- А, ты поражаешься? А знаешь, что мы увидели перед собой? Не в полный даже профиль отрытые окопы, мешки с цементом, - шло строительство оборонительной линии… Ты понял? И то кое-где, не наспех, нет. И мы шли долго по земле, где ничто не указывало на волю к нападению… На подготовку.
Он спохватился, словно не так, недостаточно сильно выразился, он хотел, наверное, более наглядно…
- Понимаешь, большие пространства… Ни укреплений, ничего… Они дерутся как львы, но они не хотели нападать, говорю тебе. Нас обманули.
Он повторял это свое "обманули" с каким-то остервенением, и я понял почему, когда он сказал:
- Никто не вернется с этой войны. Мы не вернемся. И это все напрасно. Это затеяно знаешь зачем?
Он приблизил ко мне лицо, совсем не похожее на то белозубое, плакатное…
- Это придумали знаешь зачем? Чтобы мы шли не останавливаясь, не раздумывая… Я читал одну книгу, один человек мне ее дал. Там было написано, что мы, немцы, особый народ, избранный. Что мы должны повелевать… Но если мы избранные, почему же из нас вытекает кровь точно так же, как из неизбранных? Если мы рождены, чтобы господствовать, почему надо положить миллионы людей на пути к этому господству?
Макс был не пьян, но словно в лихорадке. Меня самого била дрожь от его откровений: впервые за все мое злосчастное существование здесь я слышал такие речи…
Макс сказал, что неплохо бы выпить, а то у него "внутри какая-то пустота, которая требует хорошей порции штейнхегера". Я выразил полную готовность организовать это. Начатую бутылку я нашел внизу на полке, а тушенку захватил по своей инициативе.
Мы расположились на кровати Макса.
Мне показалось, что после первой рюмки он успокоился. Я ждал от него так много, мне так нужно было знание происходящего на той стороне. Даже мелочи мне могли дать представление о важном, решающем…
Всеми своими мыслями я был там. Я ведь вовсе не думал в то время, что на этой стороне, в самом вермахте, есть такие, как Макс… Я не мог себе представить среди этого всеобщего обалдения возможность инакомыслия в самом "победоносном вермахте"…
И потому слушал Макса, силясь не проронить ни слова, что было не всегда легко, потому что он терял нить, умолкал, прерывая себя, опрокидывал рюмку в рот и продолжал, с моей помощью устанавливая отправную точку.
Теперь он говорил о том, что, по-моему, было самым сильным его впечатлением за это время. И я понимал его. Я понимал, почему оно оказалось самым сильным. Самым сильным даже в ряду событий, угрожавших его, Макса, жизни: непосредственных боев, рейдов, танковых атак.
То же, что было поворотным пунктом для него, внешне прошло мимо, по касательной, но оставило след глубокий, решающий… Но это я понял уже потом.
Сначала он сказал, что я должен с ним пойти к "одной женщине". Он даже называл ее имя: Марта Купшек. И все порывался показать мне записку с ее адресом: "Это в Кепенике. Совсем близко". Мне показалось, что он почему-то боится туда идти один, что ему нужна поддержка. Я не расспрашивал его, только сказал, что сделаю, как он хочет.
- Спасибо тебе. Ты не можешь понять, как меня это гложет! Но я должен. Я должен ей сказать, как это было на самом деле. Если я это сделаю, если я смогу…
Не зная, о чем он, я сказал наугад: просто чтоб его успокоить:
- Сможешь, раз это так важно.
Он ухватился за мои слова:
- Это важно не только для нее, для меня - еще важнее.
Тут я уж совсем потерялся, но не хотел расспрашивать.
Однако он все время кружился вокруг этого: "Пойти- не пойти, смогу - не смогу", и нельзя было угадать, на чем он все-таки остановится. Но чем дальше он углублялся в это дело и чем больше поглощал штейнхегера, тем яснее становилась его речь, и я уже мог догадаться, что она идет о гибели его товарища, Арнольда Купшека. И что он должен посетить его мать. Непонятно было, почему эти простые обстоятельства вызывают у него столько колебаний.
