А слухи о признании покойного шофера Ратценбергера все ширились. После того, как вдова Кресценция подтвердила их достоверность Зёльхмайеру и Лехнеру, они стали известны и Каспару Преклю. Отвезя Зёльхмайера в больницу на левом берегу реки Изар, Бенно Лехнер сразу же поспешил к своему другу Каспару Преклю. Затем они уже вместе сообщили эту новость доктору Гейеру. Доктор Гейер отнесся к новости скептически. Часто моргая, он неприятным, срывающимся голосом принялся растолковывать им, что добиться пересмотра дела вообще весьма сложно, а в данном случае - невозможно. Согласно параграфу 367 уголовного кодекса рассматривать ходатайство о пересмотре дела может лишь тот суд, решение которого этим ходатайством оспаривается. Стало быть, в данном случае - тот самый баварский суд, который вынес Крюгеру обвинительный приговор. Необходимо доказать, что свидетель Ратценбергер, подтвердив под присягой свои показания на суде, преднамеренно либо по недомыслию нарушил закон о присяге. Но обычно суды лишь в том случае признают факт дачи ложных показаний, если бывает осужден сам лжесвидетель. К сожалению, свидетель Ратценбергер отправился на тот свет, не дождавшись своего осуждения. Неужели Прекль и Лехнер думают, что председатель земельного суда Гартль сочтет все, что они ему сообщат, даже если им и удастся подкрепить это письменным заявлением вдовы Ратценбергер, достаточно законным основанием для пересмотра дела? В любом случае пройдет некоторое время, прежде чем они сумеют собрать материал, позволяющий вполне убедительно с юридической точки зрения обосновать соответствующее ходатайство. Он, Гейер, предоставляет Каспару Преклю самому решить вопрос, следует ли уже сейчас поставить обо всем в известность Мартина и Иоганну Крюгер.
После драки с коммунистами Людвиг Ратценбергер окончательно ушел от матери. Вдова Кресценция осталась одна со своей блаженной дочкой, однако ее утешало, что теперь покойный супруг хоть и по-прежнему являлся, объятый пламенем, но уже не скулил и не хныкал, а даже слегка улыбался. Она еще не решалась письменно подтвердить свои слова, но и не отказывала наотрез, все обнадеживала, обещая сделать это когда-нибудь потом.
А слухи о признании покойного шофера Ратценбергера все ширились. Каспар Прекль отправился в Одельсберг.
За это время отношение старшего советника Фертча к заключенному Крюгеру и соответственно обращение с ним несколько раз менялись. Без какой-либо видимой причины Крюгеру то делали поблажки, то столь же неожиданно их лишали. А объяснялись эти изменения зигзагами политического курса. По ряду соображений правящая клерикальная партия считала допустимым союз с националистическими партиями, особенно она заигрывала (и прежде всего министр Флаухер) с крайне шовинистической партией некогда монтера, а ныне политического писателя Руперта Кутцнера, фюрера "истинных германцев". Но поскольку руководители этой партии, в большинстве своем люди очень молодые и совершенно беспардонные, норовили откусить всю руку, едва им протягивали палец, то многие, и особенно министр Кленк, считали, что время от времени их не мешает ставить на место. Начальник тюрьмы, старший советник Фертч напряженно ловил малейшее дуновение ветерка, долетавшего из кабинета министров, и любая перемена немедленно отражалась на судьбе Мартина Крюгера. Малейшее изменение в ориентации кабинета тотчас влияло на качество еды, часы сна, право на свидания, на длительность прогулок и возможность писать.
Некоторое время Мартин Крюгер находился в одной камере с Леонгардом Ренкмайером, но затем его вдруг снова перевели в одиночку. Эта была все та же, очень хорошо ему знакомая камера: белая параша, брошюрка-инструкция по борьбе с туберкулезом, коричневое пятно в подклеенном "Дополнении к прогрессивной шкале наказаний". И в самом низу стены, возле плинтуса, заключенный, сидевший в этой камере, пока Крюгер сидел в другой, нацарапал едва заметный крохотный похабный рисунок, а в противоположном углу - строку из молитвы.
