеловались. Позже минутой он хотел что–то еще сказать, но вместо слов сделал взмах рукою и медленно прошелся по избе. Подумал: "Как все–таки в жизни бывает? Давно ли я лежал с перебитой ногою… Хотел покончить с собой… А потом - тяжелая рана под Москвой… Зима, кровь на снегу… Страшно глядеть на кровь. На свою же кровь… И вот поди же, дома… Дома!"
Повременив, Алексей заулыбался:
- Вот я и приехал. Не думали небось что в такое время заявлюсь? Как вы–то живете?
Мать все стояла и глядела на него неспокойно–радостно.
- Все окошки проглядела, ждамши, - промолвила она. - Намедни блюдце выронила из рук, разбилось. Отец пощунял, а мне ни чуточки не было жалко. Говорю: к счастью это, когда посуда бьется. И вправду, вот и счастье… А жизнь какая нынче… Одна поруха… - мать развела руками, вздохнула.
Впрочем, и сама изба казалась для Алексея в диковину. Глазам не верил: некогда огромная, просторная, теперь она стала низкой, тесной. Будто за время его отлучки изба уменьшилась или подменили ее; раньше потолок можно было достать только хворостиной илц подкинутым тряпичным мячом, а сейчас Алексей едва приподнял руку, как нащупал ладонью сухую, местами потрескавшуюся потолочину. Матица обвисла, на середине она была уже скована железными скобами. И русская печь, раньше громадная, в половину избы, - прежде чем залезть на нее, Алешка становился на скамейку, на край печурки, - теперь тоже будто сжалась.
В тот же день, оглядывая двор, Алексей не раз удивлялся, ловя себя на мысли, что все казалось уменьшенным, каким–то приниженным: и амбар со стрехою, обшарпанный ветрами, в дырках, врос в землю, и катух позади избы, и вишневое деревцо, - как же мудрено было вон оттуда, сверху, отколупнуть на коре янтарно–чистый, тягучий клей, чтобы набить им рот и долго–долго жевать, - даже это деревцо, кажется, приземлилось, опустив ветки.
- Сынок, а помнишь, вон ту яблоню сажал? Яблоки с нее такие, прямо во рту тают, - сказала мать, и этот ее голос вдруг вернул Алексея в прошлое, к годам юности, и он скорее почувствовал сердцем, чем понял, что, по сути, мало что изменилось, все стояло, как и прежде, на месте.
- Неужели это моя яблоня? Такая большая! - восхитился Алексей и наклонил к лицу одну ветку, и белая кипень цветов еще больше навеяла запах весны.
Время близилось к полудню. Алексей хотел выйти на дальнее гумно, угадываемое по кусту сирени, но мать позвала в избу, и, пока сын у боковой стены мылся, раздевшись до пояса, обливая себя холодной водой, она возилась у печи.
Потом вышла к нему с полотенцем.
- Ты уж, сынок, не обессудь, - заговорила она пониженным голосом. - Угощать–то тебя просто и не знаю чем… Поперву картошечки наварю, опосля…
- Только, пожалуйста, в мундире. Страсть как люблю! - весело перебил Алексей. - А редька есть?
- Это добро соблюла. В песке лежит, - улыбнулась мать. - Опосля пшенных блинов напеку. Тесто в дежке поставила. С квашенкой как будет славно. - И опять, вздохнув, промолвила: - Вот горе–то - в соли нужда. Как зачалась заваруха, кооперация ломилась от людей. Всю соль подчистую подмели.
Алексей вытерся, надел гимнастерку и пригладил ладонью волосы.
- Не надо, мама, лишние хлопоты, - наконец сказал он. - Напрасно блины затеяла. Пшенная мука пригодилась бы вам позже.
- Да будет тебе, - обидчивым голосом возразила она. - Не умрем. Картошка прошлогодняя пока не перевелась. А скоро новая пойдет. Скороспелки посадили пять борозд. А там зелень с огорода… Проживем, - Она хотела еще что–то сказать, но, подумав, смолчала. И лишь когда вошли в избу, не удержалась, спросила озабоченно: - Что там, на верхах гуторят, долго война протянется? Близкий конец ей уготован?
Алексей ответил, помедлив:
- Кто его знает, возможно, скоро свернем Гитлеру шею. Только придется еще покорпеть всем нам.
- И ты опять поедешь?
- Куда?
- На войну?
- Придется… Надо… - скупо Ответил сын и, чтобы чересчур не растревожить мать, поспешно добавил:
Ты особенно не болей душой. Не тужи. Видишь, вернулся… А в каких пеклах побывал. Помню, в первые дни войны медальоны выдавали, чтобы в них адрес положить. В случае чего… Скорее найдут и родственникам сообщат. Так я его разбил. Понимаешь, мама, вот такое у меня чувство, из сердца идет… Я не верю в свою смерть. Не верю, и все! - добавил он так сердито и настойчиво, что мать тоже сразу поддалась этому убеждению.
- Я уж, хоть и не верует у нас никто, Молюсь за тебя, - созналась она. - А касаемо этих медальонов, не бери ты Их и в руки. Ну их к лешему!
Зашла сестра матери - Пелагея, доводившаяся к тому же крестной Алексею. Поцеловала его в щеку. И, улыбаясь, обратилась к Аннушке, сказав, что поможет ей варить.
Алексей утомился в дороге, и ему хотелось поспать, но, не подавая вида, что устал, напросился колоть дрова. Мать вынесла из чулана топор и сказала:
- Если можешь, разруби вон пенек.