- Конечно, Макс, я понимаю, что тебе тяжело быть вестником несчастья. Раз она еще не знает о том, что ее сын…
- Знает! - сказал Макс и схватил мою руку своей, сухой и горячей. - Знает! Ей послали извещение, что он пал за Германию и фюрера! Славной смертью на бранном поле, знаешь, как это пишется…
- Ну тогда… - я хотел сказать, что в этом случае он просто выразит свое сочувствие… Но вдруг понял, что здесь совсем не то, что его угнетает нечто более важное. Но что могло быть важнее жизни и смерти? Я думал, что Максу довелось видеть не раз, как падали солдаты "во имя Германии и фюрера", и потому что-то другое в данном случае так терзало его, что он не мог заснуть в эту первую ночь своего отпуска и не мог даже думать о чем-то другом, кроме этой смерти, этого чем-то поразившего его конца солдата Купшека, оставившего мать в Кепенике.
Но постепенно, все еще держа мою руку и как будто через это прикосновение убеждаясь не только в том, что я тут, рядом с ним, но и что он может мне довериться, Макс продолжал уже более связно, хотя то и дело останавливаясь и припоминая какие-то новые обстоятельства гибели этого солдата, которого он называл то по имени - Арнольд, то просто Малыш, - это прозвище дали Арнольду, потому что он был маленького роста: "Знаешь, просто как подросток. Но слабаком он не был. Нет. И физически, и духом - тоже…"
Макс опять задумался и, позабыв, что уже говорил об этом, стал снова рассказывать, как он с этим Арнольдом оказался рядом еще в казарме, он еще тогда не в танковой части был: в пехоте…
- Он мне показался, знаешь, таким обыкновенным мальчонкой. Ну, из Кепеника. Это же просто пригород. Они же там, в Кепенике, живут как в деревне. "Ты был когда-нибудь в "Уфа ам Цоо""? - "Нет". - "А в кафе "Берлин" на Фридрихштрассе?" - "Нет". - "А какое-нибудь "Ревю", где раздетые дамочки, видел?" - "Н-нет". - "Что ж ты видел?" - "Зверинец Гагенбека"… Ну просто помереть со смеху можно было!
Потом, когда нас стали отправлять на позиции, я его потерял. И, понимаешь, вдруг опять встречаю уже в новой части. Мы встретились на марше, а потом оказались рядом в казарме. И уже не разлучались. До самой той ночи… Последней перед наступлением…
Но когда мы вторично встретились, то о наступлении еще ничего не знали. Это потом. Мы подружились. Знаешь, там… Там это большое дело, если с кем по-настоящему подружишься. Потому что кругом - Длинные уши… И не со всяким можно… Но Малыш сразу срисовал меня, какой я есть… И открылся мне.
Он не хотел воевать. Ну и что ж? Я тоже не рвался за куском жирного русского чернозема, особенно если за ним надо ползти под пулями…
Но он не хотел именно против России… Такая у них семья. "Мой отец проклянет меня, если хоть одна моя пуля… И братья - тоже".
"Хорошо твоему отцу", - говорю я. "Нет, ему не очень хорошо. Он уже отсидел", - говорит. "А что же он велит тебе делать?" - спрашиваю я. "Идти в плен". - "Хорошенькое дело, - говорю я, - пока дойдешь до этого плена, из тебя сделают решето". - "Да, - говорит он, - я уже вижу".
Ну что с ним поделаешь! И все мне рассказывал про свою семью: у него два брата и сестра - тоже такие. И ему лучше помереть, чем опозорить их всех. "Они ведь не просто так… болтают. А каждый миг подставляют голову… Ты это можешь понять?" - "Чего тут не понять, говорю, раз уж они - такие люди…" Я уже видел, что ему дороже всего… Не фюрер, не рейх, не чистая раса… Плевать он хотел на все это с Нибелунгами вместе. И вот однажды ночью…
Макс еще выпил, только теперь он уже совсем не пьянел и рассказывал все связно и так подробно, что я понял: он опять видит берег незнакомой широкой реки, и хотя она омывала с одной стороны землю, на которой стояло так много немецких войск, казалась опасной, очень опасной.
