Возбужденный спором Тюверлен той же дорогой возвращался назад, полный живительных мыслей. Проходя мимо кондитерской "Альпийская роза", он увидел сидевшую за столиком Иоганну Крайн. Обрадовался, что с ней, вдумчивой собеседницей, сможет продолжить неоконченный разговор с Преклем. Вошел в кондитерскую. Своей небрежной, развинченной походкой подошел к рослой, цветущей женщине в сером костюме, которая сидела распахнув меховую куртку и листала иллюстрированный журнал.
Иоганна сидела так уже больше часа под сенью вьющихся альпийских роз, среди лакомившихся сбитыми сливками обывателей. Молочный шоколад, который она пила редкими глотками, был невкусен. И все-таки на дне чашки уже проступил излюбленный узор фабрики "Южногерманская керамика Людвиг Гесрейтер и сын" - горечавка и эдельвейс. Она ждала Тюверлена, бездумно рассматривая переплетение линий привычного рисунка, вновь и вновь перелистывая скучные иллюстрированные журналы. Ее переполняла радость от своего успеха у кронпринца, и едва Тюверлен подошел, она, захлебываясь, начала рассказывать. Он слушал ее не слишком внимательно, поддакивал, изредка отпуская добродушно-пренебрежительные реплики по адресу кронпринца: его переполняли впечатления от спора с Каспаром Преклем. Когда он увидел Иоганну, красивую, рослую, цветущую, ему очень уж захотелось поделиться своими противоречивыми мыслями и чувствами, которые вызвал у него напористый молодой инженер.
- Попробуйте понять этого парня! - воскликнул он. - Задора у него во сто крат больше, чем у всех окружающих, вместе взятых, и, вот, надо же, при всем своем остром, живом уме уперся в одну точку! Потребуй от него медик или, скажем, юрист, чтобы он смотрел на мир исключительно с медицинской либо юридической точки зрения, он наверняка влепил бы этому типу пощечину. А когда этого требует экономист, он соглашается. Не хочет понять, что подлинное мировоззрение начинается там, где кончается классовая зависимость. Разве не испытываешь изумительное чувство свободы, взирая со стороны на пленников всех этих модных классовых теорий? Между тем этот парень, вовсе не нуждаясь ни в каких рамках, добровольно в них себя заключает.
У Иоганны комок подступил к горлу.
- Вмешательство кронпринца всего лишь вопрос времени, - сказала она. - У меня по делу Крюгера было не меньше двух десятков так называемых важных бесед, а на поверку вышла одна болтовня. Теперь я наконец-то почувствовала почву под ногами. Вы понимаете, Тюверлен, как это для меня важно?
- Знаете, - сказал Тюверлен, так сильно покачивая бокал с вермутом, что в нем зазвенели льдинки, - я еще понимаю, когда человек бездарен. Но я безошибочно чувствую, что молокосос талантлив. Угораздило же этого глупца забить себе голову всеми этими удобными, расхожими теориями. Я, разумеется, не отношусь к числу людей впечатлительных, но, признаюсь вам, Иоганна, разговор меня задел за живое. Он, видите ли, не желает сидеть на подпиленном суку буржуазного общества. А с меня, сказал я этому Преклю, вполне достаточно, если какая-нибудь идея, человек или событие обостряют мое восприятие жизни, тогда я могу передать его другим. Но он считает все это буржуазной ленью. Он-де не может так легко решать подобные вопросы. Сначала должен убедиться, выдержит ли почва тяжесть будущего. Самоуверенный мальчишка!
Иоганна страшно обрадовалась Тюверлену, она ждала его больше часу. Собственно, с первого дня приезда в Гармиш она искала случая, чтобы поговорить с Жаком Тюверленом о Крюгере, о своем поступке, который был вызван - этого она и сама толком не понимала - упрямством или мужеством, глупостью или порядочностью. Неужели он ничего не замечает? Ведь он смотрит на нее. Говорит, глядя ей прямо в лицо. Неужели не замечает, что она предлагает ему себя? Что пожелай он этого, и она бросилась бы ему на шею? Неужели он так глуп, что ничего не видит!
