Легенда об Уленшпигеле - Шарль де Костер


и Ламме Гудзаке,

об их доблестных, забавных

и достославных деяниях во Фландрии и других краях

Перевод с французского Н. Любимова.


Ромен Роллан . Уленшпигель

Историческое значение «Легенды об Уленшпигеле» Шарля де Костера огромно. Это произведение открыло бельгийцам новую родину.

Подобное утверждение может показаться неожиданным. Нашим старым нациям, исчисляющим свой возраст пятнадцатью веками, трудно с точностью представить себе свое происхождение, и они полагают, что истоки народа так же, как и истоки Нила, отдаленны и таинственны.

И в самом деле, «Уленшпигель» — явление исключительное. Но значение его бесспорно. От поэмы Шарля де Постера произошла бельгийская литература. 31 декабря 1867 года родилось сознание нации.

На этом единодушно сходятся все писатели бельгийской земли.

«Это — первая книга, в которой наша страна обрела себя», — пишет Верхарн. «Это — фламандская Библия», — говорит Камилл Лемонье. «Это — книга родины… Широкая Шельда, несущая в своих водах частицы нации и берущая свое начало в веках… Это — вся родина… Это вчерашний день, это завтра, это вся наша история…»

А Морис дез Омбио пишет:

«Это — первая книга, в которой бельгийцы почувствовали вкус и аромат своей земли и своего племени. Первая — созданная нейтралитетом души. С Шарля де Постера начинается существование бельгийской литературы…»

Уже из-за одного этого «Легенда об Уленшпигеле» заслуживала бы почетного упоминания в истории европейской литературы. Но она значительно больше, она — великое произведение всечеловеческого искусства.

Начало бельгийской литературы было положено рукою мастера. Журналист, бедный, безвестный, создал почти что на наших глазах памятник, способный соперничать с Дон Кихотом и Пантагрюэлем.

Пожалуй, к созданию этой эпопеи более причастны судьбы народа, чем воля одного человека. А вернее, гениальность этого человека в том, что он сумел стать орудием народных судеб.

Простой случай свел его лицом к лицу с его будущим героем, с тем, кто впоследствии воплотил дух народа Фландрии. «Уленшпигель» было название газеты, которую редактировал и иллюстрировал Фелисьен Ропс и где выступил Шарль де Костер по окончании университета. В течение четырех лет созревала идея, заложенная в самом слове «Уленшпигель», и образ гнома, «смеющегося во всю глотку», которого на глазах у де Костера рисовал Ропс, обретал плоть и человеческие черты, в то время как его будущий певец упражнялся, перебирая клавиатуру архаического языка[1] — будущий аккомпанемент к своему эпосу. За эти четыре года Уленшпигель завладел де Костером. Они остались вдвоем с глазу на глаз. Это была яростная борьба, «борьба творчества»[2]. И когда они вступили на этот путь, знал ли Шарль де Костер, куда заведет его гений? Не думаю! Как выросли в пути «сорванец»[3] и его летописец!

Какова отправная точка? Кто такой Уленшпигель? Родной брат Полишинеля, готический Панург, один из тех героев — бродяг, обжор, плутишек, трусов, насмешников, распутников, писунов, жрунов, говорунов и пустобрехов, создавая которых угнетенный народ во все времена удовлетворяет не только свою потребность в смехе и свои первобытные инстинкты, но также и свое могучее стремление к независимости; который облегчается, с шумом гадя на головы прохожих. Под именем Уленшпигеля он жил у двух очагов: германского и фландрского. Известны две его могилы: одна в Мельне, что возле Любека, где он умер около 1350 года; другая — у подножья огромной башни в Дамме, близ Брюгге; и на обеих могильных плитах начертаны одни и те же атрибуты: «Uylen Spiegel».

Сова и Зеркало — Мудрость и Комедия. (Мы увидим дальше, какой иной, более острый смысл дал им де Костер.) Его вольные шуточки служат как бы olla podrida — маслом, на котором варят и шкварят в одном котле пряности и сальности, похищенные из всех горшков Фландрии и Валлонии, Франции и Германии, даже Италии. В течение пяти-шести веков народ, отведав их, облизывает себе пальчики. В этой-то харчевне Рихард Штраус и набрался тех жирных запахов подливы, которые придают аромат его музыкальной поэме «Тиль Уленшпигель».