- Мы шли к ней бесшумно, без огней. В населенных пунктах даже собак выловили, чтоб не брехали… Мы шли головной частью, а там, за нами… И люди, и повозки, и техника! И все крадется… Бесшумно. К реке. И сосредоточивается, накапливается. В тишине. Кто поопытнее, те уже говорили: будем форсировать реку. Подгонят резерв, и мы выступим. "Фактор внезапности" называется.
Когда мы расположились на ночь, - это были какие-то сараи, и там лежало свеженакошенное сено… В этом году трава пошла хорошо. И там тоже… Мы улеглись, и Малыш мне говорит: "Значит, мы нападем внезапно. Втихаря". - "Да, говорю, иначе зачем бы такие страсти: чуть ли не сапоги снимали, подбирались, словно кот к салу". - "А русские вон, рукой подать, у них даже огоньки видно. Не ждут". И в самом деле, чуть-чуть, но видать огни, и если прислушаться, то можно даже ржание коня уловить. У них и догадки про войну нет. "Мы же их врасплох… - говорит Малыш, - они ничего не ждут: у нас же с ними договор…" - "Как же это не ждут, говорю, они же готовились на нас полезть несметными полчищами…" - "Про полчища я тоже слышал, но ты сам, своими глазами видел, что на это совсем непохоже". - "Да, пожалуй, - соглашаюсь я, - но для нас так даже лучше". - "Ты думаешь?" - "А как же! Если мы нападаем внезапно, у нас - преимущество…"
Так я повторяю ему то, что сам слышал, потому что разговоры об этом были. Но чувствую, что Малыш думает о другом. Ему, видно, хорошо забили голову отец и другие "соци", вот он теперь мается. "Давай спать, говорю, что толку думать о вещах, которые нас не касаются". Он помолчал, и, когда уж я подумал, что он заснул, и сам стал отчаливать, он сказал: "Нас-то как раз они и касаются".
И я понял, что он все время думал об этом, а не спал. Тут я разозлился: ну чего, в самом деле, как будто мы можем что-то изменить! И я ему сказал те слова… Может быть, не скажи я их, он бы не решился… Но уж очень меня зло на него взяло, потому что я хотел спать, и только уж начинал сны видеть, как он затягивал снова свои "что да почему". И я ему начисто отрубил: "Какой смысл в твоей болтовне! Сразу видно, что ты из этих соци, - они все болтуны, а когда до дела доходит, то - в кусты!"
Я повернулся на другой бок и заснул по-настоящему. Да, наверное, я крепко уснул, иначе все-таки что-нибудь да услышал и, может быть, удержал бы его. Хотя это вряд ли. Потому что такие, как он, - все равно что психастые: если они задумают что-то сделать, то обязательно сделают. Значит, просыпаюсь я оттого, что меня расталкивают, ну, думаю, началось! Что ж, команды не было? Оказывается, команда была, только не в полный голос и опять-таки - чтобы мы по-тихому собирались, но быстро! И всего впятером, лучшие стрелки. А я тогда в снайперах ходил.
Ефрейтор ведет нас полным бегом - будто в атаку. А что за атака? Тишина кругом. Тут, конечно, два шага- и мы уже на берегу. Команда: "Прицельный огонь по плывущему!" И разъясняют: по очереди слева направо каждый выпускает один патрон. Ну, приладились расстреливать его. Плывущего. Как в тире. С той только разницей, что там мишеней много, а здесь одна… Одна только голова, которая то уходит под воду, то опять появляется… Но перемещается, перемещается, черт возьми! Значит, не только я - все мажут! У всех, значит, руки трясутся так же, как у меня!..
