Все люди — враги - Ричард Олдингтон 35 стр.


— Не говоря уже о других членах семьи.

Тони набивал трубку и ничего не ответил. Джулиан незаметно покосился на него.

— Я не раз хотел вас спросить, — промолвил он нерешительно, — почему вы женились на Маргарит?

Этот прямой вопрос заставил Тони внутренне содрогнуться, так как он снова поднимал старую проблему и будил воспоминания, которых он всегда старался избегать. Тони зажег спичку и с невозмутимо задумчивым видом поднес ее к трубке.

— Это длинная история, — сказал он, — а впрочем, можно, пожалуй, сделать ее короткой. Почему люди вообще женятся?

— Да, но, знаете ли, мне всегда казалось, что Маргарит для вас неподходящая жена. Во всей этой истории было что-то загадочное.

— Большинство братьев не понимает, что другие мужчины находят в их сестрах, — сказал Тони, стараясь говорить шутливо, — если только они не из породы братьев, у которых всегда на языке «честь моей сестры». Но вот что, Джулиан, не хотите ли вы завтра поехать со мной во Францию?

— Это еще зачем?

— Бродить, болтать, смотреть на мир. Мы можем сегодня же купить себе рюкзаки и уехать завтра с первым поездом. Мне хочется поехать в Шартр.

Джулиан скорчил гримасу.

— Терпеть не могу путешествовать пешком, — сказал он пренебрежительно. — Устаешь, жарко. Кроме того, это как-то уж очень по-студенчески. Почему вы не заведете автомобиль, Тони?

— Потому что он мне не нужен. Но вы в самом деле не хотите поехать со мной, Джулиан? Мы могли бы делать небольшие переходы и изучать местные сорта вин.

— Очень жаль, но я никак не могу. Мне это не доставит никакого удовольствия, и, кроме того, я очень тяжел на подъем. А потом, — он засмеялся. — Видите ли, это еще пока секрет, но с будущей недели мне поручено регулярно писать передовые.

— Нет, в самом деле? — перебил его Тони. — Но это же великолепно! Я ужасно рад за вас, Джулиан. Я всегда думал, что это ваше настоящее призвание. Представляю вас столпом консервативной прессы! Ну, за ваше здоровье! Чудно, что мы с вами в одно время вступаем на новый путь.

— Только, пожалуйста, не говорите пока об этом никому. Даже Маргарит. Хорошо?

— Ну конечно. Сначала укрепитесь хорошенько, а воевать будете потом. Я поддержу вас, хотя от меня, конечно, помощь небольшая. Вряд ли мой голос будет пользоваться каким-нибудь авторитетом в вашей семье.

— Пока что это не даст мне крупного заработка, — сказал Джулиан, словно извиняясь, — но все же есть надежда зарабатывать тысячи две в год.

— Зачем всегда думать о деньгах? — возмущенно воскликнул Тони. — Было бы только на что прожить, главное ведь — сама работа. Как бы я хотел найти такую работу, которая была бы мне по душе. Но со мной дело обстоит иначе. Человек, которому можно в наше время позавидовать, — это художник, который зарабатывает себе на жизнь и которого никто не заставляет выполнять плохую или дешевую работу. Он вне этой злополучной машины, и его труд — это его жизнь. Но мне кажется, что и он долго не протянет.

В лучшем случае это хождение по канату, который все дергают и трясут. Но мне все-таки ужасно жаль, что вы не можете поехать со мной, Джулиан. Я уже предвкушал удовольствие побродить с вами недельки две. Ну что ж, поеду один.

— Почему бы вам не взять Маргарит?

— Боже милостивый, да вы представляете себе Маргарит, путешествующую с рюкзаком за плечами и ночующую на постоялых дворах, где, по всей вероятности, водятся клопы? Я был бы очень рад, если бы она поехала со мной и если бы это доставило ей удовольствие. Но она на будущей неделе отправляется гостить к каким-то шикарным знакомым вашей матери, а потом начинается сезон.

— Сомневаюсь, будет ли в этом году сезон, — сказал Джулиан.

