Песочные часы - Ирина Гуро 20 стр.


- Потому что тебе предстоят еще большие испытания. А я… я живу спокойно, если можно вообще говорить о покое во время войны, когда бомбят и все такое. Но не сравнить же с тем, что ежечасно грозит тебе. Рядом с тобой я просто беззаботный, беспечный юнец… - Меня даже всего перекосило от моего вранья. - Так не будет ли справедливо, чтоб я взял на себя это очень трудное для тебя дело? И лучше, если я это сделаю, когда тебя уже тут не будет, - вдруг она захочет сама с тобой встретиться, наверняка захочет…

- Нет! - вырвалось у Макса.

- Вот видишь, мне придется врать. А зачем?

- Но ты напишешь мне?

- Конечно. Мы условимся, как это сделать, учитывая военную цензуру.

- Спасибо тебе, - сказал Макс прочувствованно, и мне стало немного неловко: он считал, что я оказываю ему великую услугу, не подозревая, как мне самому нужна такая встреча, что она для меня означает. О, меньше всего она нужна Вальтеру Зангу! А больше всего - тому, кто за ним укрылся!

Я подумал мельком, что если дела так пойдут, то скоро от Вальтера Занга не останется ничего, кроме паспорта. Эта мысль делала меня счастливым!

3

У Макса оставалось еще два дня отпуска. Эти два дня я жил в каком-то счастливом тумане. Да, мое счастье более всего походило на солнце, спрятанное заоблачной дымкой. Еще не выглянуло, но оно уже здесь, и скоро его лучи коснутся меня.

Наступал новый этап в моей жизни. И он рисовался мне, правда, неясно, но так счастливо… И как могло быть иначе? Уж это-то я представлял себе очень отчетливо: как иду к семье Арнольда Купшека. А что это за семья - мне уже было яснее ясного. И что такие люди не смирились и безусловно продолжают борьбу, - это тоже - как дважды два! И вот я являюсь к ним с этим рассказом о Максе. И конечно, хотя мертвого не вернешь, но им ведь не все равно: погиб их сын как гитлеровский баран или с честью - как пролетарский борец.

А мое появление, мой откровенный рассказ - это ведь будет ценнее всякого пароля. И расположит их в мою пользу. И конечно же я не стану раскрываться полностью, пусть я остаюсь Вальтером Зангом, в их глазах - я просто честный парень, который хочет бороться…

Я могу сказать, - это же будет святая правда, - что я сам из такой семьи, с революционными традициями. И что мне стыдно сидеть сложа руки. И что я возьмусь за любое дело. Мне представлялось, что они мне поверят…

Ну, а если даже не сразу… Пусть меня проверят, пусть мне дадут самое сложное задание… Я ведь в самом деле готов ко всему.

И они принимают меня в свой тайный круг, и со страшным риском я похищаю шрифт для подпольной типографии. Веду агитацию среди молодежи. На военных заводах. И даже в казармах. Становлюсь своим в боевой организации…

Да как же я мог думать, как я смел думать, что нет "другой Германии"? До чего я дошел! Стыдился того, что я немец! Я не замечал ничего вокруг себя, слепой как крот, в своем самодовольстве думая, что я один, только я один противостою режиму!

А между тем, если вдумчиво собрать все, что попадалось мне на пути, можно было догадаться о том, что где-то рядом с обычной жизнью, с ее парадами, партайтагами и беснованиями, течет другая!

Она текла мимо меня все время, а я не замечал ее, не попытался даже ее отыскать, твердо уверенный, что живу в пустыне… А мог бы. Мог бы догадаться, обыскать, - разве я не ловил то слово, то взгляд, разве не мог по тоненькой ниточке добраться до настоящих людей и настоящего дела? И не потому ли я оказался в тупике, что меня устраивал этот тупик? И поэтому придумал себе роль наблюдателя, собирателя фактов, толкователя их? И больше того: гордился тем, что постепенно познаю законы этого странного, чудовищного мира!

