Успех - Лион Фейхтвангер 29 стр.


Иоганну провели в кабинет начальника тюрьмы. На кроличьей мордочке старшего советника Фертча была написана важность, усики быстро шевелились в такт движению губ, торчащие из носа волосики вздрагивали, весь вид господина начальника тюрьмы говорил о судорожной работе мысли. Он напряженно размышлял над тем, что кроется за этим браком, какими хитроумными мотивами были вызваны и первоначальный отказ, и вообще все это кривлянье, бравада и выверты заключенного номер 2478. Но ответа на эту загадку так и не нашел. Где-то тут, это господин Фертч чуял безошибочно, кроется возможность выжать нечто полезное для его, Фертча, карьеры. Во всяком случае, эта свадьба пахнет сенсацией, и хорошо бы это использовать. И он решил держать себя просто и благосклонно-покровительственно. Он даже заранее придумал парочку острот, которые при случае могут стать достоянием печати. "Так вот, значит, какие дела", - с мимолетной улыбкой, обнажавшей гнилые зубы, обратился он к Иоганне. В кабинете находились еще полный, застенчивый человек в длиннополом черном сюртуке и с внушительной цепочкой от часов на животе - бургомистр близлежащего поселка, который должен был выполнить формальности, предусмотренные обрядом бракосочетания, и учитель, которому предстояло сделать запись в регистрационной книге. Он тоже чувствовал себя очень неуверенно и сильно потел. Репортеры, приехавшие вместе с Иоганной, стояли вдоль стен. Иоганна, медленно поворачиваясь к ним, досадливо переводила глаза с одного на другого.

"Могу я сначала повидаться с Крюгером?" - деловито осведомилась она. - "К сожалению, это абсолютно исключено, - ответил начальник тюрьмы. - Мы и так уже сделали вам все мыслимые послабления. В аналогичном случае заключенному после венчания было разрешено получасовое свидание, я же не возражаю против целого часа. Надеюсь, вы успеете вдоволь наговориться". Иоганна ничего не ответила, и в маленьком помещении воцарилась тишина. На стенах висели докторский диплом начальника тюрьмы, фотография господина Фертча в офицерской форме, портрет фельдмаршала Гинденбурга. У стены в выжидающих позах стояло несколько тюремных служащих, с фуражками в руках. После долгих переговоров Крюгеру разрешили взять в свидетели при бракосочетании заключенного Леонгарда Ренкмайера, его товарища по прогулкам между шестью замурованными деревьями. Вторым свидетелем был назначен надзиратель, человек с квадратным, спокойным и совсем не злым лицом. Он подошел к Иоганне, представился, дружелюбно протянул ей руку. "Пожалуй, пора начинать", - сказал бургомистр и, хотя на стене висели большие часы, посмотрел на свои допотопные, карманные. "Да, пора, - подтвердил начальник. - Введите этого, - он сделал паузу, - жениха". Репортеры ухмыльнулись, все разом громко заговорили. "Мужайтесь", - неожиданно сказал Иоганне надзиратель, выбранный администрацией тюрьмы в свидетели, сказал тихо, чтобы не услышали другие.

Когда в комнату ввели Мартина Крюгера и Леонгарда Ренкмайера, наступила минутная неловкость, и все стали смущенно откашливаться. По столь торжественному случаю Мартину Крюгеру разрешили снять арестантскую одежду. Когда его доставили в одельсбергскую тюрьму, он был в сером летнем костюме; этот костюм и был на нем сейчас. Но за это время Крюгер сильно похудел и опустился, и теперь зимой, в стенах Одельсберга, производил странное, неприятное впечатление в прежде элегантном летнем костюме. Свидетель же Леонгард Ренкмайер был в обычной серо-коричневой арестантской одежде. В сильнейшем возбуждении он торопливо оглядел собравшихся и проворно отвесил несколько поклонов. Словоохотливый и тщеславный, он сразу учуял сенсацию, инстинкт подсказывал ему, что господа, стоявшие вдоль стен, - репортеры. То был для него большой день. Каждое движение, каждый взгляд в эти короткие минуты были несметным богатством, которое этот общительный человек будет без конца перебирать долгие, унылые месяцы. "Итак, приступим, господин бургомистр", - сказал начальник тюрьмы. "Да, конечно", - ответил толстый бургомистр и слегка одернул длинный, черный сюртук. Учитель отер капли пота с верхней губы и степенно раскрыл пухлую книгу. Бургомистр задал вступающим в брак вопрос, готовы ли они связать друг с другом свою жизнь. Мартин Крюгер обвел взглядом присутствующих, начальника тюрьмы, надзирателей, Леонгарда Ренкмайера, стоявших вдоль стен репортеров, пристально посмотрел на Иоганну и заметил, что ее широкоскулое лицо сильно загорело. Затем сказал: "Да". Иоганна тоже четко и ясно сказала: "Да" - и закусила верхнюю губу. Учитель вежливо попросил вступающих в брак и свидетелей поставить свои подписи в его пухлой книге. "Простите, не вашу девичью фамилию, а фамилию вашего супруга", - сказал он Иоганне. Репортеры при словах "вашего супруга" язвительно хохотнули. Леонгард Ренкмайер быстро и изящно, без нажима вывел свою фамилию, упиваясь сладостным чувством, что все взгляды обращены сейчас на него и что газеты подробно опишут это его действие. Иоганна Крайн-Крюгер, стоя в окружении надзирателей, державших в руках фуражки, начальника тюрьмы и бургомистра, остро ощущала, какой в этой маленькой комнате спертый воздух, и машинально, только бы отвлечься, следила за ложившимися на бумагу буквами, торопливыми, широкими и тонкими у Ренкмайера, убористыми, неуклюжими и жирными у надзирателя. Но на подпись Мартина она взглянуть почему-то не решалась.

Присутствующие обступили новобрачных, пожимали им руки, поздравляли. Мартин Крюгер принимал эти поздравления спокойно, с любезным видом. Репортеры при всем желании не могли уловить в его поведении ни ожесточенности, ни признаков отчаяния, вообще ничего такого, что можно было бы использовать для статьи. Леонгард Ренкмайер, наоборот, тут же попытался вступить с ними в беседу. Однако после первых же фраз вежливо, но решительно вмешался начальник тюрьмы Фертч, и на этом великий день Леонгарда Ренкмайера закончился.

Мартина Крюгера и его жену отвели в приемную, где Крюгеру в присутствии надзирателя дозволено было целый час беседовать с супругой. Один из репортеров спросил у начальника тюрьмы, будет ли Крюгеру предоставлена возможность насладиться только что состоявшейся женитьбой. Старший советник Фертч заранее предвкушал, как Мартин или Иоганна обратятся к нему с такого рода просьбой, и был разочарован, что этого не произошло. Он специально на этот случай заранее приготовил несколько остроумных ответов. И теперь, быстро шевеля губами, поторопился, пусть хоть репортерам, выложить свои любовно подготовленные остроты.

Разговор Иоганны с Мартином протекал вяло, с длинными паузами. Хотя доброжелательно настроенный надзиратель не прислушивался к их беседе, но время шло, а о самом важном не было сказано ни слова. О своих личных делах они почти не говорили. Иоганне было стыдно, что она держится так холодно. Но что она могла сказать этому человеку, который смотрел на нее, как взрослый на ребенка, улыбаясь мудрой, доброй улыбкой? Что, собственно, их связывает? "Как ты загорела, Иоганна", - сказал он дружелюбно, наверняка без всякой обиды, скорее даже шутливо. Но Иоганне, и без того смятенной, почудился в его словах легкий упрек. Под конец она стала рассказывать ему про теорию Каспара Прекля о влиянии кино, движущегося изображения, на живопись и о том, как сильно впечатление от движущегося изображения должно повлиять на восприятие зрителем картины художника. Мартин без видимой связи с предыдущим сказал, что единственное, чего ему действительно недостает, так это возможности увидеть некоторые фильмы. Особенно ему хотелось бы посмотреть фильмы о животных. Рассказал ей, что с интересом читает "Жизнь животных" Брема. Рассказал о леммингах, этой породе плотных, короткохвостых полевых мышей с маленькими, густо поросшими шерстью ушами, передвигающихся быстрыми семенящими шажками, об их загадочных миграциях: о том, как они несметными полчищами, точно свалившись с неба, внезапно появляются в городах северной равнины и ни реки, ни озера, ни даже моря не становятся неодолимой преградой на их пути. Эти порождавшие столько споров таинственные миграции, во время которых почти все лемминги гибнут из-за неблагоприятной погоды, чумы, волков, лисиц, хорьков, куниц, собак и сов, - миграции, причины которых до сих пор не раскрыты, - очень его, Мартина, заинтересовали. По мнению Брема, улыбнувшись, заметил он, безусловно, неверно думать, будто эти "переселения народов" происходят из-за недостатка пищи или по каким-либо другим "экономическим" причинам. Затем он несколько снисходительно заговорил о теориях Каспара Прекля. Надзиратель, прислушавшись к его словам, был поражен тем, что в такие минуты муж говорит с женой о подобных вещах.

Потом Мартин рассказал ей о своем замысле написать большую книгу о картине "Иосиф и его братья". На примере этой картины он хотел развить свои взгляды на истинное назначение искусства в наш век. Он также рассказал Иоганне, что недавно у него родилась новая грандиозная идея, настолько новая и необычная, что сейчас она вряд ли будет понята. И все-таки ему очень хотелось высказать ее, "бросить" в будущее, как моряки бросают в море закупоренную в бутылку записку, чтобы ее нашел кто-нибудь из потомков. Но именно в тот момент, когда он набрел на свою идею, ему в виде наказания запретили писать. У него не было бумаги, и он не мог зафиксировать эту свою идею. А она была органически связана со словесной формулировкой, с точным словом. И умирала без этого точного слова, как умирает улитка без своей раковины. Он чувствует, что идея постепенно ускользает от него. Вначале она была ему совершенно ясна, а теперь потерялась, и он не скоро вновь ее отыщет. Все это он рассказывал миролюбиво, без гнева и сожаления, с такой бесплотной и безвольной мягкостью, что Иоганну словно обдало холодом. Надзиратель в полнейшем изумлении стоял рядом.

Иоганна испытала облегчение, когда кончился час свидания и можно было распрощаться. Она шла по коридорам все быстрее и быстрее, а под конец почти бежала. Тяжело дыша, она выскочила на улицу, с благодарностью вдохнула холодный воздух и почти весело, точно сбросив с себя тяжкий груз, зашагала к вокзалу по дороге, покрытой лужами и месивом тающего снега.

17
Заветный ларец Каэтана Лехнера

Антиквар Каэтан Лехнер, бывший присяжный заседатель на процессе Крюгера, ехал в голубом трамвайном вагоне из центра города к себе домой, на Унтерангер. На лице этого пятидесятилетнего человека, тучного, с круглой головой, светло-рыжими бачками и зобом, заметны озабоченность и досада, он энергично сморкается в свой пестрый в синюю клетку платок, ворчит, что нынче чертовски холодно, и, шевеля пальцами, пытается согреть руки в шерстяных перчатках и ноги, обутые в резиновые сапоги. Поверх черного долгополого сюртука, который вот уже много лет верно служит ему в торжественных случаях, на нем коричневое пальто. А при всем параде он потому, что возвращается после очень важной деловой встречи, да к тому же еще с иностранцем, из Голландии. Он долго колебался, не надеть ли еще и цилиндр. Но после долгих раздумий решил, что в цилиндре будет выглядеть слишком торжественно. Так что в конце концов остановился на своей будничной зеленой фетровой шляпе, украшенной сзади, по местному обычаю, кисточкой из шерсти дикой серны.

Дома он обнаружил, что никого из детей нет. Снял мокрые резиновые сапоги, надел домашние туфли, добротный праздничный сюртук сменил на вязаный жилет. Анни, конечно, у своего чужака, у господина инженера, этого гнусного Прекля. Ну а Бени, верно, торчит, как обычно, на заседании своего идиотского заводского комитета. "Красная собака, пес красный", - бурчит Лехнер себе под нос, пододвигая ближе к печке черное, глубокое кресло, которое он починил собственноручно. Он был вдовец и испытывал потребность излить кому-то душу. Особенно в такой день, после разговора с голландцем. А тут сиди себе один. Так всегда - растишь детей, растишь, а когда в кои веки захочешь с кем-нибудь из них словом перемолвиться, никого нет.