Так, да не так! Потому что я один знаю, кто это плывет и что он надумал. И если бы даже не видел, что место рядом пустое, только сено примято, - все равно знал бы, по ком стреляю…
Стреляю, а сам примериваюсь: он уже почти что на середине… Ему переплыть эту реку - что чихнуть: он же пловец - это сразу видно. Да что чихнуть… Но если бы не стреляли. Но стреляют. И я стреляю. Потом уж я посмотрел в подсумок, всего-то израсходовал я два патрона. И другие - так же. Но тогда мне казалось, что стрельба идет кругом ужасная, и я думал: вот-вот с той стороны шардарахнут.
А он все плывет. И кричит что-то… Не нам, а на ту сторону… Вот ведь как: на ту, на русскую, значит, сторону… Вот ведь как…
Макс замолчал. Луна раскуталась, разметав облака, и теперь светила прямо нам в незавешенное окно, словно нарочно. Чтобы я видел лицо Макса во всех его мелочах, даже с легкой косинкой правого глаза, которая, возможно, проявляется у него только в минуту волнения…
И чтобы я не думал, что это сон, что это одни только мои мечтания… Чтобы я чувствовал всем своим существом, и кожей, и нутром… Чтобы я тоже видел то, о чем он говорит… Потому что не было ничего в жизни для меня важнее и нужнее… И я боялся торопить Макса. Но боялся и того, что он замолчит. Но он не замолчал.
- Значит, я выпустил всего два патрона. И может быть, не от моей пули он ушел под воду. Этого я уже никогда не узнаю. Никогда.
Макс опять замолк, но пить больше не стал. Луна светила ему в лицо, глаза были странные, словно невидящие. Или видящие то, чего нет. Но оно было.
- Я тогда думал, - с натугой продолжал он, - что после этого мир перевернется. Что так просто не может уже продолжаться жизнь. Но ничего не произошло. Нам выдали по сто граммов шнапсу и отправили досыпать. Я улегся и подумал, что как раз так лежал рядом с Малышом, лицом к нему. И почему-то протянул руку, словно надеялся дотронуться до него. Мне показалось, что сено на его месте еще теплое. А потом, на исходе ночи, его подгреб под себя долговязый Шульц, который лежал с другой стороны. Я еще не спал, но ничего не сказал ему: конечно, я мог сразу потащить это сено к себе. Но почему-то не сделал этого. И теперь злился на Шульца…
Макс задумался, как будто это соображение насчет сена было главным в его рассказе. Я решил, что он больше ничего не скажет, так долго он молчал. Но он добавил как-то нехотя и, может быть, уже раскаиваясь в том, что рассказал мне:
- Потом нам зачитали приказ о том, что "рядовой Арнольд Купшек, будучи, как выяснилось, психически неполноценной личностью, бросился в реку, пытаясь переплыть на ту сторону, почему по нему открыли огонь для пресечения информации противника".
И насчет нас: как мы "четко и согласованно" действовали, в результате чего пресекли-таки… В общем, Арнольда Купшека из списков исключить, а нас наградить: каждому три дня отпуска. Только не сейчас, а по прошествии некоторого времени. Я думаю: это тоже чтобы не было "расползания сведений".
Так что отпуск я получил только сейчас. А те четверо ничего не получили: одного в первом бою убили, двое на минах подорвались. Их разнесло в куски. Я это видел. А четвертый - пропал, улавливаешь? Пропал - нет, и все!.. Так что из пятерых я один остался…
В этих словах Макса, где-то на самом их донышке, что-то крылось. Кроме простого сообщения о судьбе тех четверых. Как будто эти четверо и он - все были связаны убийством и теперь он, Макс, один - в ответе.
Так, приблизительно, я понял. Но я думал все время об этом Арнольде, а не о Максе и тем более не о его товарищах…
Ведь это все было для меня открытием. Я жил в густой атмосфере официальной пропаганды и, разумеется не веря ей, не мог все же составить себе представление о действительности. Я не верил и в "другую Германию".
Рассказ Макса дал пищу моим смутным, бесплотным надеждам. Я продумывал услышанное, уже чувствуя под собой твердую почву, эту землю, на которой теперь укрепился не Вальтер Занг, а другой, настоящий… Это была та же почва, на которой стоял погибший так необычно, но вместе с тем закономерно, Малыш. Я чувствовал под ногами ту землю, на которой теперь, наверное, дерутся мои родители и все лучшие люди, которых я знал…
И совсем забыл про Макса. Он выглядел почти трезвым: наверное, то, что он переживал, было сильнее штейнхегера. И конечно, еще сильнее оно было оттого, что ему предстояло встретиться с матерью Арнольда.