Я забыл, что грош цена бездеятельному разуму, что ничего не стоит даже целая философия, система умнейших мыслей и цепь отточенных силлогизмов, если они только объясняют мир, а не изменяют его…

Ценность моего открытия повышалась, чем больше я о нем думал. Изменился не только мой взгляд на окружающее, изменился я сам. В ту ночь, на берегу чужой реки, неизвестный мне солдат совершил свой подвиг. Подвиг пролетария. Интернационалиста. А ведь вся его предыдущая судьба походила на мою. Мы были как братья. И в нем, как во мне, жили традиции, воспринятые нами с детства. Вложенные в нас родителями, средой…

Как и он, я гордился этим. Я же считал себя готовым к подвигу, когда Роберт вручал мне шифр и рацию. И то, что рация погибла, а шифр, вложенный в жестяную коробку из-под печенья, лежит под землей в укромном месте, отмеченном зарубками на деревьях и в моей памяти… То, что это произошло, разве давало мне право жить так, как я жил? Жить жизнью Вальтера Занга, бездумного и беспечного Фигаро из бойкой бирхалле, любимца посетителей, стяжателя чаевых…

Да что там! Возлюбленного сомнительной женщины из магазинчика, торгующего контрабандной порнографией! Жильца и наперсника гитлерведьмы! И я думал такой жизнью дожить до нашей победы, не ударив палец о палец, чтобы ее приблизить!

Этот маленький солдат пролетарского интернационала поплыл к другому берегу, чтобы предупредить, сорвать наступление… Он сделал это, вряд ли имея хоть один из ста шансов на удачу, а все остальные - только на гибель… И он поплыл. И не бесцелен был его подвиг, если он изменил жизнь даже такого простецкого парня, как Макс, к которому ведь было не просто достучаться самым проникновенным словом, а Малыш достучался своей гибелью… И он же изменил мою жизнь!

Мне казалось, что я сам знал Арнольда Купшека. хотя Макс не сказал мне даже, как он выглядел, не дал ни одной детали, по которой можно было бы его себе представить… И все-таки я видел его… И ощущал его как брата, которого сейчас оплакиваю!

Но какое право имел я оплакивать его вместе с его близкими?..

Так я казнил себя, и перебирал все мои дни, и недели, и уже месяцы, и весь заливался краской стыда один на один со своей совестью, вспоминая вдруг какой-то дождливый вечер… Да, шел дождь, а в кухне фрау Муймер так уютно - хоть и двадцатисвечовая - горела настольная лампа… И я увидел себя за столом в компании хозяйки, блоклейтера Шонига и его племянницы, этой потенциальной - а может быть, даже не потенциальной! - потаскушки… И мы, все вместе, - боже мой! - играли в покер… И я со стыдом вспомнил, как радовался, когда ко мне пришла "большая комбинация" - "флешрояль"!.. И как подло, как постыдно я повторял себе трусливые фразы: "Раз уж так случилось…" и "Ведь мне только восемнадцать…"

Дойдя до этого пункта, я с размаху остановился: мысль моя сделала скачок… Через пять дней мне стукнет девятнадцать! - через пять дней! И этот день будет днем моего второго рождения. Я войду в семью Арнольда Купшека и начну новую жизнь. И если не погибну, а дождусь победы, то буду знать, что кое-что сделал для того, чтобы она свершилась. Я вспомнил, как отец сказал мне: "Мы - настоящие немцы…"

Так я говорил сам с собой, весь полный предстоящей мне переменой, а вокруг шла обычная жизнь, собирались и толковали о политике завсегдатаи бирхалле и хохотали над анекдотами просто-таки неистощимого Франца Дёппена.

"Значит, так, - захлебываясь от удовольствия, начинал он, - один говорит другому: "Слушай, ты работаешь на фабрике швейных машин, моя жена давно хочет машинку. Вынеси мне одну штучку"". - "Как же я ее вынесу? Это же не конфета!"- "А ты выноси по частям, я соберу". Ну, тот стал выносить… Вынес все и спрашивает: "Ну как, собрал?" - "Да ничего не выходит. Как соберу - получается пулемет. Разберу, опять соберу - опять пулемет!"

И Франц делал свою серьезную мину, в то время как окружающие держались за животы, а Луи-Филипп, важный и непроницаемый, снисходительно улыбался за стойкой, словно на троне, - так много блестящих вещей: и бутылок с разными этикетками, и бокалов, и ведерок для шампанского - окружало его.

И всегда одинаково, неспешно и почти незаметно, пересыпался из одной колбы в другую песок в песочных часах.

Макс не напоминал мне о нашем разговоре. Может быть, и раскаивался, что завел его. Это не имело значения: адрес в Кепенике я уже заучил. И почему бы Максу раскаиваться? Он видел во мне своего, хотя бы потому, что я работал у Филиппа и уже наверняка тот сказал обо мне, что, мол, парень ничего… А самое важное, ночной разговор со мной снял камень с души Макса: он выполнил свой долг перед Малышом и при этом избежал встречи с его семьей. Она совсем не нужна была Максу, эта встреча! Мне, мне она нужна была! Как хлеб, как воздух, как сама жизнь…

Вот и кончился трехдневный отпуск солдата.

- Я провожу тебя на вокзал, Макс.

- Спасибо, Вальтер. Знаешь, нехорошо, если ты отправляешься в эту заварушку и никто тебе не помашет на прощанье. У тебя тоже нет никого родных, Вальтер?

- Есть. Они в Тюрингии. Может быть, я поеду домой на рождество.

Раньше, когда я так врал насчет своей семьи, мне тотчас представлялась бабушка: укоризненно качала она головой в черной косынке, приколотой спереди к волосам маленькой брошкой в виде чайки, и как будто говорила: "Я-то еще пока живу, Руди. Зачем уж так?" Я делал усилие, чтобы отогнать этот образ, что обычно мне удавалось. Сумел же я не допускать к себе отца и мать, точно бы опускать занавес над той мирной комнатой, где отец говорил о предстоящем мне, а мать, кутаясь в шаль, смотрела на меня отчаянными глазами…

Но связь между настоящей моей бабушкой и мифическим семейством Занга все истончалась, и теперь уже никаких таких ассоциаций не возникало. Я сказал Максу, что обязательно провожу его на вокзал, а когда он будет писать хозяину, то пусть вложит и для меня несколько строк.

- А ты? Ты напишешь мне сразу?..

Я понял, что это означает: сразу после моего посещения Кепеника.

- Конечно. Будь спокоен.

Накануне Макс опять "переложил", но в день отъезда он был как стеклышко. Фрау Дунц привезла сумку, полную всякой снеди, и Филипп тоже расстарался. Так что, явившись с тощим солдатским мешком, Макс уезжал, словно от богатых родственников.

Мы намеревались добираться трамваем и омнибусом, но, когда пришло уже время, Филипп объявил, что за нами заедут на пикапе: он договорился с одним "штамгастом". И так мы отправлялись, будто важные господа, а хозяин постоял у песочных часов, которые Макс напоследок повернул "на счастье", и посматривал нам вслед, подняв руку и слабо шевеля пальцами.

На Шлезишербанхоф - Силезском вокзале - я был только однажды. Когда приехал. Полгода назад. Конечно, если не брать во внимание тех детских лет, память о которых не сохранила наших отъездов-приездов. Но, думать надо, и коренной житель столицы мог бы запутаться здесь, среди леса всяких указателей, в лабиринтах пристроек, камуфляжных сооружений, ложных и настоящих входов-выходов, множества воинских касс для разных чинов и унылых киосков со скудными радостями военного времени.

Все залы, все углы были забиты солдатами-отпускниками и возвращающимися на фронт после госпиталя. Молодые офицеры, отбывающие в часть по назначению, выделялись в этой серой толпе и новеньким обмундированием, и всем своим видом, приближенным к пассажиру мирного времени: аккуратный чемодан, поглядывание на часы, преувеличенно спокойное прощанье…

Остальные выглядели не "пассажирами", а обычными обитателями окопов и землянок. И хотя комендантский патруль не мог бы придраться ни к нарушению ими формы, ни к их поведению, было в них что-то выдававшее усталость, безразличие, непритворное наплевательство, то, что собирательно крылось в ходячем определении "окопный завсегдатай" и отличало его от новичков.

И Макс тоже ничем не напоминал того "любимца народа", каким явился три дня назад. Из него будто вытащили пружину, без которой заводной солдатик терял свою форму и упругость.

Мы обменивались незначительными словами: вдруг выросла между нами стена - я оставался, а он уезжал. Я продолжал жить, как жил; он возвращался из этих трех дней, как из другой жизни.

И что он мог взять с собой? Душевное тепло Филиппа? Мимолетную ласку старых знакомцев из "Песочных часов"? Все это ничего не меняло, ничего не обещало, ни от чего не спасало. И я остро чувствовал, что Макс уже не здесь, словно сквозь людей и предметы устремлен его взгляд в даль, которая выпустила его на эти три дня, чтобы принять снова и, может быть, уже навсегда.

И я чувствовал еще так остро потому, что он уходил в ту сторону, к которой я был обращен всем своим существом и в каждую секунду своего бытия. Как стрелка компаса - к северу.

Но если до сих пор это обращение, эта моя нацеленность была мучительной, потому что самая заветная, но несбывшаяся мечта в конце концов становится тяжкой ношей, то сейчас я ощущал эту свою "заданность" как благо, потому что был близок к осуществлению своих заветных желаний. Впервые я подошел к нему вплотную. Именно здесь, на Силезском вокзале, где все началось для меня, замыкался первый круг, нет, первый виток спирали, - я верил, что выбился из круга, - в этом виделся мне некий символ.

"Как странно, - думал я, - вот Макс, он сделал так много для меня, ничего об этом и не подозревая. Я не знаю, что ждет его, как не знает он сам. Но ведь может так быть, что мы встретимся когда-нибудь еще. Когда мир будет иным. Будет ли в нем место для Макса?"

Эта мысль была для меня новой. До сих пор я представлял себе, что вместе с рейхом погибнет все существующее в нем. Мне трудно было представить себе, что кто-то, скажем, из завсегдатаев "Часов" войдет в мир нашей Победы. Меня передернуло от этой мысли. И сейчас впервые я подумал о Максе - не именно о нем, а о таких, как он. О живых, которые могут остаться и потом… Хотя я никак не мог себе представить - в каком качестве.

Все эти сложные мысли и чувства утомили меня, а паровозные гудки, короткие и сдержанные - маневровых на запасных путях, протяжные, зовущие - товарняков, настойчиво говорили: "Ту-да, ту-да, ту-да…"

И от этого волнение перехватывало дыхание и мысли роились, бесформенные, как клубы дыма, выползающие из паровозной трубы, и, как они, улетали на восток, куда гнал их студеный ноябрьский ветер, уже много дней дувший с моря.

Я помахал Максу, стоящему на ступеньке вагона, и махал до тех пор, пока он не скрылся из глаз, - а перестук колес еще долго оставался здесь и стоял в ушах, и последним ушел приглушенный, еле-еле различимый звук "а-а-а-а", словно уже не сам прощальный возглас, а только след его.

Когда я шел через вокзал, какая-то девчушка из тех, что предлагали солдатам суррогатный кофе в картонных стаканчиках, подбежала ко мне и заговорщицким шепотом сообщила, что у них остался кофе и немного сосисок, и если я хочу… "Выпейте сами, фюрер простит вам, как я вас прощаю!" - ответил я и, только сделав несколько шагов, сообразил, что в своей задумчивости не узнал Ленхен, племянницу блоклейтера Шонига.

Это направило мои мысли в другую сторону: теперь, когда я начну работать, мне ох как сгодится моя распрекрасная квартира с медаленосной Альбертиной, души во мне не чаявшей, с блоклейтером, которому в конце концов можно будет дать выиграть, подкинув джокера, - пусть тешится! - и гитлердурочкой Лени! Все это можно повернуть на пользу дела. И, в таком аспекте взвесив обстоятельства, я купил в киоске на углу пакетик сладких орешков в подарок фрау Муймер.