Сделка с голландцем, заветный ларец, "комодик", полмиллиона. Ерунда. Хватит. Он не желает больше думать об этом. Имеет он право немного отдохнуть? В голову лезла всякая чушь, и чтобы избавиться от этого наваждения, он мысленно представил себе лица детей. Если хорошенько разобраться, Бени довольно быстро встал на ноги после тюрьмы. В сущности, все это было лишь мальчишеской выходкой, ошибкой молодости, как справедливо заметил священник. Да и вообще вся история произошла из-за того, что мальчишка мечтал научиться играть на рояле. Иначе этот сопляк никогда бы не примкнул к "Красной семерке". По своему характеру он совсем не политический горлодёр. Он и на суде, конечно же, сказал правду - в этот коммунистический кружок он попал только потому, что в задней комнате "Хундскугеля", где собиралась "Красная семерка", стоял рояль и ему разрешили на нем играть. О покушении с применением взрывчатых веществ, за которое потом чрезвычайный суд приговорил всех членов кружка к каторжным работам, его мальчик наверняка даже не подозревал.

Похоже, Бени понемногу приходит в себя, особенно после того, как по просьбе его преподобия мальчику сократили срок наказания больше чем наполовину. Он даже неплохую работу получил на "Баварских автомобильных заводах" и лекции слушает в Высшей технической школе. Тюрьмой они его не сломили, только того добились, что теперь он стал настоящим большевиком, этот поганец.

Анни тоже прилично зарабатывает. Она девушка аккуратная, самостоятельная. А что она себе дружка завела, так это здесь принято, о том тужить не приходится. Только почему им оказался именно Каспар Прекль, чужак. Вот что до смерти обидно.

Антиквар Лехнер со вздохом встал и, шаркая ногами, заходил по комнате. На стенах висели снимки, сделанные им еще в молодости, - резные кресла, столы, ярко освещенная зеркальная галерея, цепочка от часов с множеством брелоков. От фотографа не ускользнула ни малейшая деталь. Помимо своей воли, Каэтан Лехнер снова вспомнил о делах. "Чертов голландец", - буркнул он.

Потому что на сей раз, это он знал точно, дело было нешуточное. Если он и теперь не продаст ларца, то уж никогда его не продаст. Тогда, значит, Роза, покойница, была неправа, и он просто растяпа. И, выходит, правы дети, которые хотя и не смеются в глаза, но смотрят на него недоверчиво и хмуро, когда он уверяет, что еще выбьется в люди. Если он и на сей раз не продаст ларец, то никогда ему не купить дома, того яично-желтого дома на Барерштрассе, о котором он так давно мечтает.

Правда, на дела ему грех жаловаться, даже если он и не продаст "комодик". Он подмазал портье в гостиницах, и кое-кто из богатых иностранцев наведывается по их совету на Унтерангер и потом не жалеет, что проделал такой дальний путь. Теперь, во времена инфляции, в Мюнхен понаехала тьма иностранцев, а он, Каэтан Лехнер, себе на уме, он запрашивает с них бешеные деньги. Да только судьба-то еще хитрее, и даже если ты каждый день повышаешь цену втрое, то деньги, которые ты получил, за это же время падают в цене вчетверо. Каэтан Лехнер сердито фыркнул, высморкался, подержал руки у огня и подложил еще дров, хотя ему и без того было изрядно жарко. Верно, иностранцы хорошо платят, но он привязан к своим вещам, ему трудно с ними расставаться. Сколько труда, беготни и пота они ему стоили. Он выискивал их на ярмарках, на толкучках, на базарах, где продаются старые вещи, заглядывал в квартиры многих мюнхенских обывателей и в дома окрестных крестьян. У него есть вещи - кресла, столы, стулья, горки, комоды, к которым он просто прикипел душой. Некоторые из этих вещей, казалось бы, пришедшие в полную негодность, он чинил так же любовно и бережно, как хирург оперирует больного, которого другие врачи признали безнадежным. А тут заявляются эти дурацкие иностранцы и соблазняют его все более крупными суммами. И вот теперь за ночь, за короткие двенадцать часов, он должен решить - распроститься ли ему навсегда со своим сокровищем, с "комодиком", который он не уступил даже художнику Ленбаху.

Каэтану Лехнеру тяжело дышать в чересчур натопленной комнате. Его сердце уже перестало быть надежным механизмом. Большое, ожиревшее, расширенное от злоупотребления пивом, оно одряхлело от горестей, доставляемых ему детьми, и от тщетных попыток выбиться в люди. Да и зоб - не подарок. Каэтан Лехнер сидит согнувшись, положив руки на колени, тяжело сопя; внезапно резким движением он хватает порыжевшее пальто, торопливо набрасывает его на плечи и направляется из теплой комнаты в холодную лавку.

Вот он ларец, хорошая вещица, на редкость красивая, можно сказать, единственная в своем роде. Был он сделан - но этого антиквар Лехнер не знал - в Сицилии, норманскими мастерами, чье творчество было обогащено искусством сарацинов. Впоследствии его приобрел германский король Карл Четвертый, Карл Люксембург-Богемский, для мощей какого-то святого - король этот обожал мощи. Затем "комодик" стоял в одной богемской церкви. В нем хранились обломки костей и железные щипцы. По уверениям торговца, кости в те далекие времена, когда на них еще было мясо, принадлежали некоему святому, чье имя упоминается в календаре и которому язычники переломали кости за приверженность вере, а железными щипцами повыдирали у него из тела куски мяса. В день этого святого его мощи показывали верующим. Их свято чтили, к ним прикладывались губами, они творили чудеса. Когда вспыхнуло восстание гуситов, священники, прихватив ларец, бежали на Запад. В дороге щипцы затерялись, кости рассыпались. Сам ларец побывал во многих руках. Сделан он был мастерски и отличался простотой и изяществом. Тонкая работа - львиные лапы из бронзы, искусно врезанные в дерево, металл с красивым матовым оттенком. В семнадцатом веке, не догадываясь о его прежнем предназначении, вместе с другими предметами неизвестного происхождения ларец купил еврей по имени Мендель Гирш. Когда ларец был опознан как собственность церкви, еврея заточили в тюрьму, подвергли пыткам и сожгли за осквернение христианских святынь. За право владения его наследством вели тяжбу церковные власти и курфюрст. Наконец договорились, что ларец останется у светских властей. Курфюрст Карл-Теодор подарил его одной из своих любовниц, танцовщице Грациелле, которая хранила в нем свои драгоценности. Когда она впала в немилость и разорилась, ларец приобрел придворный кондитер Плайхенедер. Позднее его наследники ларец продали. Вместе с другим хламом ларец попал на ярмарку в мюнхенском предместье Ау, где торговали всяким старьем. Там его двадцать два года назад углядел и купил антиквар Каэтан Лехнер.

И вот теперь он стоит здесь, в его лавке на Унтерангере. Повсюду громоздится старая мебель, светильники, изваяния мадонны, деревенские украшения, оленьи рога, большие рамы от картин, старинные холсты, огромные ботфорты. Но Каэтан Лехнер не видит ни одной из этих вещей. Взгляд его водянисто-голубых глаз, беспомощный и тоскливый, прикован к ларцу. Он смотрит на ларец влюбленно, но внутренне готов уже совершить предательство. Потому что ничего другого ему, Каэтану Лехнеру, не остается. Этот чертов голландец не отставал, хоть умри, не отставал. Он, Каэтан Лехнер, заломил такую чудовищно высокую цену, что сам испугался. Полмиллиона марок. Но и это не помогло, голландец все равно согласился. Возможно, он тут же сообразил, что полмиллиона марок в переводе на голландские деньги составляют всего пять тысяч гульденов. А он, услышав "беру" этого проклятущего голландца, лишился дара речи. Чуть не подавившись большой рыбьей костью, отер пот со лба и в ответ на вопрос настойчивого голландца что-то невнятно промычал. Тогда потерявший терпение голландец недвусмысленно заявил, что либо господин Лехнер завтра не позднее десяти часов утра привезет ларец в гостиницу, либо сделка не состоится.

Назад Дальше