Глава 29.
Месть, месть, месть!
В эту ночь наш герой спал, можно сказать, как после бани. А заснул он с готовым планом мести, жестокой, безжалостной мести. Надо отомстить, отомстить, проучить как следует отца, расквитаться за розги, за позор, за все, за все…
Лейбл размышлял недолго. О чем тут думать? Все казалось ему таким простым, таким естественным, что ничего не могло быть проще и естественнее.
Вот весь его план, как на ладони:
Ночью, когда все заснут, он потихоньку встанет и на цыпочках подойдет к кровати кассира. Они спят в одной комнате. А кассир по прозвищу "Сосн-Весимхе" ("Радость и веселье") – любитель поспать. Он, правда, уверяет, что у него удивительно чуткий сон: муха пролетит, и то услышит. Но все знают, что когда "Сосн-Весимхе" заснет, его хоть вместе с кроватью выноси, – он ничего не услышит, разве только, если облить его холодной водой.
Тем не менее кассу ему можно спокойно доверить. Во-первых, он свой человек, родственник Бени Рафаловича – не то племянник, не то двоюродный брат. Во-вторых, он вообще очень честный парень, беззаветно преданный хозяину, и кассу, то есть стол, в котором хранятся деньги, стережет, как верный пес. Ключи от письменного стола он всегда держит при себе, в кармане брюк. Перед тем как ложиться спать, он внимательно осматривает окна и ставни, проверяет, основательно ли они закрыты; заглядывает под кровати, не спрятался ли там вор. На ночь кладет брюки себе под подушку. Вдобавок в той же комнате рядом с ним спит хозяйский сын Лейбл – что может быть надежнее и безопаснее?
Сам бог послал нашему Лейблу такого кассира, иначе он не мог бы осуществить то, чему научил его Гоцмах, и вытащить из кассы деньги. "Нужна звонкая монета, звонкая, – шепнул Гоцмах Лейблу на ухо. – Чем больше звонких монет, тем лучше…"
И Лейбл, вырабатывая свой тонко задуманный план, ясно представил себе, каким образом "звонкие" из кассы "Сосн-Весимхе" перекочуют в его, Лейбла, карманы. "Сосн-Весимхе" спит как убитый, храпит, как недорезанный бык. А он, Лейбл, в темноте подбирается к его кровати и с минуту обдумывает, как вытащить брюки кассира из-под его изголовья; затем бережно, потихоньку, засовывает руку под подушку, вытаскивает сначала одну штанину, потом другую и осторожно извлекает из кармана связку ключей. Неслышно, на цыпочках, идет к столу. После каждого шага останавливается, боясь, как бы его не услышали. А сердце бешено бьется в груди. Больше всего Лейбл опасается старой бабушки, которая спит в соседней комнате. У старухи действительно чуткий сон и острый глаз: она видит сквозь стенку, как иной сквозь очки. С замиранием сердца открывает он ящик письменного стола, дрожащими руками, тихо-тихо всовывает руку и захватывает увесистую пачку кредиток ("побольше кредиток", – наказал Гоцмах)… Затем потихоньку кладет ключи в карман брюк кассира, а брюки – на прежнее место и, крадучись, выходит на улицу… Там уже ждут его лошади – Гоцмах заранее об этом позаботился. Они спешат к вокзалу… Чтобы избегнуть погони по горячим следам, Лейбл придумал еще более хитроумный трюк: он переоденется в чужую одежду, а свой костюмчик положит на берегу реки, – пусть подумают, что он утопился… Его, надо полагать, будут искать, искать в речке, но как бы не так! Черта с два они его там найдут! Тогда семья начнет справлять семидневный траур… Будут оплакивать его и горевать о нем долго-долго, пока не начнут понемногу забывать. Пройдет, скажем, десять или двенадцать лет. Вот Лейбл – уже известный артист; он разъезжает по белу свету со своей собственной труппой, – тогда-то он нарочно завернет в Голенешти на несколько спектаклей. Он снимет (через подставное лицо, конечно) сарай у своего же отца и разрешит всем жителям местечка бесплатно посещать театр, – что же, пусть все знают, что такое настоящая актерская игра! Когда взовьется занавес, он выйдет на сцену со всей труппой: все великолепно одеты, а он, директор, сверкает алмазами и брильянтами почти так же, как Щупак… И лишь только он покажется на сцене, его, надо полагать, сразу узнают: это он, Лейбл! Мать упадет в обморок, отец зарычит своим громовым голосом: "Лейбл!" И со всех сторон загремят восторженные приветствия:
– Лейбл! Лейбл! Лейбл!