— А почему бы нет?

— Вам, как бывшему дельцу, полагалось бы знать! Ожидаются осложнения с горняками, и я слышал в кабинете помощника редактора разговор о том, что если не будет достигнуто соглашение, забастовки не миновать.

— Ну, это сезону не повредит. Горняки не ездят ко двору, не посещают выставки в Королевской академии и не завтракают в ресторане «Савой».

— Не говорите глупостей, Тони. Это, во всяком случае, нанесет громадный ущерб промышленности, повлечет за собой колоссальные денежные потери, но, если стачечников поддержат еще и другие союзы, а к этому как будто и идет дело, все может кончиться революцией.

— Революцией! — воскликнул Тони. — Из-за заработной платы? Нет, нужно что-нибудь посерьезней для того, чтобы развязать силы революции! В особенности, когда вожди революционной партии поступают так же деликатно, как библейский царь Агаг, и верят в необходимость постепенности. Честное слово, меня тошнит от всей этой несусветной болтовни. Революцию пророчили еще тогда, когда мне не было пятнадцати, и с тех пор продолжают это делать вот уже двадцать лет. А ее до сих пор нет как нет, Не заражайтесь паникерством, Джулиан.

— Да, но война-то все-таки началась.

— Да, — сказал Тони грустно, — война действительно произошла. Но именно потому, что она разыгралась в таком грандиозном масштабе, все остальное кажется ничтожным. Люди дали выход своим звериным инстинктам.

— Ну, а если произойдет революция, что вы тогда будете делать?

— Постараюсь держаться в стороне. Ну, мне, кажется, пора домой, и там мне еще предстоит объясняться.

— Трудновато вам будет объяснить Маргарит, да и вообще кому бы то ни было, почему вы отказались от двух тысяч в год и блестящей деловой карьеры. Но держу пари, что самое большее через год вы вернетесь.

— Я ваше пари не принимаю. Это было бы нечестно с моей стороны. Что же касается объяснений, — ну что ж, посмотрим!

Расставшись с Джулианом, Тони медленно побрел к Трафальгар-скверу, почти не замечая ни уличного движения, ни толпы прохожих, спешивших или прогуливавшихся по тротуарам. Разговор с Джулианом оставил в нем чувство какой-то неудовлетворенности, а может быть, Тони был несколько уязвлен то ли в своем тщеславии, то ли в своей привязанности к Джулиану, встретив с его стороны такое равнодушие.

Обидно, когда стараешься щадить чужие чувства, а в результате узнаешь, что никаких чувств нет. Раздумывая постоянно об одном и том же, Тони пришел к заключению, что он не просто Энтони Кларендон, отказавшийся по личным соображениям от выгодного места, а некий символ своего поколения, своего народа, отринувшего дутые ценности обанкротившейся цивилизации. Отношение Джулиана было для Тони очень важно, потому что Джулиан в его представлении был тоже символом; он не забыл внезапного взрыва чувств много лет тому назад в Корфу, когда мальчик обнаружил перед ним глубокое душевное отчаяние, под которым как будто скрывалось стремление к какому-то идеалу. Он рассчитывал найти у него отклик, сочувствие и поддержку, а встретил холодное равнодушие, превратившее весь разговор в газетную хронику fait divers [108]. Если уж Джулиан не захотел, не потрудился понять… Тони охватило гнетущее чувство полного одиночества, ощущение постоянного malentendu [109] между ним и всеми, кого он знал. Если бы у него был хоть один-единственный человек, который понимал бы его и не приставал к нему со злобными либо унизительными требованиями объяснить свое поведение. Это они должны объяснить свое участие в этом гнусном обмане. Или они в конце концов правы, а он просто-напросто упрямый болван.