Но этого Уленшпигеля, который был, подобно римскому Паскино, только пустобрехом, мастером на всякие проделки, Шарль де Костер сделал человеком — «et homo factus est»[4] — и присвоил себе. Уленшпигель — фламандский Гёз, сын Клааса, искусный ремесленник, борец за свой народ и его освободитель, мстящий за народ смехом, мстящий за народ топором. Вот он: видишь его «острые карие глаза», его рот и нос, которые «точно делали две лисы, до тонкости изучившие хитрое искусство ваяния», его худобу, его неутолимую жажду, его волчьи зубы, созданные, чтобы кусаться и чтобы жрать, его прекрасное расположение духа, его грозные радости, его ветреную голову, упрямый череп, неумолимый лоб, где, как долги, записана каждая обида, вплоть до дня расплаты, его неподкупность, его жестокость. Его родина — Дамме, во Фландрии. Его эпоха — век палача Филиппа Второго и Вильгельма Молчаливого. И вместе с тем он — Фландрия всех времен. Он — знамя своего народа. Он — знамя и герб своей нации. Багрянец пасти, багрянец напасти. Клыки и смех — кровь и грех.

Сначала художник бредет ощупью между традиционным фарсом и героическим романсеро народа, идущего к свободе. С первых же двадцати строчек он воссоздает атмосферу, фламандскую весну, морскую, пронизанную солнцем дымку над истомленными лугами. «Во Фландрии, в Дамме, когда май уже распускал лепестки на кустах боярышника, у Клааса родился сын Уленшпигель… Вслед за тем сквозь ночные облака пробилась заря, ласточки, щебеча, залетали низко-низко над лугом… Клаас подошел к Брюггскому каналу, неподалеку от моря…»

На первых же десяти страницах нарисовано святое семейство достославных нищих: св. Иосиф — угольщик Клаас, плечистый, черный и смеющийся, Сооткин — мадонна с налитыми грудями, двумя «прекрасными естественными сосудами», к которым жадно припадает маленький фламандский Спаситель — Уленшпигель, родившийся в сорочке; и св. Анна — повитуха Катлина, добрая колдунья; и маленький Иоанн Креститель, Санчо Пансо — тихий Ламме, круглый Ламме со своим брюшком.

И, однако, мастер-сказочник еще колеблется: рассказывать ли ему по-своему, вести ли песнь так, как она сама поется, не выученная заранее, не вычитанная в книге. Он счел нужным нашпиговать первую часть своей «Легенды» сырыми кусками, взятыми прямо из старого фарса, от которого несет прогорклостью. Эти затасканные достопочтенные фацетии подобны привидению, которое ищет свои развалины и плутает в новом доме. Это тряпье не всегда приходится впору мускулистому и тонкому стану сына Клааса.

Но мало-помалу фламандская лисица, скрещенная с волком, остается одна хозяином поля. Поэт создает свой собственный фарс; он не заимствует его более, и фарс сливается здесь с эпопеей.

Потом к концу, когда звериная морда нашего героя, которая насмешничает и кусается, уже тыкалась всюду — от Брюгге до Рима, во все ярмарки и битвы, выглядывала среди сосен и вереска, пышущая жизнью, вечно хмельная, полная воспоминаний о славе, смехе и муках, — герой вырастает. Индивидуум становится типом. Тип делается символом; он не стареет более, у него нет более плоти; и он говорит: «У меня нет тела, у меня есть только дух… Дух Фландрии, любовь Фландрии — мы никогда не умрем».

На последних страницах книги — он страж Веерской башни, полуночник Фландрии; он видит вдали море, берега, луга, леса, крепости и замки, свободные острова и оснащенные для боя корабли Гёзов, идущие чередой, и будущее Бельгии и Нидерландов; он предсказывает его. Он — дух родины. И он уходит из книги, распевая свою десятую песенку, «но когда он спел последнюю, — этого не знает никто».

Он не одинок. Де Костер окружил его типами высокого поэтического и символического значения, созданиями своей мечты: отец, мать, возлюбленная, друг. В заглавии, которое он дал своей книге, упоминается, кроме Уленшпигеля, лишь его толстый приятель Ламме, «храбрый тихоня», «который если и грешит, то только по доброте душевной» и который «жить на этом свете без любви не может». Но вместо того чтобы назвать свою поэму «Доблестные, забавные и достославные деяния Тиля Уленшпигеля и Ламме Гудзака», автор мог бы с таким же правом назвать ее «Трагические и любовные приключения Клааса и Сооткин, Катлины и Неле». Это — поэма той семьи, которая на языке символов означает: «Клаас — мужество, Уленшпигель — дух, Неле — сердце, Ламме — утроба» народа Фландрии.

А вокруг сам народ, который трудится, смеется, страдает и борется… «Золотая легенда исповедников и мучеников фламандского народа, — пишет Лемонье, — Евангелие смиренных и угнетенных…» Смиренных?.. Как бы не так! Они при оружье. Не надо уж так особенно им доверяться. Эти ягнята напоминают ягнят моего пройдохи из Кламси Кола Брюньона.

Слышите вы, как на их кораблях «бьет барабан славы, бьет барабан веселья… Жатва созрела для серпа. Да здравствует Гёз!»

И, наконец, окутывая эти толпы, которые кипят и пенятся, — вот они Стихии, огонь и воздух, вот она мать-Природа, плодоносная земля, ее дыхание, ее мощные запахи и морской ветер…

Как оценить подобное произведение?

Мне кажется, что большинство из тех, кто пытался это сделать, заблуждались. «Огромную башню», как говорит Лемонье, «башню теней и туманов», разукрасили раблезианскими флагами, а ведь нечто совсем иное заключено в ее утробе. Почти все критики «Уленшпигеля», на мой взгляд, стали более или менее жертвами миража. Название в пантагрюэлевском стиле, ученое стремление к архаизмам, несколько заимствованных сальных шуток подсказали мысль о медонском кюре, о Гомере Смеха. Эк, сказали! И Лемонье, когда он прославляет в Шарле де Костере «Рожок Смеха», принимает эхо за инструмент.

Смех Рабле подобен потоку. Он смывает все: и мудрость, и безумие, и страсти — ни следа ненависти!.. Смех фламандского Уленшпигеля — личина смеющегося Силена, скрывающая неумолимое гневное лицо, горькую желчь, огненные страсти. Сорвите личину. Он грозен, Уленшпигель! Суть его трагична…

И как знал это сам Шарль де Костер! Лучше чем все его комментаторы, он определил самого себя, он первый задал тон в своем мрачном «Предисловии совы»: «Уленшпигель — Uylen Spiegel. Ваше зеркало… управляемые и правящие, зеркало глупостей, нелепостей и преступлений целой эпохи…»

«Насмешники в обличье добродушия, у вас есть нечто общее со мной… На чем основывается ваша политика с тех пор, как вы властвуете над миром? На резне и на бойне… Ты ручаешься, что Карлы Пятые и Филиппы Вторые перевелись на свете?..» Сова (Uyl) — это «политик, который надевает на себя личину свободомыслия, неподкупности, человеколюбия и, улучив минутку, без всякого шума вонзает нож в спину какой-нибудь одной жертве, а то и целому народу… Посмотри вокруг себя, поэт из захолустья, и ты увидишь, что сов на свете гибель. Сознайся, что неблагоразумно было с твоей стороны нападать на Силу и Коварство, на этих венчанных сов…»

Значит, он нападал на них. Вот он, скрытый сюжет! Это бич возмездия, ум острее сабли, это кони Свободы, беспощадная битва, где кровь хлещет, как dobbel-kuyt[5], и где сама ненависть — тоже вино. Это песнь независимости и мести угнетенного народа. Так утверждает яростное заклятье Уленшпигеля, обращенное к Духам Весны:

Я хочу освободить!.. Я хочу отомстить!..

Отомстить за что?

Присмотримся к сюжету книги! О чем идет речь в этой длинной эпопее, написанной в конце XIX века?

О войнах XVI века между Нидерландами и Испанией. О войнах жестоких, не знающих ни великодушия, ни пощады как со стороны угнетателя, так и со стороны угнетенного. О войнах, которых ничем не искупить, ибо по прошествии трех веков поэт ничего не простил… В течение трех веков такая ненависть!.. И этой ненавистью скреплять камни новой родины! Поразительное явление народной жизни! Поразительное откровение!

С первой же страницы воля к ненависти утверждается параллелью, проводимой между фламандским крестьянином Клаасом и королем Карлом Пятым, между рождением Уленшпигеля и рождением Филиппа Второго. Эта параллель неумолимо проходит через всю книгу. И ни разу испанец не расстается со своей презренной и гнусной ролью. Ни одна из фигур противника не трактуется даже в малой степени рыцарски. Он враг — и этого достаточно, за ним не признается ни одной добродетели. Бешеная ненависть!

Герцог, будь проклят! Убийце смерть!
Бросим его на съедение псам! Смерть палачу! Да здравствует Гёз!
Повесим его за язык
И за руку, за кричащий приказы язык
И руку, скрепившую смертные приговоры…
Бей в барабан войны. Да здравствует Гёз!

«В чем же наша отрада?» — «Сейчас тебе скажу, Ламме. Око за око, зуб за зуб… Берись за топор и позабудь о милосердии — вот она, наша отрада! Бей наших врагов-испанцев, бей католиков, бей их повсюду!»

. . . . . . .

«Когда же наконец настанет долгожданный мир?..» — «Желанная эта пора настанет, когда во фландрских садах на яблонях, сливах и вишнях заместо яблок, слив и вишен на каждой ветке будет висеть испанец».

