Теперь я уже все обдумал: о чем могу их спросить и как. Если я не покажу им, что знаю русский язык, то ничего, если даже нас кто-то выследит: откуда это видно, что нельзя с ними общаться, - они же не под стражей! Опасно было только передавать им еду, но я это делал осторожно.
Очень просто я узнал, откуда они, - ткнул себя в грудь и сказал: "Берлин", потом показал на одну и другую, и старшая мне сейчас же ответила за них обеих одним словом, которое я не понял и пожал плечами. Она объяснила: Киевская область. Я показал, что понял, опять ткнул себя и назвался.
"Валь-тер", - повторила маленькая и по слогам, как ребенку, сказала: "На-та-ша", а про подругу - "Катя". И у меня опять что-то случилось с горлом, все пересохло, а на глаза, наоборот, навернулась влага… Потому что маму ведь звали Кете, а там, у нас в Москве, она конечно же была Катей.
Я не прикасался к старухиной еде и таскал ее по частям девушкам, мне даже казалось, что я вижу, как они поправляются на добротном харче гитлерведьмы, и мне это доставляло истинное наслаждение. А я еще кочевряжился и не хотел от нее ничего брать!
Мы уже объяснялись по "общеполитическим вопросам": я сделал на пальцах свастику, сказал "Москва" и показал кукиш. Они обрадованно закивали, и старшая сказала: "николи". Я перевел: "Никогда". И просто был счастлив видеть их удивление и удовольствие.
Но что это были за понятливые и смелые девчата! Когда одна из них, дотронувшись до моей руки, спросила: "Гитлер?" - я выразительно плюнул себе под ноги. И они так искренне засмеялись, - может быть, им в самом деле скрашивали жизнь не только мои пироги, но и то, что вот такой явный фриц плюет на Гитлера.
И на следующий день, уж наверняка посовещавшись, они явились какими-то решительными и торжественными, и, преувеличенно твердо произнося букву "т", как, по мнению русских, произносят ее немцы, Катя очень тихо сказала, показав на меня пальцем: "Рот фронт!" - "Я, я!" - подтвердил я и, согнув в локте руку, поднял сжатый кулак. Но они этого не знали. Тогда я обрушил на них как бы весь запас известных мне русских слов: "Товарищ, пролетар, Октобер".
Это привело их в страшное волнение, и вдруг Наташа почти выкрикнула, - это было так естественно, потому что она ведь привыкла эти слова произносить во весь голос, а не по углам шепотом… Да, она почти выкрикнула: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" И обе они - словно именно эти четыре слова точнее всех других говорили им о том, что они потеряли, - сразу заплакали.
И я поскорее отошел от них, потому что боялся тоже расплакаться, как последний мальчишка, и постыдился этого.
Я не знал, как объяснить им, что положение под Москвой не сулит немцам ничего хорошего. Если бы я смог это сделать, то они, наверное, рассказали бы и другим у себя в лагере.
Я придумал что-то вроде карты с указанием положения советских и немецких войск. Названия населенных пунктов я обозначил так, чтоб они разобрались, а против названий ставил свастику или пятиконечную звезду.
При этом я пользовался не официальной прессой, а сведениями из швейцарской газеты, которую мне недавно показал Энгельбрехт.
Девчата схватили клочок бумаги с моим художеством, но не стали тут же смотреть: поняли, что это уже не шутка. И Катя показала мне, что прячет его в своих густых волосах под платком. Очень толковые попались девчата!
Однажды, когда я, как обычно, сидел на корточках, упершись спиной в стену склада, а немного поодаль так же устроились мои девушки, появился Уве Гольд, парень из нашего отряда, высокий, здоровенный, но с высохшей правой рукой.
"Ты вот где! - кинул он мне добродушно. - А это "осты"?" Я подтвердил и бросил ему сигарету. Теперь уже мы втроем курили: я, Наташа и Уве. "А ты не можешь по-ихнему?" - спросил он. Я пожал плечами: "Откуда?" И сказал: "Они немного понимают по-немецки" - мне было интересно, что он им скажет. Или побоится?.. Лицо его выразило тяжелое раздумье, затем он показал на себя и глубокомысленно изрек: "Скоро поеду в Москву!" Девушки поняли и отрицательно покачали головой, смеясь. Уве не рассердился и сразу стал показывать фокусы со спичками, чем, вероятно, пленял девушек у себя в деревне.