* * *
Лейбл открывает глаза: у его изголовья стоит кассир.
– "Сосн-Весимхе"! Что случилось?..
– Как что случилось? Где это видано, чтобы человек так крепко спал? Будят его, будят и никак не могут добудиться. Вставай, горит!..
– Что горит? Где горит?
– На "Божьей улице". Все ушли на пожар. Одевайся! Уже битый час бухают во все колокола. Кажись, покойник и тот бы проснулся.
Так журит Лейбла "Сосн-Весимхе", хотя и его самого только что с величайшим трудом разбудили, приказав ни под каким видом не отлучаться из дому.
Легко сказать: "Не отлучаться из дому". Как можно усидеть дома, когда в городе пожар? Преданный своему хозяину кассир "Сосн-Весимхе" вместе с Лейблом вышел на одну минутку, только на одну минуточку, посмотреть, где горит. Но, выйдя на улицу, увидя залитое заревом небо и услыхав звон колоколов, кассир не устоял против искушения и побежал туда, куда в эту ночь тянуло всех, кроме разве одного Лейбла.
Лейбла влекло в другую сторону. Он повернул направо и прежде всего направился в хедер, чтобы посмотреть, не спит ли семья кантора, и, если спит, постучать в окно, разбудить их и сообщить, что на "Божьей улице" пожар.
Приближаясь к дому, Лейбл еще издали увидел стоявшую в дверях дочь кантора Рейзл, освещенную кроваво-красным отблеском пожара, а возле нее какого-то субъекта, который мигом отошел в сторону и, повернув налево, поспешно удалился. Тогда Лейбл так же поспешно, крупными шагами направился к дому кантора Исроела.
Глава 30.
Ночь-волшебница
Никогда в жизни, если она даже продлится до ста лет, не забыть нашему юному герою той знаменательной для него ночи, когда бушевал пожар на "Божьей улице".
В лучшие, как и в худшие, минуты своей жизни, он любил возвращаться к воспоминаниям об этой ночи… Да и теперь, когда он остается наедине с собой, для него нет большего наслаждения, чем вернуться к этим сладостным воспоминаниям и, лежа с закрытыми Главами, вновь и вновь переживать очарование счастливой, пленительной, незабываемо-волшебной ночи, когда он, полусонный, бежал на "Божью улицу" посмотреть, где горит.
Все небо, насколько хватал глаз, было окрашено в яркий пурпур. Куда девались звезды? Они куда-то скрылись, потонули в море огня и исчезли. С противоположного конца улицы доносился отдаленный гул: крики людей, лай собак, треск пылающих крыш. На красном фоне четко выделялись вдали бесчисленные силуэты. Окутанная алым облаком, стояла перед ним дочь учителя, прекрасная, зачарованная царевна ночи. Никогда еще ее черные волосы так не блестели, никогда ее темно-алые щечки так не пылали, никогда ее большие черные цыганские глаза так не сверкали, как в эту ночь. И ему казалось, что вся она – пламя. Вот-вот поднимется и вместе со звездами потонет в багровом сиянии этой волшебной ночи. И Лейбл почувствовал, как его неодолимо влечет к ней…
Рейзл еще издали узнала его. Она огляделась вокруг, нет ли поблизости чужого глаза, наблюдающего за ними. Нет, кругом ни живой души. Никого! Все на пожаре. Все население местечка сбежалось туда.
Она сделала несколько шагов навстречу, коротко рассказала, как она проснулась… Одна-одинешенька в доме… Все на пожаре…
– Где горит?
– Я и сам не знаю, где горит. Разбудили меня, сказали, что пожар на "Божьей улице", я и побежал прямо сюда.
Рейзл заглянула ему в глаза.
– Прямо сюда? Почему же прямо сюда?