Да, он так глуп, потому что он писатель. Все возражения, которые он не сумел высказать Преклю, - потому ли, что они не пришли ему тогда на ум, потому ли, что в тот момент не сумел их хорошенько сформулировать, или потому, что второстепенное заслоняло тогда более важное, но только все эти возражения он теперь четко, в резкой форме излагал молчаливой, обиженной, ушедшей в себя Иоганне. Он находил все более удачные обороты, оживился и заметно повеселел, потом стал рассказывать о своих планах - вскоре он опубликует книгу "Маркс и Дизраэли", острую, вероятно, очень спорную. Он нарисовал образы этих двух людей, живших в одно и то же время, в одном и том же городе, переживших одни и те же события. Эти происходившие вокруг них исторические события он изобразил с предельной объективностью, а затем показал, как по-разному они воспринимались этими людьми. А еще он работает над черновым вариантом радиопьесы "Страшный суд". Некое довольно странное судилище расследует случаи из жизни так называемых "великих мира сего". Пьеса начинается спором между людьми одной и той же эпохи, но они в силу только им присущих свойств характера настолько разнятся по возрасту, что один мог бы быть старше другого на тридцать тысяч лет. Никто не чувствует за собой вины, все уверены в собственной правоте, каждый по-своему прав, а затем выясняется, что перед "Страшным судом" правота каждого представляется весьма сомнительной.
Тюверлен рассказывал о своей радиопьесе образно и живо, без обычной сдержанности и скепсиса, позволяя себе резкие выпады против инженера Прекля, которого, впрочем, назвал единственной личностью "с человеческим лицом" из всех, кого он встретил на этом зимнем курорте. Но его собеседница оставалась очень мрачной. Сейчас Иоганну не интересовала его работа, рассказ о которой в другое время она слушала бы с огромным интересом. Она смотрела на волосатые руки Тюверлена и находила их отвратительными, смотрела на оживленное, все в мелких морщинках лицо и находила его похожим на маску клоуна.
Она пыталась понять его. Этот человек умеет провести четкую грань между своим творчеством - делом - и своим отношением к женщине, он способен, пока работа целиком захватывает его, отстранить от себя женщину. Это так, и она это понимала. Понимала, но ничего не могла с собой поделать - она невольно закусила верхнюю губу, а ее серые глаза наполнились гневом. Как плохо, что она совершенно не умеет притворяться!
Она злилась на этого человека, не проявлявшего ни малейшего интереса к ней и к ее успеху. Злилась на себя за то, что участие именно этого человека было для нее важнее всего. И одновременно злилась на себя и на него за то, что оба сидят рядом, но каждый занят только собой.
Вдруг она увидела вошедших в "Альпийскую розу" Гесрейтера и Пфаундлера. Раздраженно и холодно, как-то по-глупому прервала Тюверлена: "Простите, но я мало смыслю в таких вещах", - встала и направилась к Гесрейтеру. Тот от Пфистерера уже знал об успехе Иоганны у принца, искал ее по всему курорту и теперь весьма церемонно поздравил с удачей. Он был чрезвычайно горд, что она оставила Тюверлена одного, и окружил ее вниманием, поклонением и теплом - всем тем, в чем отказал ей Тюверлен. И она забыла о керамической фабрике с ее гномами и мухоморами и уже не ощущала кисловатый запах, исходивший от Гесрейтера.
Тюверлен, когда Иоганна так внезапно покинула его, сначала очень удивился. Ах да, она ведь рассказывала ему о своем визите к этому сиятельному болвану, а он, видно, слушал ее не слишком внимательно. Пожалуй, следовало проявить больше интереса к ее делам. На нее приятно смотреть, она нравилась ему, все в ней нравилось ему, даже ее негодование, хотя оно, конечно, неуместно. Но разве она уже однажды не оставила его одного? Он улыбнулся и сразу же забыл о ней. Он был разгорячен спором и сейчас не чувствовал себя покинутым - с ним были его планы.
Господин Пфаундлер заметил ушедшего в свои мысли Тюверлена. Пфаундлер давно уже подумывал, не поставить ли в Мюнхене грандиозное ревю - в стиле тех, что были популярны в эти годы. С деловой точки зрения затея была сущей бессмыслицей - Мюнхен не был мировым центром, он вообще не был крупным городом. Но с другой стороны - старинные художественные традиции, общепризнанный художественный вкус его земляков. Как было бы здорово эстрадному обозрению, уже завоевавшему мировую сцену, придать именно здесь, в Мюнхене, благородные черты. Эта мечта согревала его сердце. Он изрядно заработал на растущей инфляции и уже несколько месяцев колебался, вложить ли ему деньги в такое "облагороженное" ревю или в фильм о страстях господних. Сейчас, увидев Тюверлена, он окончательно решился. У него был безошибочный нюх. Он с первого взгляда определил - Тюверлен как раз тот человек, что ему нужен. Этот космополитствующий безалаберный господин словно создан для того, чтобы написать ревю: он рассудочен и в то же время не лишен воображения. Г-н Пфаундлер подошел к нему, попросил разрешения сесть за его столик, заказал и для себя рюмку вермута. Заговорил с начиненным всякими литературными планами Тюверленом о предполагаемом обозрении, и Тюверлен, обуреваемый мучительными и радостными творческими замыслами, заинтересовался. Он давно уже вынашивал идею обозрения, а у этого Пфаундлера предприимчивости хоть отбавляй. Он спросил у Пфаундлера, может ли обозрение иметь политическую окраску. Пфаундлер ответил, что может, но, разумеется, в меру, лишь в самых общих чертах. Улыбнувшись, Тюверлен набросал план обозрения по мотивам пьес Аристофана - разговор с Преклем не прошел для него бесследно. Главную роль он предложил поручить мюнхенскому комику Бальтазару Гирлю. Г-н Пфаундлер с радостью согласился; он, Бальтазар Гирль и башковитый Тюверлен, все вместе они "сварганят" чертовски любопытное ревю. Таким ревю можно и берлинцев за пояс заткнуть! Тюверлен сказал, что его привлекает тема "Касперль и классовая борьба". Такая идея не очень-то вдохновляла Пфаундлера - он предпочел бы нечто вроде "Выше некуда", что относилось бы прежде всего к женским юбкам. Но он был человек опытный и знал, что художник требует к себе бережного отношения. Поэтому он предложил оставить оба названия - "Касперль и классовая борьба", или "Выше некуда", рассчитывая, что при своем упорстве и настойчивости сумеет потихоньку избавиться от мотива "Касперль и классовая борьба". Он заказал вторую, а затем и третью рюмку вермута, но не для себя, а уже для Тюверлена. Он всячески старался замесить Тюверлена на дрожжах своих желаний. Тюверлен видел его насквозь и примирительно замешивал в свое тесто и желания Пфаундлера. Он покинул кондитерскую "Альпийская роза" в обществе Пфаундлера, готовый написать ревю.
Иоганна, к радости Гесрейтера, необычно сердечно и откровенно беседовавшая с ним, поглядела вслед обоим мужчинам и вновь замкнулась в молчании.
22
Шофер Ратценбергер в чистилище
В те зимние дни, когда курс доллара на берлинской бирже поднялся со 186, 75 до 220 марок, все шире стали распространяться слухи, будто шофер Ратценбергер перед смертью признался, что дал на процессе Крюгера ложные показания. Дело в том, что умерший шофер, хотя над его могилой вот-вот должны были воздвигнуть роскошный памятник, никак не находил успокоения. Бедняга все чаще являлся во сне своей вдове Кресценции. Кресценция Ратценбергер была родом из деревни, и ей частенько приходилось слушать красноречивые проповеди о чистилище, а также видеть картинки, на которых красочно были изображены грешники, корчившиеся в адском пламени. Но не с опаленными волосами, ресницами и усами, не с шипящим жиром и волдырями на розовой коже, как это изображалось на картинках, являлся ей Франц Ксавер. Он представал перед ней в куда более зловещем виде - целый и невредимый посреди адского пламени, но невыразимо жалкий, всегда с простертыми к ней руками, словно из розоватого воска. Тихим, неестественно-стеклянным голосом он скулил и плакался, что дал тогда на суде ложную клятву и теперь ему до тех пор гореть в огне и серном пламени, пока кто-нибудь не разоблачит его лживые показания.
Вдова Кресценция лежала в холодном поту, и сердце ее сжималось от тоски. С кем могла она поделиться своим горем? Ее четырнадцатилетняя дочь Кати была тихой, безобидной девочкой. Она часто смеялась и таяла от счастья, когда ее водили к реке, могла часами с доброй, бессмысленной улыбкой смотреть на зеленый Изар, в который однажды с криком "Адью, чудный край" прыгнул ее отец. Но она была тронутая, блаженная и была неспособна душой и сердцем понять терзания Кресценции Ратценбергер. Сын Людвиг также был глух к страданиям матери. Он стал теперь важной персоной. Фюрер "истинных германцев" Руперт Кутцнер, которому партия, с каждым днем пополнявшая свою казну, предоставила в полное распоряжение машину, взял красивого, стройного юношу к себе в шоферы. И вот, в ожидании Руперта Кутцнера, этот мальчишка красовался за рулем серой машины, которую уже знал весь город. Отблеск славы великого наставника падал и на него, Людвига. Он сидел неподвижно под взглядами толпы, преисполненный сознания величия фюрера и своего собственного. Хотя сын еще жил вместе с матерью, но когда она робко заговаривала с ним о своих душевных муках, он, уверенный в особой миссии и геройском мученичестве отца, грубо обрывал ее. Происки врагов, вопил он, подлая клевета евреев и иезуитов задурили ей голову. Ее видения он, не долго думая, назвал несусветной чушью. Священник говорил ей примерно то же самое, но, как человек вежливый и образованный, вместо простонародного "чушь" употреблял ученое слово "галлюцинации". Он называл кощунственной саму мысль, будто ей могут являться видения, и спросил ее, уж не считает ли она себя умней его, а под конец повелительным тоном велел отслужить мессу, это, мол, облегчит ее страдания.
Но духовный отец ошибся. Мессы не облегчили ее страданий. Шофер Ратценбергер не находил в чистилище успокоения. Он все чаще являлся вдове - страшный, в языках пламени, но невредимый, словно розовая восковая кукла, и неестественным, стеклянным голосом повторял одно и то же, да еще обзывал свою вдову дурой и, как нередко бывало при жизни, со злостью ударял ее кулаком по заду.
А слухи, что шофер признался в лжесвидетельстве, все ширились. В ресторанчике "Гайсгартен" часто бывал некий Зёльхмайер, неулыбчивый ученик наборщика из типографии Гшвендтнера. Управляющий типографией невзлюбил его, всячески придирался к нему и как мог изводил. Зёльхмайер перенес свою нелюбовь к управляющему на газету Кутцнера, которую набирал. Относился к ней все более критически, и когда его в конце концов выгнали из типографии, он перебрался в "Хундскугель", где по-прежнему собиралась "Красная семерка". Точнее, "Красная семерка" возродилась, но теперь уже под другим названием. Она крепла и процветала. Кругом царили инфляция, нужда, вот почему, несмотря на кровавые расправы после уничтожения Баварской советской республики и несмотря на все правительственные меры, ряды коммунистов непрерывно пополнялись. Самым уважаемым человеком в "Красной семерке" был электромонтер Бенно Лехнер с "Баварских автомобильных заводов", хотя в партии он никакого официального поста не занимал. Молодой, красивый, с открытым загорелым лицом и щегольскими усиками, он никогда не повышал голоса, не грозил зря, как другие. Ему совсем недавно исполнилось двадцать лет, он был типичным верхнебаварцем и, однако, всегда оставался спокойным, рассудительным, серьезным. Недавняя гнусная история с игрой на рояле в "Красной семерке" и пребывание в каторжной тюрьме, куда Лехнера упек чрезвычайный суд, не превратили его в злобного брюзгу. В тюрьме у него было время поразмыслить над несправедливостью, царящей в мире, он прочитал немало книг, стал серьезным, вдумчивым. Если он угодил в тюрьму лишь за одно желание научиться играть на рояле, то виноваты в этом не отдельные люди, а прежде всего социальный строй. И тут бесполезно шуметь, стучать по столу кулаком. Он редко высказывал свое мнение в "Хундскугеле", но если уж начинал говорить, то все прислушивались к его словам. Многие считали, что если мюнхенским коммунистам и удавалось организовать что-либо путное, то это благодаря молодому Бенно Лехнеру.
К нему с собачьей преданностью привязался ученик наборщика Зёльхмайер. Он-то и рассказал Лехнеру про разговоры в ресторанчике "Гайсгартен" о ложной присяге шофера Ратценбергера. Бенно Лехнер весь обратился в слух. Он дружил с Каспаром Преклем, знал, что такое тюрьма, и был рад возможности помочь Мартину Крюгеру, другу Прекля. Вместе с товарищем Зёльхмайером он немедля отправился к вдове Кресценции Ратценбергер.
Вдова Кресценция, раз уж сам усопший Франц Ксавер послал к ней двух этих людей, дабы они прямо сказали ей, что его тогдашние показания были ложными, облегченно вздохнула. Испытывая священный трепет перед лицом этого нового знамения, она вновь обрела силы, чтобы сбросить с себя тяжкое бремя. Бенно Лехнеру не пришлось долго объяснять вдове, что по вине шофера Ратценбергера в тюрьме томится невинный человек и что ее долг помочь живому, восстановив истину. Вдова Кресценция разрыдалась и сказала, что да, господа сказали сущую правду - покойный Франц Ксавер и ей самой не раз говорил, что дал на суде ложную присягу. К несчастью, в эту минуту, прежде чем они успели получить от вдовы Кресценции письменное подтверждение, нагрянул молодой Людвиг Ратценбергер. Он поднял шум и полез в драку, в которой откусил Зёльхмайеру мочку уха.