Теперь, когда я вспоминал наши встречи, они не казались мне такими беспощадно короткими, какими я воспринимал их тогда. Хотя это были только десятиминутные "перекуры".
Как же я изголодался по человеческой жизни, если это маленькое дело: накормить и ободрить двух украинских девчат - заняло меня целиком!
И меня самого удивило, что здесь присутствовала у меня и такая, очень отчетливая мысль: "Пусть знают, что есть настоящие немцы и другая Германия!" Это была странная мысль, потому что я сам не очень уверен был в этой "другой Германии". Твердо знал я только, что есть другие немцы, но - за ее пределами. Такие, как мои родители.
Но теперь я шел дальше: не может быть, чтобы так-таки не велась никакая работа здесь. А если такая работа ведется, то в конце концов если хорошо присматриваться и внимательно слушать, непременно наткнешься на что-нибудь такое… Конечно, тут существовала трудность: как заставить поверить себе? Но я еще имел время подумать об этом.
Накануне отъезда я притащил девочкам все, что смог купить в местной лавке: благодеяния Альбертины исчерпались. И объяснил, что уезжаю. Они ведь знали, что я тут - человек временный, но все же мне показалось, что это известие застало их врасплох. Они переглянулись, и Катя полезла к себе за пазуху, вытащила какой-то маленький мешочек с бомбошками и сунула мне. Я взял его в недоумении, повертел в руках и вдруг понял, что это кисет. Кисет для махорки, я видел такие, когда был маленьким, у русских товарищей отца, а теперь, во время войны, многие немцы перешли на трубки и даже цигарки и имели подобные мешочки для табаку. Девушки, видно, сами его связали из разноцветных ниток, может быть надерганных из платка или рукавичек, и каким-то способом сделали эти смешные бомбошки, которыми заканчивались стягивающие кисет шнурки…
Я прижал его к сердцу и низко поклонился, показав, как мне дорог подарок. Катя подошла ко мне с очень серьезным лицом и молча протянула мне руку, как-то очень достойно, почти торжественно. И Наташа тоже подскочила ко мне и сунула мне свою маленькую, иззябшую ручонку…
Если бы они меня поцеловали, что, собственно, было вполне возможно, то это не произвело бы на меня большего впечатления, чем эти их молчаливые и значительные рукопожатия. Я и сейчас чувствовал их: хрупкое, словно прикосновение птички, - Наташи; не по-женски крепкое - Кати…
Я сидел, все еще не сбросив с себя куртки, с рюкзаком в ногах, и нашаривал в карманах сигареты. Дверь внизу хлопнула: я забыл ее запереть. Чьи-то легкие шаги неуверенно приближались. "Кто-нибудь из Альбертиновых сподвижниц!"- решил я, вовсе позабыв о Лени. Это была как раз она.
- Я увидела свет в окнах и подумала, что вы вернулись. Я же знала, что старухи нет дома… - она стояла передо мной растерянная, забыв поздороваться. На ней было пальтишко, из которого она выросла, и красная вязаная шапочка.
- Здравствуй, Лени! Раздевайся, пожалуйста.
Она удивленно оглядела меня:
- Да вы сами еще не разделись…
- В самом деле. - Я отнес рюкзак в свою комнату и увидел лежащее на столе письмо. Так как, кроме Иоганны, писать мне было некому, я не стал читать его.
Лени спросила: не сварить ли мне кофе? Кажется, У фрау Муймер есть еще немного хорошего ячменного кофе.
Пока она без стеснения рыскала по полкам, я умылся и надел чистую рубашку. Когда я вышел в кухню, Ленхен в клетчатом платьице с белым воротником сидела на хозяйкином месте, а стол был накрыт с некоторым даже изяществом, на что уж никак не была способна фрау Муймер. И горшок с комнатной фиалкой с подоконника перебрался на поднос с чашками.
- Слушай, Лени, да ты образцовая жена… в потенции.
По ее лицу я понял, что слово "потенция" ей незнакомо, и объяснил не совсем точно:
- Будешь ею.
Лени надула губы:
- Если война затянется, то я не буду никакой женой.
Я уклонился от развития этой темы:
- Может быть, ты расскажешь мне новости, Ленхен. Как дядя воспринял крушение наших надежд?
- Вы насчет Москвы?
- Конечно.
- Дядя говорит, что это еще не вечер.
- Видишь, какой умный дядя. А Поппи - тот с горя подох!
- Вот уж нет. Его оголодавшие коты сожрали. На крыше.
- На крыше? Как он туда попал?
- Альбертина забыла закрыть клетку, а он высоко не летал…
- Да, невысоко летал…
Мы пили кофе и болтали.
- Мальчишки говорили, что он кричал "Хайль Гитлер!", но коты ничего не слушали… - Лени был не чужд юмор.
- А ты по-прежнему утепляешь отпускников?
- Нет. Я больше не бываю на вокзале.
- В самом деле? Почему же?
- Так. - В Ленхен появилось что-то новое. Раньше она была словно мягкий, расползающийся комочек теста. Сейчас из нее, кажется, выпеклась булочка, может быть даже с изюминкой. В ней чувствовалась какая-то завершенность.
- Ты что-то от меня скрываешь, Лени, - сказал я наугад. - Но если это касается лично тебя и ты не хочешь ни с кем делиться, - это твое дело.
- Это не меня касается, это касается вашей Альбертины… - выпалила она и с неожиданной яростью закричала - Она страшная, страшная!.. Я ее ненавижу! - Ленхен заплакала по-детски громко и обильно.
Я с сожалением оставил свой кофе и принялся выяснять обстоятельства:
- Послушай, Ленхен, если это так серьезно, то, я думаю, мне надо быть в курсе дела. Ведь я считаю фрау Муймер доброй женщиной, хорошей христианкой…
- Она ведьма! - закричала Лени, поразив меня полным совпадением с моими собственными оценками.
- Наверное, ты имеешь основания так говорить, Лени…
- Конечно, имею! Имею! - закричала она, стуча кулачками по столу так, что зазвенела посуда.
- И ты ничего не скажешь мне на этот счет?
- Скажу, если вы поклянетесь… Жизнью фюрера! Что сохраните все в тайне.
Я с легким сердцем исполнил ее желание, мечтая стать клятвопреступником.
- Изволь, раз это так серьезно…
- Очень. Если узнает дядя, он отправит меня в колонию, к малолетним убийцам!
Меня интересовало все, что касалось Альбертины, и потому я внимательно слушал, как Ленхен, глотая слезы вместе с окончанием слов, начинала издалека…
- Вы знаете, что мы выносили к поездам кофе в термосах. А иногда нас посылали на товарную станцию, чтобы мы там помогали… - она потупилась, - если нужно проводить женщину в туалет… Из эшелона.
Вот как! Гитлердевок, значит, использовали для полицейских надобностей! Давай, Ленхен, давай саморазоблачайся! Я ни в какой степени не предугадывал дальнейшего.
- И вот нас вызвали, мы думали, как обычно… Но это был совсем другой эшелон. Он не разгружался у нас, а следовал дальше куда-то. Я не знаю куда, только из вагонов выносили на носилках, как сказали, тяжелобольных, - по-моему, они были уже мертвые… И одну женщину вывели, еле живую. Я слышала, как вахмайстер сказал санитару: "Да она уже готова, врежет дуба прямо в "Зеленой Минне"…" За нее цеплялся ребенок, девочка лет пяти… - Лени опять заплакала, но сейчас я уже не мог доставить ей это удовольствие: я должен был знать, чем все это кончилось…
- Почему, собственно, ты плачешь, Лени? Тебе жалко эту женщину?
- Нет, - всхлипывая, проговорила Лени, - ее мне не жалко, ей так и надо… Но ребенка…
- Почему ты думаешь, что ей так и надо?
- Потому что эти русские или поляки, я не знаю, кто они, еще хуже цыган. А цыгане не лучше евреев…
- Так… - даже я, ко многому приученный, удивился ее "образованности", - что же дальше?
- Нам велели отвести женщину в туалет, пока придет за ней машина. Мы пошли. А потом вдруг постучали в дверь и стали торопить, торопить нас, чтобы мы скорее выводили женщину… И Лиза Хенниг, моя напарница, начала кричать на нее: "Скорей, скорей!" А я держала девочку. И когда Лиза Хенниг уже была в дверях и подталкивала женщину, та на меня так посмотрела… О, Вальтер! Она не забыла своего ребенка в этой вонючей вокзальной уборной! Она оставила его мне! Вы понимаете, Вальтер? Нарочно, нарочно оставила мне…
Лени зарыдала. На этот раз я дал ей выплакаться. Я уже догадывался о дальнейшем, у меня уже знакомо дрожало все внутри и пересохло в горле. Что должен был испытывать я, если даже Лени… Лени с ее познаниями насчет русских и цыган!
- Я не могу дальше, Вальтер, это так ужасно, так ужасно! - Лени схватила мою руку, и, чтобы ее успокоить, я погладил ее по мокрой от слез щеке.
- Я думаю, тебе станет легче, если ты со мной поделишься, Лени.
- Правда? - доверчиво протянула она. - Вы ведь никому, да?..
- Конечно. Я же поклялся. Жизнью фюрера. Говори дальше, Лени.
- Я стою с этой девочкой. И вдруг вбегает Лиза Хенниг: она-то начисто забыла про ребенка! И страшно испугалась: что теперь нам будет? "Какая подлая, - говорит Лиза Хенниг, - подкинула нам своего ребенка. Теперь мы будем отвечать". И тут меня что-то толкнуло. "Знаешь, Лиза, - говорю я, - ты об этом не беспокойся, я ребенка сама доставлю, куда надо.
А куда - мне скажет мой дядя, блоклейтер и партайгеноссе". Лиза обрадовалась, конечно, и сразу сказала: "Ну, я пошла!" А я с девочкой поехала домой…
- Домой?
- Ну конечно, Вальтер, не к нам домой. Не к дяде же. А к нашему дому… Вальтер, как вы думаете, куда я привела ребенка?..
Тут и думать нечего было.
- К Альбертине?
- Я думала так: она - добрая женщина. Она же день и ночь талдычит о справедливости и немецкой честности… О, Вальтер, ну куда же мне было деться с этой девочкой?.. Я еще вспомнила: говорили, что дети этих… Что они все умирают, потому что их не кормят. Неужели это правда, Вальтер?..
- Что было дальше, Лени?
- Было ужасно, Вальтер… Альбертина хотела тут же вызвать дядю… Но я стала ее так просить, я так плакала… Чтобы она хоть меня не губила, что я исправлюсь… А она орала: "Это не арийский ребенок. Это грех перед собственной кровью - заботиться о таких детях". - "А как же Христос? Он велел любить всех людей?" - кричала я. А она тоже закричала, что я "прогнила", что я забыла про истоки… И про этих… буцефалов.
- Брахицефалов, - догадался я.
- А девочка сидела голодная, потому что я не могла попросить для нее что-нибудь. И такая перепуганная, что даже не плакала… Потом Альбертина оделась и, хлопнув дверью, ушла. И тут я накормила девочку всем, что было вот в этом шкафчике. Я знала, что Альбертина отправит ее… О боже мой, боже мой, лучше бы я ее сунула вместе с матерью в машину!
- И ее забрали?
- Конечно. А я убежала, чтобы этого не видеть. И очень боялась, что старуха скажет дяде, а он запросто может меня упечь в колонию, где малолетние преступники… Может ведь? Да, Вальтер?
- Дядя все может, - предположил я мрачно.
- И я убежала… - Лени помолчала и уже другим тоном, тихо и без всякого выражения, докончила: - Я пошла к одному своему знакомому, он служит в люфтваффе, у него все довоенные пластинки, шлягеры… Там было весело. И я вернулась домой, когда дядя и тетя уже спали… А утром ушла - они тоже спали.
- И Альбертина не донесла на тебя дяде?
- Нет.
- Скажи спасибо и за это. - Я был как-то весь разбит от рассказа Лени, от своих мыслей…
- Вальтер, неужели я совершила что-то страшное? Такое, за что меня надо упечь в колонию?