Мартин Крюгер внимательно, ибо времени у него было хоть отбавляй, разглядывал распятие, фабричную подделку в стиле средневековых изображений распятого Христа, датируемых пятнадцатым веком. Он мысленно сравнил его с "Распятием" Грейдерера и улыбнулся. Хорошо еще, что здесь висит фабричная подделка, а не картина Грейдерера. Посидев на табурете, он с полчаса шагал по камере взад и вперед. Ему, то ли в наказание, то ли в виде поблажки, не дали никакой работы. Мысли его текли неторопливо, размеренно, безмятежно, умиротворенно.
Когда же ему вернули его рукописи, он от счастья был на седьмом небе. Репродукция картины "Иосиф и его братья" уже была не нужна, он восстановил ее в памяти до мельчайших подробностей. Вот только лицо одного из братьев оставалось туманным, хоть и запомнилось добродушным, застенчивым и вместе с тем упрямым. Хотелось бы взглянуть на картину, а еще больше - на самого художника, но он и так был вполне удовлетворен и отнюдь не жаждал ночных телефонных звонков. Он знал: если кто и способен разузнать что-либо о художнике, так это Каспар Прекль. Для него, Мартина Крюгера, эта картина давно уже стала неизмеримо большим, чем только произведение искусства. Душевный покой, примиренность со своей судьбой он обрел под сильнейшим впечатлением от этой картины.
Чудесно, когда есть возможность писать так, как он пишет сейчас. Никто не ждет его рукописи, никому нет дела до того, что он пишет. Это важно лишь для него самого. Часто ему за целый день удавалось написать всего одну фразу. Хорошо, когда у тебя много времени. Пишешь только то, что является твоим убеждением, мыслью, подлинной жизнью. Гонишь от себя случайные соображения, неспособные преодолеть барьер, отделяющий их от глубоких мыслей. Коротко остриженный человек в серо-коричневой тюремной одежде сидел на табурете, окруженный тишиной, картинами, образами, мыслями. Или тяжело ступал по снегу, меж шести деревьев. Видел бездушное, вечно что-то выслеживающее лицо начальника. Слушал болтовню говорливого Ренкмайера. Ел. Писал.
О, эти беззвучно-тихие часы в камере, когда нет ничего, кроме покоя, часы, наполненные зарождающимися мыслями, которые не надо торопить, а можно дать им вызреть, без спешки, в обманчивом покое, столь благоприятном для созерцания и творчества. Так он сидел, не напрягая ни мускулы, ни мозг, безмятежный, готовый ко всему.
И вот эту умиротворенность взорвал Каспар Прекль, ибо то, что инженер, без конца прерываемый надзирателем и потому вынужденный говорить намеками, рассказал ему о признании шофера Ратценбергера, вновь настежь распахнуло перед ним двери камеры, снова вернуло человека в серо-коричневой арестантской одежде в те времена, когда он еще занимался изучением творчества Алонсо Кано из Кадиса, тонкого художника-портретиста семнадцатого века. Эта новость буквально потрясла Мартина. До сих пор на все рассказы Гейера, Прекля, Иоганны об их попытках добиться его освобождения он отвечал доброй, отрешенной улыбкой. Эти разговоры совершенно его не трогали. Но последняя новость вдруг разорвала толстый слой ваты, которым он себя окутал. Внезапно перед ним предстала прежняя жизнь - путешествия, картины, море, солнце, женщины, успех, танцевальные залы, памятники архитектуры, театр, книги. Инженера Каспара Прекля, который явно переоценил внешнюю отрешенность Крюгера и считал, что теперь тот сумеет избавиться от своего сибаритствующего отношения к работе и к жизни и встанет на его, Прекля, позиции - твердые, бескомпромиссные, и в конце концов отыщет путь к истине, испугало глубочайшее смятение, охватившее Мартина. Нет, Крюгер остался тем же. Иначе столь незначительный шанс на освобождение не мог бы так сильно его взволновать. И Каспар Прекль, которому и без того мешал надзиратель, перевел разговор на другое, рассказал, каких трудов ему стоило разыскать картину художника Ландхольцера "Иосиф и его братья". Кстати, истинная фамилия художника вовсе не Ландхольцер, он лишь выступал под чужим именем. На самом деле его зовут Фриц Ойген Брендель, он инженер. Теперь ему удалось напасть на след этого Бренделя, и он его в конце концов непременно разыщет.
В другое время эта новость вызвала бы у Мартина Крюгера живейший интерес, но в тот день она оставила его равнодушным. Им овладело глубочайшее смятение, и Прекль пожалел, что рассказал ему о признании шофера Ратценбергера. От умиротворенности последних безмятежных недель не осталось и следа. Крюгер не в состоянии был усидеть на месте, рукопись уже не интересовала его. Он беспрерывно мерил шагами камеру, то снимая, то вновь надевая серо-коричневую тюремную куртку. Он думал об Иоганне Крайн, и его бесило, что она развлекается в Гармише в то самое время, когда он торчит здесь. Еда снова казалась ему отвратительной, а от привкуса соды, которую туда добавляли, чтобы ослабить плотские желания заключенных, его поташнивало. Его захлестнула тоска по Иоганне, он видел ее перед собой обнаженной, ощущал прикосновение ее крепких, грубоватых, по-детски маленьких ладоней. Он кусал себе руки, испытывая отвращение к своему телу, к тому, что он так опустился, к исходившему от него запаху. Его лицо на какой-то миг приобрело было прежнее надменное выражение, но тут же странным образом стало похоже на жалкую маску беспомощного старика. Он начал писать Иоганне письмо - смесь сладострастия, горечи, нежности, оскорблений. Он сидел на полу, грыз ногти, проклинал и шофера Ратценбергера, и инженера Прекля. То был самый черный день за все время его заключения. Он порвал письмо к Иоганне Крайн - недреманное око начальника тюрьмы никогда его не пропустит! Стал подсчитывать, сколько ему еще придется пробыть в этих стенах. Оставалось еще много месяцев, очень много недель, бесконечно много дней. В ту ночь он не сомкнул глаз. Сочинял письмо к Иоганне.
На другой день он много часов подряд бился над несколькими фразами письма, стараясь составить их так, чтобы они миновали тюремную цензуру. Читая это необычное письмо, старший советник Фертч получил огромное удовольствие, его кроличья мордочка все время дергалась. Он перечитал письмо несколько раз, выучил наизусть отдельные обороты, чтобы потом поразить ими самых уважаемых граждан соседнего поселка, с которыми он встречался два раза в неделю. Затем пометил на письме: "Отправлять не дозволено", - и приложил его к делу.
23
"Ночные бродяги"
Господин Пфаундлер, как он ни мечтал сделать свою "Пудреницу" экстравагантным увеселительным заведением, привлекающим и свою и заграничную публику, все же считал необходимым в какие-то дни придавать ей истинно баварский колорит. Подобно тому как только в Мюнхене умели делать настоящее пиво, что зависело во многом и от свойства воздуха и воды, так только в Мюнхене умели устраивать празднества без суеты и манерничанья, создавать настроение, веселиться до упаду, что объяснялось особенностями характера мюнхенцев. Г-н Пфаундлер часто устраивал безыскусные, грубовато-простодушные, истинно мюнхенские костюмированные балы. Эти маскарады всякий раз проходили под новым девизом, впрочем, совершенно не обязательным, так что никто не чувствовал себя связанным и каждый имел полную свободу выбора.
Идея этих скромных балов имела успех. Иностранцы с восторгом принимали в них участие. К оформлению этих празднеств Пфаундлер привлекал художника Грейдерера и автора серии "Бой быков", решавших свою задачу старательно и со вкусом. Тут г-н Пфаундлер не скупился: эти празднества были его любимым детищем. Он специально выписывал из Мюнхена всевозможных безвестных художников, ремесленников-умельцев, всяких "поросят", молодых людей, умевших веселиться от всей души, не переходя границ дозволенного. Он за свой счет привозил их в Гармиш и оплачивал их пребывание там.
В этот раз девиз гласил: "Ночные бродяги". Удачный девиз. Кто только не бродит по ночам! Тот, кто не хотел особенно ломать себе голову над костюмом, мог прийти просто в пижаме, благо в те годы было очень модно появляться на маскарадах в таком виде.
Бог ты мой, во что только господа художники превратили "Пудреницу"! Куда девался восемнадцатый век, изысканная кафельная облицовка, вся эта светская утонченность. Сегодня здесь, под небесным сводом, искусно расписанным звездами и подсвеченным зелеными и красными фонарями, раскинулась астрологическая лаборатория, танцевальная площадка для ведьм, внушавшая трепет и страх своими буйными чертями, в просторечии называемыми "бесенятами", и наивно-бесстыдными, соблазнительными ведьмами, и чистилище, где желтые и красные бумажные змеи изображали грозное пламя. Было тут и подземное царство с рекой Стикс и мерно покачивающимся на волнах челном. (Переправа для местных жителей - двадцать марок, для иностранцев - десять центов.) Боковая гостиная превратилась в лунную страну с ее величественно пустынными, причудливым, романтическим ландшафтом, а стены зала украсились забористыми баварскими поговорками. Если же у вас появлялось желание приятно и недорого отдохнуть от всех этих ужасов, достаточно было зайти в погребок, который художник Грейдерер оформил с особой любовью. Полотнища, расписанные сине-белыми ромбами баварского герба, образовали гостеприимный шатер. Внутри шатра много зелени, развевающихся флажков, вымпелов. Смешные рисунки, наивно-простодушные изречения радовали сердца.
Уже спустя час после начала празднества в "Пудренице" негде было яблоку упасть. В общем, картина была впечатляющая. Не было недостатка и в той умеренной дозе порочности, каковую Пфаундлер охотно добавлял для услады любителей "клубнички". Черное, закрытое, с длинным шлейфом платье, плотно облегавшее хрупкое, покорное тело Инсаровой, счел бы благопристойным даже самый придирчивый ревнитель нравственности, и тем не менее оно действовало так, что даже мышиные глазки на шишковатом лице Пфаундлера загорелись восторженно похотливым огнем, хотя ему-то уж были отлично известны все уловки его танцовщицы. Фон Дельмайер и его приятель в костюмах "дам сомнительного поведения" производили соответствующее впечатление как раз благодаря своим наигранно скромным манерам.
Однако таких костюмов было немного. На празднестве почти безраздельно властвовали простота нравов, беззаботное веселье, безудержный баварский разгул.
Казалось бы, все складывалось так, как этого хотел г-н Пфаундлер, однако он заметно нервничал и был необычно груб, особенно со своими любимцами. Например, с г-ном Друкзейсом, изобретателем шумовых инструментов и всевозможных любопытных игрушек, создавшим в своей области совершенно уникальные вещи, скажем, рулон туалетной бумаги, который, едва отрывали листок, начинал исполнять народные мелодии "Ты сердцем верен будь и прям" и "В прохладном тихом гроте".
Господин Пфаундлер даже мысли не допускал, чтобы солидное, хорошо организованное празднество могло обойтись без Друкзейса, и потому поручил ему для бала "ночных бродяг" создать хитроумные инструменты, исполняющие самые неожиданные музыкальные мелодии. Тем не менее он резко оборвал почтенного изобретателя, задавшего ему какой-то безобидный деловой вопрос.
На празднество явилось много именитых и высокопоставленных гостей, но один - отсутствовал, что и было причиной плохого настроения г-на Пфаундлера. Он пошел даже на то, что собственноручно послал этому человеку письменное приглашение, хотя писать для него было пыткой. Однако Пятый евангелист не приехал в прошлый раз и сегодня тоже не пожелал приехать. Это задевало г-на Пфаундлера за живое. Он грубо накинулся на озадаченного изобретателя, потом вслух обругал байбака Гесрейтера и толстуху фон Радольную. Эти люди, способные всю жизнь просидеть на собственном заду, вечно опаздывают.
Когда эта парочка, изрядно опоздав, наконец прибыла, то оказалось, что они задержались по весьма серьезным обстоятельствам. Они надеялись, что в этот раз смогут привезти с собой кронпринца Максимилиана. Но тому в последний момент совершенно неожиданно пришлось уехать в Мюнхен. "Политическая ситуация", - туманно и многозначительно, с таинственным видом, объяснил г-н Гесрейтер. Насколько г-ну Пфаундлеру удалось понять, вожди оппозиции на тайном совещании решили добиваться референдума по вопросу о конфискации имущества владетельных князей, и принц после долгих телефонных переговоров с графом Ротенкампом и главой партии землевладельцев Бихлером тем же вечером отбыл в Мюнхен.
Пфаундлер провел г-на Гесрейтера и его подругу к их столику. Он то и дело поглядывал на г-жу фон Радольную. Разве она не получает ренту, подпадающую под понятие "имущественных прав, подлежащих отмене"? Разве ее лично не затрагивает решение левых партий? Но по ее виду ничего нельзя было понять. Невозмутимая, царственно величественная, окруженная всеобщим почитанием, сидела она за столиком, ее медно-рыжие волосы обрамляли крупное лицо, полные руки были обнажены; в черном платье, буквально усыпанном драгоценными камнями, она была поистине великолепна. В этот раз она изображала экзотическую богиню ночи. Принимала участие в светской беседе, дружелюбно и с достоинством отвечала на многочисленные приветствия знакомых в шумном, охваченном весельем зале.
Но на душе у нее было очень тревожно. Закон о конфискации. Она спокойно перенесла революцию, втайне преисполненная презрения к этим тупым ниспровергателям, готовым удовлетвориться сменой вывески и не посмевшим посягнуть, - надо же быть такими кретинами, - на подлинную власть, на собственность. И вот теперь, по прошествии долгого времени, они вдруг спохватились. Неужели это возможно? Неужели они решатся на такой шаг? Всерьез покуситься на собственность, на священное право частной собственности! И это в Германии, в ее Баварии! Уже сама идея конфискации была вызовом, неслыханной наглостью. Пышнотелая, цветущая, она, словно на троне, невозмутимо восседала, отвечала на почтительные поклоны, спокойно шутила, но в душе ее была полная опустошенность и растерянность. Не заметил ли кто-нибудь перемену в ней? Не пошли ли уже всякие толки? Она знала свет. Неудачника все сразу покидали, и она находила это естественным.
Она внимательно посмотрела на Гесрейтера, сидевшего сбоку от нее. Он был одет во все черное: черные атласные панталоны, длинные черные чулки, черный камзол, высокий, закрывавший шею воротничок, заколотый огромной жемчужной булавкой. Он объявил, что изображает всего-навсего ночь, и старался походить на героя одного из рассказов Эрнста Теодора Амадея Гофмана, высоко чтимого им немецкого писателя, умершего сто лет назад. А похож он был на хотя и довольно тучное, но изысканное привидение. Он не мог скрыть своей нервозности. Г-жа фон Радольная хорошо изучила его и понимала, что тому причиной отнюдь не наглая политическая кампания этих кретинов из оппозиции. Он искал кого-то, но безуспешно. Вообще-то она была женщина выдержанная и прощала ему мимолетные увлечения, но сейчас это ее злило. Бессовестно с его стороны волноваться из-за Иоганны Крайн, а вовсе не из-за закона о конфискации имущества. Невозмутимо, словно идол, сидела она за столиком, блистая великолепием своего наряда. Едва взгляды окружающих обращались на нее, она нарочито-медленно поправляла драгоценный аграф в медно-рыжих волосах и поворачивала красивое лицо с волевым ртом и крупным носом к доктору Пфистереру. А тот вместо маскарадного костюма лишь накинул поверх несколько старомодного фрака венецианский плащ. Было нечто трогательное в том, как он, привыкший к грубошерстной куртке и жестким кожаным штанам, пытался приноровиться к этому церемонному одеянию.
- Кстати, вы не видели госпожу Иоганну Крайн? - спросила она у него. - Вы не в курсе, приедет ли она сегодня на вечер?