– Я и сам не знаю, почему… Но если бы пожар был и не на "Божьей улице", я бы тоже прежде всего побежал сюда…
Он запнулся. Почувствовал, что у него вырвалось лишнее слово, и покраснел… Рейзл не спускает с него глаз. Каким необыкновенно красивым кажется он при свете охваченного заревом неба! Сколько обаяния в его пылающих щеках. Его большие нежные глаза глядят на нее с такой любовью и лаской, как если бы он был ей родной брат.
Лейбл, запинаясь, объясняет, почему он прибежал прямо сюда… "Такая ночь!" Да и что ему делать на пожаре? Чего он там не видел? Как горят дома на "Божьей улице"? Пусть горят. Пусть горит вся улица, хотя бы все местечко. Ему-то что? Ему теперь до Голенешти никакого дела нет. Ровно никакого! Его связь с местечком порвана. Навсегда! Он уж больше не голенештинский житель. Еще день, другой…
Он берет ее за руку.
– Поклянись, что все останется между нами, я тебе кое-что скажу…
Лейбл жмет ее ручку своей большой теплой рукой, точь-в-точь как тогда в театре. Тихим и серьезным, полным тоски голосом он говорит:
– Я уезжаю отсюда.
Она широко открывает глаза.
– Куда?
Куда? Он и сам еще не знает. Но что он уезжает, это так же верно, как то, что теперь ночь на земле, как то, что это небо создано богом.
Оба подняли глаза к небу. Рейзл стало жутко от этой нежданной вести. Она придвинулась ближе к Лейблу, внимательно взглянуло на него, прислушалась к его голосу и удивилась серьезности его тона. Никогда еще не видела она его таким серьезным. Он точно вырос вдруг, стал взрослым. Голос ее дрожал, когда она спросила:
– Надолго?
– Надолго ли? Навсегда! Навеки!
– Навеки? Значит, мы никогда больше не увидимся?
– Никогда…
В свете красного зарева Лейбл заметил, как побледнело прекрасное смуглое лицо Рейзл. Он снова взял ее руку, и ему показалось, что пальцы ее вдруг похолодели. Он уже готов был пожалеть о том, что уезжает… Но ничего не поделаешь. Все уже решено окончательно – не поправишь. И он решился доверить ей свою тайну, рассказать, куда он едет, для чего едет и с кем едет… Рейзл глядит ему в глаза, слушает, тихо вздыхает.
Лейбл смотрит на нее, и взгляд его точно говорит: "Ты не хочешь, чтобы я уехал? Будешь скучать? Скажи, ты будешь скучать?"
Рейзл краснеет. Нет, не то, не то! Но она завидует ему. Вот, скажем, ему захотелось уехать из дому, и он взял да уехал. А если бы, к примеру, она захотела подняться и уехать, – разве она смогла бы? А ведь и ей, быть может, хочется уехать из дому. Очень хочется. Он думает, что только у него домашние неприятности, что он один страдает от родителей. О-го! Если хорошенько посчитать, то окажется, пожалуй, что у нее таких неприятностей не меньше, а быть может, и больше.
И она рассказала Лейблу все. Поделилась своими переживаниями последнего дня и этой ночи. Передала содержание разговора, который она только что имела с хриплым субъектом, с тем самым, которого в Голенешти называют Уморой! Рассказала, как отозвался директор о ее пении… Словом, Рейзл поведала Лейблу все, ничего не утаила.
Лейбл сам не понимает, как это случилось. Он помнит только, что они сидели рядом на пороге дома кантора Исроела. Ее маленькая детская ручка лежала в его руке. Он гладил эту маленькую детскую ручку, потом поднес к своим горячим губам и целовал, целовал кончики пальцев. Она не отняла своей ручки, по глядела на него расширенными, испуганными глазами. Эти большие черные цыганские глаза сверкали: в них горело красное зарево этой чудесной, зачарованной ночи.
Какая сила привлекла их друг к другу, посадила рядом, придвинула вплотную, плечом к плечу? Какая сила сблизила эти две детские невинные души и заставила их раскрыться, поведать друг другу свои самые сокровенные тайны? Какая сила так внезапно сроднила и сблизила их, точно они уже много-много лет были самыми закадычными друзьями?
То была таинственная, пленительная сила этой дивной, полной чудесных чар ночи.
Да, то была чарующая ночь – ночь-волшебница.
Глава 31.
Звезды не падают, звезды блуждают
То, что Рейзл рассказала Лейблу в ту волшебную ночь, сидя с ним рядом на пороге своего дома, явилось для него совершенной неожиданностью и несказанно его обрадовало. Ее голосок в эту исключительно чудесную, сказочную ночь звучал в его ушах как пленительная музыка. Как жаль, что он раньше не знал этого. Хорошо, что она хоть теперь рассказала ему все. Хорошо, что он знает. Теперь он видит, что это от бога. Теперь уже ясно, что так им на роду написано. Обоим, видно, выпало на долю терпеть и страдать, нести на себе ярмо местечкового гнета и общими силами стряхнуть с себя этот гнет. Они должны вместе вырваться отсюда, из этого тесного, мрачного, заброшенного местечка и вместе уйти туда, в новый мир. О, там начнется для них обоих иная жизнь: новая, светлая, яркая! Оба они изберут одну и ту же дорогу. Оба будут учиться одному и тому же: он – играть, она – петь. Оба прославятся на весь мир: он – своей игрой, она – своим пением.
И Лейбл подал ей руку и призвал в свидетели небо и ночь. Эта ночь, это красное огненное небо пусть будут свидетелями, что они никогда, никогда не расстанутся. В знак этого их руки соединились, скрепляя клятву… Бог им свидетель, что отныне они всегда будут вместе, никогда и ни за что не расстанутся! Что бы ни случилось, куда бы их ни забросила судьба, они будут неразлучны. Всегда и всюду вместе. Даже, когда они вырастут, станут взрослыми, они тоже никогда не расстанутся. Никогда! Никогда! Всегда будут работать в одном театре, вместе будут странствовать по свету. А странствуя, как не заехать в Голенешти? Само собою, они приедут сюда, обязательно приедут. В гости к родителям приедут… Узнает об их приезде местечко, и все сбегутся, как на чудо какое, поглядеть на сына Бени Рафаловича и на дочку кантора Исроела. Ах, как хорошо им будет тогда! Все станут им завидовать, бегать за ними, пальцами указывать на них: "Вот счастливцы, вот счастливая парочка!.." Они ведь будут уже тогда жених и невеста… Почему жених и невеста? Ничего подобного! Они уже будут тогда муж и жена. Ведь они уже давно жених и невеста: еще с того вечера, как их посадили впервые рядом в театре.
– Помнишь, Рейзл, тот вечер, когда мы в первый раз сидели вместе в театре? Ха-ха-ха!
Помнит ли она? О, еще бы!.. Ей хотелось бы вечно сидеть так. Разве есть на свете что-нибудь лучше, приятнее, милее театра, еврейского театра?
Ах ты господи, владыка небесный! Как будто они сговорились. Разве не видно, что так суждено самим господом богом? Это он сам смилостивился над ними и, взирая на них с высоты небес, послал каждому своего избавителя: ей – бездельника Шолом-Меера, а ему – Гоцмаха.
Лейбл рассказал девушке всю историю своего знакомства с Гоцмахом. Рассказал и о том, как близко он сошелся с Гоцмахом, как стал его закадычным другом, как отец накрыл его и подверг позорному наказанию и как он, Лейбл, дал слово рассчитаться с отцом, расплатиться за свое унижение, отомстить за свой позор.
Весь план мести, выработанный им, он ей тоже раскрыл и даже объяснил во всех подробностях, ничего не утаив, каким путем он рассчитывает заполучить "звонкую монету". Он не боялся доверить свою тайну Рейзл. Чего бояться? Он знал, чувствовал, что он и она с этой ночи стали единым, существом. Ведь они дали друг другу слово: ее рука в его руке. Бог им свидетель. Он высоко в небесах, но он слышит все. Решительно все.
Оба подымают глаза к небу. Оно уже не такое багровое, как прежде. Пожар с каждой минутой идет на убыль, шум и галдеж стихают. Вот уж снова показались звезды на небе: одна, другая, третья, потом много, бесконечно много… И вдруг им почудилось, будто звезды меняются местами: одна подымается, другая опускается. Вот они падают, падают…
– Смотри, смотри, звезды падают!.. – воскликнула Рейзл.