- Знаешь, Лени, что я тебе посоветую: возвращайся обратно в свою деревню!
Лени смотрела на меня во все глаза. Это уже была прежняя Лени, жаждущая столичной жизни и возмущенная моим советом до глубины своей пустой душонки.
- Вот еще! Да я там пропаду со скуки! - закричала она.
- Может быть. Но здесь ты наверняка пропадешь от веселья, - сказал я и пошел в свою комнату, потому что даже для меня всего этого было уже слишком.
2
Само собой, я мог и не идти сегодня на работу, но там мне легче дышалось. "А чего, собственно, мне здесь нужно? Что я, не могу найти себе другую квартиру "для одинокого, без права пользования кухней"?"
Лени мало что прибавила к портрету Альбертины, который у меня давно сложился. Все я уже знал. Точно представлял себе, на что она способна. И все же… Все же она мне стала еще противнее. А эту девочку я просто видел. Все время видел.
Спору нет, если бы мне удалось… Если бы я работал… Альбертина была бы идеальной "крышей". Но я "просто жил" - пропади пропадом эта жизнь! А "просто жить" я мог и без Альбертины.
Пока Лени перемывала посуду и приводила все в порядок, решение было принято. Я стал собираться на работу, мечтая уйти, пока не явилась старуха. И тут увидел письмо.
"Нет, надо убираться отсюда поскорее", - других мыслей оно у меня не вызвало. Иоганна назначала мне свидание. Тон был необычный, без лишних слов, но категорический: ей "необходим дружеский совет, это очень важно". Слово "дружеский", впервые появившееся в нашем общении, меня подкупило, но назначенный для свидания срок давно прошел. Позвонить ей? Телефон в магазине висел на стенке у конторки шефа. Я могу бросить трубку, если подойдет он…
Но подошла Иоганна. Мне показалось, что она не очень обрадовалась моему звонку.
- Ганхен, я уезжал с трудовым отрядом. Получил твое письмо только сегодня. Что у тебя стряслось?
- Не сейчас. При встрече.
- Хорошо. Скажи где. Я приду.
Она, видимо, оценила мою готовность:
- Ты не заболел там? Все возвращаются больными.
- Нет, ничего. Так, может быть, у Ашингера около почты?
- Да, в четверг, в двенадцать.
Хорошо, что с Иоганной в порядке; я боялся истерик. Отойдя от автомата, я уже не думал о ней. Мне захотелось поскорее очутиться в "Часах". Там действительно было что-то привлекательное.
Может быть, это шло от толстого, добродушного Филиппа, с постоянной его полуулыбкой под темными усами. Филиппа, в котором под этой мягкостью чувствовалась какая-то твердая сердцевина, словно косточка в сливе. Филиппа, который никогда не жаловался, а между тем не с чего было ему улыбаться: раненая нога выдавала ему адские боли, от которых спасали только наркотики, и надо было иметь дьявольский характер, чтобы все же избегать их. И одиночество…
В комнате Филиппа висел портрет молодой женщины. Лина рассказывала, что жена Филиппа умерла именно такой, как на портрете, очень рано.
"И он все не женится?" - удивился я. "Почему "все"? Она умерла в прошлом году. Ей всего-то было двадцать пять…" - "Он женился на такой молодой?" - "Да, на дочери своего друга… Когда тому отрубили голову в Плетцензее". - "За что?" - "Политика", - ответила фрау Лина односложно.
Услышанное о Филиппе приблизило меня к нему меньше, чем короткое, убежденное утверждение Макса, что Филипп не простил бы ему истории с Малышом.
Фрау Лина любила брата, но что-то имела против "компании, которую он завел у себя". Может быть, ее шокировал Франц своими грубыми остротами и вечным шутовством. Но именно Франц умел развеселить каждого, а это ведь было ценно. В такое время. Да, Франц. Что такое Франц?
Однажды по дороге на работу я попал под сильный дождь и ввалился в бирхалле насквозь промокший и забрызганный грязью.
"Смотрите! Кто его отвязал?" - закричал при виде меня Франц, стоявший у стойки.