Ну что ж, битва есть битва! Понятны эти фанфары героической жестокости. Однако битва кончена, а ненависть не угасла. Император мертв, но этого недостаточно! Его надо обесчестить, его надо убить на небесах. Христос без жалости возглавляет отмщение…

«Смилуйся над ним, сын мой!» — говорит Мария…

«Нет ему прощения», — говорит Христос…

Жалость — удел Сатаны[6]. Но эта смехотворная жалость делает нелепым того, на кого она направлена. Она выставляет на посмешище мученика. И кого? Старого Императора, Короля Королей — Карла Пятого.

Если таков Иисус Фландрии, Добрый Пастырь, то можно представить себе, каковы же пасомые им овцы. Месть на земле — это такое блюдо, которое варят целую жизнь; его едят горячим, его едят холодным; ни одна крошка не должна пропасть зря. По сравнению с Уленшпигелем, который раздувает покрытые пеплом угли и ворочает свою месть на огне, блюда Ламме — приторны. Послушайте же, как Уленшпигель раздувает огонь:

«…Пепел Клааса бьется о мою грудь… Пепел бьется о мое сердце… Пепел… Пепел…»

Священная месть становится манией, ее лихорадочное упорство близко к галлюцинациям. Де Костер извлекает из этого потрясающие эффекты, и, когда после нескончаемого ожидания (ибо он не торопится, он хочет насладиться полнее) волк Фландрии хватает добычу, он цедит каплю за каплей свою месть. Сначала удивляешься тому, что рыбник, который продал Клааса палачу, отделывается лишь падением в воду. Но он появляется вновь, много времени спустя. Шарль де Костер берег его для второй смерти. И эта смерть, добрая смерть, как она длится! Тем, кого ненавидит Уленшпигель, он готовит самую медленную смерть. На медленном огне! Нужно, чтобы они страдали. И особенно, чтобы они не раскаивались! На их костре — ни одной слезы их раскаяния. Им не позволено даже взывать о жалости к людям и богу. Сначала муки, потом вечное проклятие!

Задыхаешься в этой атмосфере пытки, жестокости, печальной и мучительной. Сам мститель наслаждается ею без радости…

«С тоскою глядел он на тучи, как безумные мчавшиеся по небу, на огненные барашки в море и на освещенное факелами бледное лицо рыбника, которой следил за ним злыми своими глазами. И пепел бился о грудь Уленшпигеля… Так шли они четыре часа…» К пытке! Бок о бок — свирепая жертва и свирепый судья.

Но каково величие в страдании! Каково умение страдать и заставлять страдать! Сцена истязаний Клааса, следующая за ней ночь, призрак, вдова и сын, выкапывающие из остывшего костра покрытое пеплом сердце трупа, «мешочек мести», договор «ненависти и силы» между страдающими матерью и сыном; «ненависть и сила» — лейтмотив, отдающийся в двух окровавленных телах и возносящий их над всеми страданиями, — сильнее смерти, — вся эта трагическая сюита достигает высочайших вершин эпопеи.

Ненависть и сила, месть и неумолимость… Вот они — «исповедники и мученики народа Фландрии»!

И я вспоминаю о том, что в том же самом веке эта ненавидимая Испания создавала доброго рыцаря Дон Кихота Ламанчского… Кто бы мог подумать, что это добродушие исходит от нации, которая угнетает? А эта жестокость — от нации угнетенных?

Еще и другое мнение следует пересмотреть. Верхарн говорит о «молчаливой вере», которая выражена в Уленшпигеле.

Какая вера? Уж конечно, не католическая. Она тут повсюду презираема и ненавидима. Отвращение или презрение к церкви свободно переходит в самый настоящий антиклерикализм. Владыка из Рима — шут этой книги, зловещий или нелепый; лучшие фарсы «Уленшпигеля» разыгрываются над ним, — как, например, история с монахом, которого запер в клетку и откармливал Ламме.

Но если Рим потерял здесь все, то и Женева ничего не выиграла. И если одна из двух религий — католическая — выведена в смешном свете, то другая — протестантская — не выведена никак. Нам возразят, что к этой вере примкнули восставшие. Но есть ли там хотя бы намек на великого христианина? На их шляпах можно заметить только серебряный полумесяц с такой надписью: «Liever den Turc als den Paus» («Лучше служить султану турецкому, чем папе»). Единственный верующий в книге, не вызывающий антипатии, — это жена Ламме, глупенькая «крошка», которую дурачат и которую щупают католические монахи. Это немного. И мы вправе считать, что этой «фламандской Библии» недостает половины души Фландрии: Фландрии Руисброка, Фландрии Мемлинга, Фландрии мистиков, ханжей, великолепных соборов и святых изображений. Где же святые? Где богоматерь? Где Христос? Где сам бог?.. Бог не интересуется несчастьями Уленшпигеля и свободами Фландрии.

Дальше