Тут я вспомнил начало нашего разговора…
- Значит, матери послали похоронное письмо?
- Да, конечно. Стандартное письмо, знаешь, литографированное… О том, что ее сын пал смертью героя…
- И ты хочешь сказать матери правду?
Мне было жаль Макса, я не хотел бы растравлять его рану. Но мне нужно было знать… У меня была уже своя собственная мысль, свой собственный план, свой расчет…
- Наверное, должен. Не знаю, я даже не думал об этом, пока мне не дали этот проклятый отпуск, о котором я вовсе позабыл. Но, ты понимаешь, Малыш. Он так гордился своей семьей. И без конца талдычил про "традиции"… Слушай, - он схватил меня за руку, - ты ведь не думаешь, что Малыш в самом деле был психастый?
- Ни в коем случае, - ответил я. И хотел добавить: "Наоборот…" Но удержался, потому что новая мысль пришла мне в голову, и она была настолько важной… Она могла мне открыть выход…
- Ты хорошо сделал, что рассказал мне все это, Макс. Тебе должно быть легче от этого. Я очень тебя понимаю.
- Да, мне стало легче, это верно, Вальтер. Когда с кем-то поделишься… Ничего, конечно, от этого не меняется, но все-таки легче.
Кажется, я приближался к своей цели. И я спросил напрямик:
- Ты никому-никому не рассказывал об этом?
- Нет, конечно. Такое ведь не каждому расскажешь.
- Вот именно. Ты и хозяину не рассказывал?
- Ему-то уж во всяком случае…
Вот как! Я ожидал услышать другое… Он продолжал:
- Я не мог ему сказать, что я убил Малыша. Это уж никак. Никак. И я тебе больше скажу: оттого, что я должен все это держать втайне от Филиппа, - от этого мне еще хуже… Он ведь ко мне как к сыну… А такое он не должен знать, нет, нет!
Кажется, я поразил две цели сразу. Да, я узнал, что Филиппу нельзя рассказать такую историю. Нельзя потому, что он осудит, потому, что Макс падет в его глазах; во всяком случае, Макс это предполагает. Я узнал и другое: Макс чувствует себя убийцей и потому не может явиться к матери Малыша. А может быть, он затеял со мной этот разговор неспроста? Может быть, не у меня первого возникла мысль, что не он, Макс, а я могу отправиться туда? Или по-другому: определенного расчета Макс не имел, но действовал инстинктивно, рассказав мне обо всем. Тогда мое предложение будет тем более кстати…
Ночь все еще длилась, но лунный свет потускнел, луна оплывала, как свеча, и рябь пошла по небу; ведь был уже ноябрь, и, вполне возможно, пойдет снег.
- Тебе не надо идти туда, Макс, - сказал я убежденно. - Если ты скажешь им правду, как ты посмотришь им в глаза? Матери невозможно сказать, что ты не мог иначе… А если не говорить правду, то зачем идти?
Макс придвинулся ко мне и слушал меня, словно оракула. Он был совсем мальчишка, несмотря на все, что прошел. А я чувствовал себя старше и опытнее. Да, в самом деле, можно ли утверждать, что я так-таки ничего не пережил и ничего не испытал? Макс может хоть перед кем-то открыться. А я?..
Но время никак не подходило для самоанализа.
- Если ты хочешь, я пойду к ней.
И мне тотчас стало ясно: Макс, не отдавая себе в том отчета, ждал от меня этих слов. Нет, не думаю, что он имел эту мысль с самого начала. Но, видимо, я был прав: она подспудно существовала… И теперь он ухватился за нее.
- Ты действительно пойдешь к ним?
- Да, после того, как ты уедешь.
Он помолчал, как бы прикидывая.
- Почему? - спросил он наконец.