- Почему же - могу. Плевое дело, - рассмеялся он, вышел, в сенцы и начал колоть на земляном полу. Но как ни напрягался, с каким усилием ни наносил удары, пень не поддавался, со звоном отшибая топор.
- Вязовый, в узлах весь. Ты его клиньями, клиньями! - советовала мать.
Ткнув в расщелину зуб от бороны, Алексей стал бить пешему обухом и развалил пополам вязовый пень.
К вечеру к Костровым пожаловали званые и незваные гости - родственники, соседи… Рассаживались кто где мог: на лавке вдоль стены, на табуретках и на окованном жестью сундуке, стоявшем вблизи стола.
Хозяйка дома - Аннушка, успевшая принарядиться в пахнущую нафталином кофту и широкую, в складках, юбку, подавала к столу. Ей помогала Пелагея. Она принесла из дому студень, моченую антоновку и капусту, засоленную в бочке вилком. Алексей удивился, что закуски нашлось вдоволь, а прозрачно–пахучая антоновка с желтоватой кожицей и вилок капусты еще до того, как отведать, вызывали неуемный аппетит.
Водку разливал отец. Он сидел в переднем углу, в белой рубашке, причесав черные волосы на косой пробор. Привстав, Митяй степенно налил в стаканы. И когда настало время выпивать, все почему–то помедлили; Грусть прошлась от сердца к сердцу и сковала оживление за праздничным столом. Никому не хотелось первым поднять стакан или что–то сказать. Все глядели на Алексея, глядели с угрюмым молчанием, будто желая услышать от него нечто такое, что повергнет в еще большее смятение или, наоборот, вызовет вздох облегчения. Внутренне испытывая неловкость, Алексей подумал, что люди хотят разузнать, насколько серьезно положение на фронте. Конечно же, у него, военного, хотели выпытать что можно про тяжкую войну…
Ввалился кузнец Демьян. Когда–то ему во время ковки жеребец отдавил ступню ноги, и с тех пор он хромал. Проковыляв по избе, комкая снятую у порога кепку, он остановился против Алексея, оглядел его и сказал огрубевшим голосом:
- Ну, товарищ… Как величать–то по званию, не знаю… Мое почтение фронтовику, - и поклонился, потом, уже обращаясь к его отцу, добавил: - Ишь, Мит трий, какой у тебя сын знатный. Небось, в генералы метит, а мы, то есть про себя сужу… дальше порога шагнуть не смеем. Беда-а… - и почему–то всплакнул.
- Будет тебе, кум, блажь на себя напускать, - начала успокаивать хозяйка дома.
- Аннушка, пойми, что у меня вот тут в грудях, - сквозь слезы ответил он, - Ежели бы не нога… Я тоже подался бы защищать общество. Ух, я бы этим фашистам поганым головы поотвернул! - он потряс в воздухе сильной рукою.
Налегке забежал в избу Кузьма Соломонов, длинный и поджарый. На нем была буденовка и старая–престарая гимнастерка. Шагах в трех остановись перед Алексеем, он вдруг принял воинственную позу и гаркнул так, что висевшая на потолке семилинейная лампа замигала:
- Товарищ лейтенант, приписной младший комвзвода Соломонов через три дня отбывает в ваше распоряжение. Имею повестку на руках. Железно!
- Очень рад, - ответил Алексей, невольно привстав и протягивая ему руку. - Значит, нашему полку прибыло.
- По сему поводу нынче пьем–гуляем! - залихватски подмигнул Соломонов и вынул из кармана пол–литра водки. - А воевать будем. Мы им, вражинам, рога пообломаем! Железно!
- Знамо, - поддакнула Аннушка и рассмеялась. - А не больно кипятись, Кузя. Помнишь, как ошалелый бык за тобой гнался. Еле ноги уволок, спасибо, дерево на путях тебе попалось, забрался на него, а так бы, кажись, и забодал.
- То бык. Попробуй с ним, окаянным, сладь. Без оружия–то, - сказал Кузьма и поместился рядом с Алексеем.
Наконец, словно по уговору, все поднялись, чокнулись. Принялись сосредоточенно закусывать, хрустя сочной капустой и уминая пшенные блины. Некоторое время спустя, когда водка растеклась по телу горячим током и немного осовели глаза, Кузьма взял свою бутылку, сплеча ударил ладонью о донышко, плеснув на стол вспененными брызгами.
- Не спеши, кум, наливать, - укорила Аннушка, зная его невоздержанность к водке. - Пей, да в меру. Чтоб не до сшибачки.
Ее. слова, вначале рассмешив, поимели толк: пить помедлили.. Желая сдержать Кузьму, чтобы он не перехвахил лишнего, Митяй предусмотрительно отставил от него раскупоренную бутылку, а Демьян, в свою очередь, затеял разговор, обращаясь к Алексею:
- Ты вот, уважаемый фронтовик, объясни нам по чести, докель супостаты будут двигаться? - спросил он, хмуро насупив брови. - А то мы с панталыку сбиваемся. Намедни прошел слух, Воронеж пал, бегут наши… Фронт открытый… Не пора ли нам править оглобли на восток?
- Вы сводки Совинформбюро читаете? - прямо не ответив, спросил Алексей.
- Читаем, да толку в них мало.
- Как мало? - недоуменно поглядел на Демьяна Алексей.
Демьян хихикнул, сощурив глаза: