Успех - Лион Фейхтвангер 39 стр.


Почему она обратилась с этим делом к нему? - проворчал старик. Уж не поверила ли она газетным сплетням, будто он, старый, слепой крестьянин, очень интересуется политикой? Всякие прохвосты не дают ему прохода, пялятся на него, словно на дрессированного зверя. Иоганна молчала. Старик ее заинтересовал. Он принюхивался, точно желая по запаху составить себе представление о ней. "Бабам, - сказал он, - нечего лезть в политику". Тут политика ни при чем, объяснила она. Просто она хочет вернуть себе мужа, своего мужа, которого ни за что посадили в тюрьму. "Ни за что!" - язвительно повторил он, обсасывая куриную косточку. - Сидел бы себе смирно! Уж что-нибудь он наверняка натворил!" Ну а чем он здесь может помочь? Он что, министр? И какое ему дело до правосудия? Но после того, как он огромный кусок мяса запил огромным глотком вина, он совсем другим, благожелательным тоном заметил, что все обстоит не так уж скверно. Он против того, чтобы мучить людей. Он добрый христианин, это всем известно. Вот помиловать виновного в ближайшую амнистию - это в его правилах. Он готов заявить об этом во всеуслышанье. Понятно, если к его словам захотят прислушаться. В газетах упоминалось о предстоящей амнистии, но как раз поэтому он мало в нее верит.

После этого он как-то сразу замкнулся. Все его внимание снова было поглощено едой. О Мартине Крюгере из него не удалось больше вытянуть ни слова. Иоганна поспешно ушла в тот самый момент, когда секретарь стал вытирать ему салфеткой рот.

Она всячески убеждала себя, что этот доктор Бихлер не так уж отвратителен. А в том, что она не смогла добиться от него большего, виновата одна она с ее необъяснимой скованностью и душевной леностью.

3
"Касперль и классовая борьба"

Жак Тюверлен сказал секретарше, когда г-н Пфаундлер уже входил в комнату:

- Не впускайте ко мне этого Пфаундлера! Гоните его прочь. Он мне не нужен!

Пфаундлер, нимало не смущаясь, достал из кармана несколько рукописных листков и заявил:

- Вы свинья, Тюверлен. Сначала вы делаете вид, будто со всем согласны, а потом подсовываете мне ту же самую дрянь.

- Теперь, когда вы, Пфаундлер, столь недвусмысленно высказали свое мнение, можете убираться, - сказал Тюверлен, поворачиваясь к секретарше, в ожидании сидевшей за машинкой.

- Барские замашки! - разбушевался Пфаундлер. - Это на вас похоже! Без конца возитесь с "Касперлем и классовой борьбой". А где же "Выше некуда"? Если вы до субботы не сдадите мне "Выше некуда", я плюну на аванс, который выдал вам, и обозрение напишет другой. - И он швырнул на письменный стол листы рукописи.

Тюверлен невозмутимо продолжал диктовать. Г-н Пфаундлер послушал несколько фраз, высоко вскинул брови и застыл на месте.

- Позвольте, но ведь это даже не "Касперль и классовая борьба"! - воскликнул он с неподдельным возмущением. - Это вообще не обозрение, а черт знает что.

Его мышиные глазки под шишковатым лбом гневно блеснули. Тюверлен не отвечал. Г-н Пфаундлер еще немного покричал, но в конце концов, сознавая свое бессилие, пробормотал, оставляя путь к отступлению:

- Свой ультиматум я вам подтвержу еще и заказным письмом!

Когда Пфаундлер вышел, Жак Тюверлен с плутоватым видом взглянул на секретаршу.

- Он по-своему прав, - и продолжал диктовать. Все, что он сейчас диктовал, никак не было связано с обозрением, так что замечание Пфаундлера было совершенно справедливо. И все-таки определенная связь существовала. Чтобы замысел получил удачное воплощение, Тюверлен должен был вначале уяснить для себя некоторые теоретические проблемы. Вызывало сомнение, осталось ли у театра хоть что-нибудь общее с искусством. Спорным был и сам вопрос о том, можно ли рассматривать искусство как достойное человека занятие. К примеру, инженер Каспар Прекль в этом сомневался, и его сомнения, как бы решительно Тюверлен их ни отвергал, беспокоили его, ему не терпелось опровергнуть доводы Прекля своими контрдоводами. Они много спорили.

Работа захватывала Жака Тюверлена всего, без остатка. Ему не мешали ни посетители, ни частые телефонные звонки, ни сновавшие вокруг него, словно у почтового окошка, люди. Его не заботило, получится ли что-нибудь из его работы. Он не испытывал благоговейного трепета перед творением, для него удовольствием был сам процесс работы, ему нравилось беспрестанно исправлять и переделывать написанное. Его увлекала мысль дать новую сценическую жизнь древнему Аристофану в современном театре, столь чуждом произведениям великого грека. Импульсивность драматурга, мгновенные переходы от пафоса к непристойным остротам, гибкость протагониста, только что выступавшего великим обличителем и молниеносно превратившегося в шута, и прежде всего - свободная композиция, позволяющая вносить любые добавления, не меняя основных сюжетных коллизий, - все это привлекало Тюверлена.

Комик Бальтазар Гирль и инженер Прекль помогали ему советами, высказывали свои суждения и критические замечания. Все трое подолгу просиживали вместе за работой. Комик Гирль чаще всего угрюмо молчал. Иногда хмыканьем выражал сомнение, иногда кивал большой, грушевидной головой, что означало высшее одобрение, более определенного выражения чувств от него невозможно было добиться. Иногда он желчно говорил: "Ерунда!" Но с живейшим интересом ловил каждое слово Тюверлена и жадно впитывал в себя его идеи. Тюверлена и Прекля больше всего интересовали технические возможности работы, а не производимое впечатление, не сам по себе успех обозрения. Фанатичный инженер, угрюмый актер и неугомонный писатель сидели с видом заговорщиков и, словно алхимики, бились над задачей, как извлечь огонь искусства из эпохи, не имевшей ни однородного общества, ни единой религии, ни однородных форм жизни.

Жак Тюверлен, страстно увлеченный работой, но вечно разбрасывающийся, то и дело отвлекался от своей главной задачи. Он одновременно работал над окончательной редакцией "Маркса и Дизраэли", над вариантом пьесы для радио "Страшный суд", над обозрением. В радостном возбуждении он носился взад и вперед по своей неубранной, роскошно обставленной комнате, за машинкой в ожидании сидела безукоризненно чистенькая секретарша, играл граммофон, а он скрипучим голосом выкрикивал стихи, громко смеялся над удавшейся остротой.

Как это здорово - работать! Испытывать чувство полета, когда люди и вещи, все, что ты видел, пережил, о чем думал, читал, получали воплощение. Полезны даже ярость, горечь, заминки, препятствия, полезно, когда выясняется, что в твоем творении что-то не ладится. А огромное удовлетворение потом, когда все вновь налаживается и становится ясно, что идея была и в самом деле плодотворной, полной сложностей и противоречий! Как прекрасно было работать за пишущей машинкой, когда буквы обрушивались на бумагу, воплощались в художественное произведение, становились осязаемыми. А ошеломляющая радость внезапного рождения мысли - в ванне, за едой, за чтением газеты, среди пустого разговора.

Благословенно и то мрачное состояние, когда сидишь взаперти, проклиная все на свете, ощетинившись, словно еж, потому что бесповоротно решил: хоть убей, ничего не получается. Впереди гора, и тебе на нее никогда не взобраться. Правы те, что смеются над тобой… У тебя не хватает сил, ты слишком много на себя берешь. Ты - жалкий ремесленник. А затем чувство удрученности и одновременно боевого задора, когда углубляешься в произведения тех, кто, вопреки всему, одолел гору. Когда в этих книгах оживает жизнь людей, давно канувших в Лету, сливаясь с твоей собственной жизнью. Сидишь над бесподобным древним Аристофаном и смеешься так же, как смеялся он, когда придумал эту остроту, вот этот скромный трюк, с помощью которого он сумел одолеть точно такую же трудность!

Что значат комфорт, женщины, путешествия, деловые и политические удачи, да и сам успех в сравнении с этим упоением работой? Как все это ничтожно перед вдесятеро более подлинной, удесятеренной во времени и пространстве жизнью человека, создававшего пьесы, образы, притчи.

Довольно-таки забавны были нравы этого общества, да и оно само, обычно взимавшее высокую плату за любое удовольствие, но вот в случае с ним еще и платившее человеку, который сам себе доставлял удовольствие. Запрети оно ему вдруг писать, разве бы он не согласился заплатить ценою самой черной работы за право писать снова?

Он, словно аист, вышагивал по комнате, носился по ней, бродил по улицам с озабоченно-плутоватым выражением на испещренном мелкими морщинками лице, ездил на машине в горы, гулял с инженером Преклем по лесам долины Изара и по берегу Аммерзее. В то время он много занимался спортом, плавал, хотя ранней весной вода в озере была еще очень холодная, колесил на машине по труднодоступным, крутым проселочным дорогам. Совершенствовался в боксе и джиу-джитсу. Его узкие бедра стали более гибкими, он раздался в груди и плечах.

С кем бы он ни встречался, заговаривал о своей работе. Выслушивал любое замечание, причем замечания людей непосвященных - охотнее, чем так называемых знатоков. Если критика бывала резонной, без сожаления отказывался от плодов напряженного труда. В споре размахивал руками, поросшими рыжеватым пушком. Его глаза на странно оголенном, в мелких морщинках лице хитро щурились.

Он пытался растолковать колючему скептику Каспару Преклю, почему именно над темой Мюнхена работает с таким увлечением. Ему отлично видна вся беспросветная тупость этого чванливого города, но он, Тюверлен, любит его таким, каков он есть. Не потому ли Сервантес увековечил Дон-Кихота, что, отвергая его разумом, принимал сердцем? Он, Тюверлен, прекрасно знает жителя Баварского плоскогорья со всеми его недостатками. Однако всем сердцем к нему привязан. Он любит этого человека, умеющего воспринимать пятью органами чувств лишь то, чему можно найти практическое применение, но неспособного мыслить отвлеченно. Любит это существо, которое по своим умственным способностям отстало от большинства белокожих, но сохранило больше первобытных инстинктов. Совершенно верно, ему, писателю Тюверлену, по душе этот лишь слегка цивилизованный житель лесов и полей, который зубами и когтями защищает свою добычу и встречает все новое глухим, подозрительным ворчанием. И разве он не великолепен в своей эгоистической ограниченности, этот житель Баварского плоскогорья? Как он восхваляет свои недостатки, выдавая их за племенные особенности. С какой убежденностью он именует свою атавистическую неотесанность - патриархальной, свою грубость - упорством, тупую ярость против всего нового - верностью традициям. Это же просто поразительно, как он хвастается своей дикарской драчливостью, выдавая ее за истинно баварскую львиную храбрость. Он, Тюверлен, далек от того, чтобы высмеивать эти "племенные особенности". Наоборот, он охотнее всего превратил бы в национальный заповедник Баварское плоскогорье со всеми его жителями, которые пьянствуют, распутничают, коленопреклоненно стоят в церквах, дерутся, творят правосудие, политику, картины, карнавалы и детей, - он с радостью сделал бы заповедником всю эту страну с ее горами, реками, озерами, с ее двуногим и четвероногим зверьем. И, уж во всяком случае, он хочет запечатлеть на бумаге эту колоритную, допотопную жизнь, показать ее со всех сторон, во всем ее своеобразии. С помощью комика Гирля он стремится по-аристофановски пластично передать это в обозрении "Касперль и классовая борьба".

Работой Тюверлена весьма интересовалась г-жа фон Радольная. Всякий раз, когда она бывала в Мюнхене, она не упускала случая навестить Тюверлена, несколько раз ей даже удалось затащить его к себе в Луитпольдсбрун. Ей необходимо было отвлечься, нужны были Пфаундлер, обозрение, Тюверлен. Она была глубоко недовольна собой - впервые за много лет. Тогда на балу "Ночных бродяг" она вела себя неумно и бестактно. Изменила своему принципу - не принимать важных решений вечером, а отложить их на утро. Как и всякий опрометчивый поступок, и этот имел последствия. Какую чепуху она вбила себе в голову! Мартин Крюгер - враг ей, Иоганна Крайн - тоже. Какая ерунда! Но потом выяснилось, что скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Во всяком случае, в Баварии весть о возможной конфискации имущества бывших владетельных князей была встречена довольно спокойно. Сильное впечатление произвели, пожалуй, лишь слухи о том, как искусно последний, ныне покойный король сбывал продукты из своего поместья, и особенно слухи о необычайно высоких ценах, по которым он продавал эти продукты во время войны. Людям хотелось бы видеть своего короля в ореоле величия. Будучи сами по-крестьянски расчетливыми, они считали крестьянские повадки недостойными монарха, ругали его за жадность и любовь к наживе, насмешливо называли "молочником". И тем не менее никогда не удастся собрать абсолютное большинство голосов, необходимое для принятия закона о конфискации имущества. Не было серьезных оснований для паники, охватившей ее, Катарину, когда она услышала эту новость. Она сморозила порядочную глупость.

К тому же ей недоставало Гесрейтера больше, чем она ожидала. Она злилась на себя за то, что непростительно глупым поведением сама, своими руками толкнула его к Иоганне.

И, что случалось с ней редко, не знала, как вести себя дальше. При первом же удобном случае написала Гесрейтеру любезное деловое письмо, не слишком теплое и не слишком холодное, так, будто ничего не произошло. Долго колебалась, не написать ли и Иоганне. Но ее удерживало воспоминание о первой содеянной глупости, а когда от Гесрейтера пришел витиеватый, уклончивый ответ на одни лишь деловые вопросы, она и вовсе раздумала писать Иоганне.

На первый взгляд, в ее жизни ничего не изменилось. Но она чувствовала, что стареет, находила морщинки на своем красивом полном лице. Во всей ее фигуре сквозила усталость, теперь она уже далеко не всегда приковывала к себе на вечерах всеобщее внимание. Она старалась не задумываться над тем, кто в этом виноват, другие или она, сомневаются окружающие в прочности ее положения или же в ней самой. Во всяком случае, она искала общества Тюверлена.

А ему нравилась пышнотелая, цветущая дама, которая, принадлежа прошлому, была неразрывно связана и с настоящим. Ему импонировала та естественность, с какой она принимала ухаживания и с какой она, истая баварка, смотрела на мир, как устрица на свою раковину. Его интересовали и ее суждения. Это были суждения, характерные для определенного социального слоя - правда, того самого, который совершил величайшую глупость, развязав большую войну, но прежде заложил фундамент этой все же приятной эпохи. Пусть недовольные проклинают это время, он, Тюверлен, не знает из прежних эпох ни одной другой, в которой предпочел бы жить!

Высказанные вскользь успокоительные заверения Каспара Прекля в том, что в марксистском государстве при полном социальном равенстве личная жизнь каждого не будет стеснена, не слишком-то его убеждали.

Поэтому он вполне доброжелательно относился к частым визитам спокойной и рассудительной дамы, уверенный, правда, что ее суждения об обозрении имеют лишь весьма относительную ценность. Иной раз он заговаривал с ней о Гесрейтере и Иоганне. Как ему казалось, умно, без всякой заинтересованности. Но она лучше его самого понимала, как сильно ему недостает Иоганны. Она понимала, что, едва он закончит работу, все его помыслы обратятся к Иоганне. И старалась перетянуть его на свою сторону. Он ей нравился. К тому же она надеялась при удобном случае вернуть его Иоганне, так сказать, в обмен на Гесрейтера. А пока она сидела у него, пышная, медноволосая, дружески участливая, ведущая незаметную борьбу, улыбающаяся, несчастливая.

4
Проект кошачьей фермы

Закинув за голову тонкокожие руки, доктор Зигберт Гейер лежал в просторном, обтрепанном домашнем халате на оттоманке, покрытой рваным, толстым пледом. Лицо его за последнее время немного округлилось. Глаза были закрыты. О чем-то размышляя, он двигал челюстью, точно жевал бутерброд, отчего его плохо выбритые щеки равномерно подрагивали. Комната была обставлена убого и безвкусно. На письменном столе, несуразно большом, что вечно его раздражало, в беспорядке валялись бумаги, рукописные листы, вырезки из газет.

От ведения адвокатских дел Гейер почти совсем отказался, мало занимался политикой, редко выходил из дому. Ел то, что подавала экономка Агнесса. Работал над рукописью "История беззаконий в Баварии с момента заключения перемирия 1918 года до наших дней". Он работал теперь над книгой с той бешеной одержимостью, с какой прежде занимался адвокатскими делами. А в награду себе обещал, что, если закончит книгу и останется ею доволен, снова вернется к своему любимому детищу "Политика, право, история". Драгоценную папку он положил на самую верхнюю полку над письменным столом, до которой невозможно было дотянуться. Оттуда, сверху, эта папка глядела на него, придавая ему новые силы.

Со страстным упорством отбирал он "судебные случаи" для "Истории беззаконий". Не подходил к телефону, экономке Агнессе велено было его не звать. Отдыхал за чтением Тацита и Маколея. Целая стопка газет вот уже вторую неделю лежала непрочитанная. Факты старался излагать с классическим бесстрастием, а гнев и жар души оставались скрытыми от посторонних глаз. Строго научно, с неумолимой логичностью препарировал беззаконие и произвол. Он знал: баварское беззаконие тех лет было лишь малой толикой беззаконий, творившихся повсюду в Германии и во всем мире. Однако баварское беззаконие он ощущал острее, чем любое другое. За ним стояло крупное, властное лицо ненавистного ему Кленка. На столе валялось несколько книг, росли стопки нераспечатанных писем и непрочитанных газет, все было засыпано пеплом от сигарет, а он работал до изнеможения, наедине со своими мыслями, лишь изредка позволяя себе послушать по радио немного музыки. Оттачивал каждое слово, добиваясь классически ясного стиля для своей "Истории беззаконий". О деле Крюгера не упомянул: на фоне высоченной горы фактов оно было всего лишь холмиком.

Назад Дальше