Ее голос дрожал, и сердце билось в тревоге.
Лейбл громко засмеялся.
Неужто она боится?
– Не нужно бояться, – успокаивал он ее как старший, хотя он был моложе ее на целый год. – Чего тут бояться? Звезды не падают, они блуждают. Звезды блуждают.
И он объясняет Рейзл, как взрослый, как старший брат, почему и как блуждают звезды. Он ведь учится в хедере, оттого и знает. Дело тут очень просто: "Каждая звезда – это душа человека. А куда идет душа, туда идет и человек. Вот почему нам представляется, будто звезды падают".
– Звезды, не падают, звезды блуждают, – повторил Лейбл, глядя на небо, которое все больше очищалось от алого покрова!
Зарево затухает. Только один дальний край неба еще подернут светло-алой пеленой, но и та постепенно становится все бледней, и мало-помалу алый блеск ее редеет, тает, исчезает совсем. Черные фигуры, которые только что, сгрудившись в кучу, теснились на месте пожара, стали понемногу рассеиваться, расходясь в разные стороны. Близко зазвучали голоса. Сейчас вот, не успеешь оглянуться, подойдут ближе и заметят, как они сидят тут рядом, на пороге дома кантора… Ничего не поделаешь, надо встать, надо уходить… Хотя очень уж не хочется расставаться.
– Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
И отойдя от порога, Лейбл направился к месту пожара. Но вдруг остановился и повернулся лицом к Рейзл, чтобы еще раз, хотя бы еще один раз пожелать ей:
– Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Еще мгновение, и он скрылся в ночной мгле.
Глава 32.
На исходе субботы
Суббота на исходе.
Исчезли все признаки милой сердцу царицы-субботы.
На "Панской улице" затихли голоса нарядных юношей и девушек, гулявших здесь весь субботний день до позднего вечера и разговаривавших между собой по-русски (пусть неправильно, с грубыми ошибками, но зато по-русски).
Не видно больше на "Божьей улице" ни евреев, одетых в субботние сюртуки, ни евреек с "брильянтами" в ушах (пусть фальшивыми, но все же с брильянтами).
Не видать и детей, играющих на улице в новую игру, – в "еврейский театр". Их давно уже загнали домой. Давно во всем блеске и пышном великолепии заката скрылось солнце. Погас последний луч тихого, теплого бессарабского летнего дня, уступившего место прекрасному, тихому летнему бессарабскому вечеру. Там и сям замигали в небе светлые, сверкающие звездочки, улыбающиеся темной, пыльной земле.
Благочестивые женщины уже давно отшептали в сумраке вечернюю молитву "Бог Авраама, Исаака и Иакова", и странная, неведомая тоска стала расстилаться кругом, тоска по "милой сердцу уходящей субботе…" Желтые огоньки замигали в окнах.
Люди набожные уже сотворили молитву, посвященную прощанию с субботой и наступлению будней. Иные успели даже пропеть все гимны, которые положено петь в этот вечер. Другие с увлечением еще поют "Ты не бойся, раб мой Иаков" и прочие песни, посвященные прощанию с субботой. Скрытая тоска слышится в этом пении, скорбные нотки нередко врываются даже в ликующие напевы.
Тяжело, очень тяжело расставаться с той высшей благодатью, которая нисходит на благочестивого еврея в дорогой и милый сердцу день субботний; тяжко, очень тяжко расставаться с царицей-субботой!
Кантор Исроел окончил молитву и, тяжело вздыхая, пожелал жене и дочери счастливых будней. Затем принялся за песнопение, спел все гимны, посвященные прощанию с субботой, наизусть, громко, полным голосом, с душой, с увлечением. Прищелкивая пальцами и глядя на Лею, он печально думал: "Сейчас начнется разговор о деньгах, ботинках и прочих будничных нуждах…"
– Счастливых радостных будней, – пожелала в свою очередь Лея с таким же глубоким вздохом. Но она сейчас и не думает о муже. Она не сводит глаз с дочери, которая сидит в уголке, глубоко задумавшись.
"О чем, о чем думает дитя, доченька моя ненаглядная, храни ее господь", – вздыхает Лея.