Надевая белый китель за перегородкой, я услышал разговор и узнал голос Франца. Полагая, что тот рассказывает новый анекдот, я прислушался. Голос действительно принадлежал Францу, но на этот раз он ничего не рассказывал, а читал. И то, что он читал, заставило меня затаить дыхание: "…для осуществления национал-социализма главным препятствием были не силы самой Веймарской республики. Большевистский Советский Союз так же, как в свое время коммунистическая партия Германии, является нашим единственным врагом, воля которого к нападению и уничтожению обусловлена фанатической идеей без малейшей склонности к компромиссу… Эта проклятая, разрушительная идея - программа мировой пролетарской революции, и те, кто провозгласил ее, отстаивают ее с напряжением всех сил. Как бы примитивны ни были в первый период технические средства большевиков, как ни скромны были их организационные таланты…" Франц сделал паузу, и Филипп произнес неопределенное "Гм, гм…" После чего Франц, повысив голос, продолжал: "…двумя качествами они, безусловно, обладают: демонической волей к использованию своих почти неисчерпаемых природных ресурсов и употреблению их на завоевание всего мира…" - "Ах так!" - произнес Филипп не очень серьезно.

Франц не читал дальше, и я вышел из-за перегородки. Они были в зале вдвоем. Я с удивлением увидел у Франца в руках "Фелькишер беобахтер". Мне показалось, что он умышленно держит газетный лист так, что виден заголовок передовой: "Опаснейший враг".

- Вот так мы теперь высказываемся, - сказал Франц.

Филипп погромыхал чем-то за стойкой и заметил, что в "Б. Б. Ц." - "Берлинер берзен цейтунг" - была статья крупного военного специалиста и черным по белому было написано: теперь мы убедились, что противник учел уроки моторизованной войны в Польше и Франции, мощь русских бронетанковых сил несравненно возросла; это подтверждается ожесточенностью и успехами советских танковых атак…

- Вот такие делишки! - заключил Луи-Филипп.

Они не обращали на меня внимания. А собственно, зачем им обращать на меня внимание? Что здесь такого? Ведь они читают не что-нибудь, а официозную "Фелькишер беобахтер". Правда, я слышал от кого-то из наших посетителей, что "старушка" - так называли газету, - "случается, проговаривается"… Во всяком случае, тон статьи был вовсе не тот, который звучал еще месяц назад и, вероятно, это и привлекло внимание Франца.

Он, впрочем, уже с обычной своей интонацией перешел на другое:

- Одна дама явилась в ломбард и говорит…

Я не стал слушать дальше: у меня не шла из головы эта передовица. Здесь было еще одно: Франц читал ее не просто… Нет, не просто, но акцентируя то, что я сам акцентировал бы в таком тексте… А может, мне показалось? В самом деле: он был вовсе не "политикер": просто шутник, анекдотчик - чувство юмора у него, конечно, имелось в избытке… А то, что в "Фелькишер беобахтер" такая передовая с признанием мощи противника и его опасности, - так ведь на дворе стоит ноябрь, а не июнь, не июль, и "подобной молнии" войны уже не будет. А что будет? То самое, к чему исподволь подготавливает нацистская партийная газета: война на равных с опасным, смертельно опасным врагом.

Мне подумалось, что предчувствие разительных и грозных перемен уже давно витает в воздухе. Еще тогда, в Вердере, в тот страшный вечер не повеяло ли гаревым запахом грядущих бед? И, посмеиваясь сам над собой - не подвержен ли я влияниям астрологов и прорицателей из конечных кварталов Фридрихштрассе? - я все же сохранил в себе убежденность в том, что во время войны и всяческих катаклизмов у людей появляется как бы второе зрение и становится видимым еще скрытое за излучиной будущего.

Прошло еще два дня, пока я смог выбраться в Кепеник. Я не сетовал на это. Прочно угнездившийся в моей памяти адрес был словно амулетом, сулящим исполнение желаний. А то, что это исполнение желаний придет к моему дню рождения, я счел добрым знаком. И уже представлял себе, как отпраздную его. Со всем один. Как же иначе? Ведь в паспорте Вальтера Занга стоит другая дата рождения. Да и с кем мне захотелось бы здесь проводить этот день?

Назад Дальше