Он зашел в Национальную галерею и, побродив по двум-трем залам, уселся против Тициановых Ариадны и Вакха. Что сказал бы Тициан, если бы его попросили объяснить свою картину? А уж, конечно, его попросили бы, живи он сейчас среди этих бесчувственных варваров. Вероятно, он послал бы их к черту! Взгляд Тони упивался сочными венецианскими тонами, поблекшими, как старинная вышивка, но еще вызывающими в представлении первоначальную живость красок: плащ цвета пурпурного вина, похожий на императорскую мантию, голубые и белые тона одежды девушки, пятнистые леопарды, красно-рыжий цвет и кармин бородатого сатира, полуобнаженные нимфы.

Совершенное сочетание красок и форм! Ему вспомнился улыбающийся, в венке из гроздьев и листьев винограда младенец — Вакх Гвидо Рени, виденный им во Флоренции, и смягченные временем фрески Веронезе во Дворце дожей в Венеции. Бог Дионис, таинственное пламя темной земли, воскрешающее плоть и сеющее восторг, белое пламя вожделения, вырывающееся из колесницы… Объясните-ка это! «Прошу прощения, мистер Тициан, мне ужасно ха-а-т-т-е-лось бы знать, какой моральный урок вкладываете вы в ваш ммир-ровой шедевр? Подвиньтесь поближе к микрофону, будьте любезны, начинаем. Давайте вашу информацию. Передача для всего мира. Говорите, мистер Тициан, весь свет слушает! Это ваше обращение к человечеству и, не забудьте, тысяча долларов премии, если вы упомянете вскользь, что курите сигары „Ла Пианола“. Приступаем. Ну, ну, объясняйте же. Скажите йэху [110], что они олимпийцы».

Тицианы теперь только в скучных музеях, их нет в жизни. Появись сейчас новый Тициан, как бы на него обрушились все эти выхолощенные популяризаторы знаний и вонючие журналисты! В подтверждение того, что художника (но не жокеев, боксеров и сводников) лучше держать в бедности, его обрекли бы на голод и в конце концов посадили бы в тюрьму за оскорбление нравственности. Не будет больше богов, не будет больше тихих укромных мест на земле, и море помутнеет от наших грязных дел. Ваши женщины будут рожать, как свиньи, а вы будете работать, как роботы. И не останется для вас ничего ценного в жизни, ибо вы разучились понимать истинную ценность и для вас существует лишь рыночная цена.

А что касается средств существования, это будут делать за вас машины. Утром вы будете говорить: поскорее бы наступил вечер, а вечером: поскорее бы наступило утро. Словом, вы уподобитесь птеродактилям или гигантским ленивцам.

«Мне необходимо выбраться из Англии, — подумал Тони, — не потому, что Англия чем-то отличается или хуже какого-либо другого места, а потому, что я здесь связан и чувствую себя за что-то ответственным. Для меня лучше быть бедняком, голодать и умереть, чем жить этой живой смертью».

Он опять стал разглядывать картину, восхищаясь ее чувством меры и тонкостью, представил себе, как Рубенс внес бы в этот сюжет динамичную, но грубую энергию, чуть-чуть вульгарную; затем подумал о том, что у прерафаэлитов ясно чувствуется обесцвечение английского духа, отгородившегося от действительности дивидендами. С жгучим чувством утраты и уничижения завидовал он художнику, жизнь которого сама по себе является чем-то завершенным — он живет, чтобы обогащать свой труд, а труд обогащает его жизнь.

И я бы мог писать картины, как этот юноша, которого вы так хвалите. Но нет. Больше всего бойся очутиться в громадной безумной толпе тех, кто стремится быть художником, не будучи им рожденным. Держись подальше от жизни и мировоззрения преуспевающего и продажного льстеца, угождающего вкусу деляг. Художника иной раз превозносят не по заслугам. Если он не воссоздает жизнь, не заставляет заговорить мою душу и душу обыкновенного человека, он ничего не создает! А высшее, самое трудное искусство — это искусство жить. Если я владею им, мне нечего завидовать Тициану.

Тони услышал, как кто-то громко объявил: «Галерея закрывается»; в этом оглушительном выкрике чувствовалось и злорадство оттого, что можно оторвать людей от мирного созерцания, и приятное сознание, что вот кончился еще один однообразный, скучный день. Герои Мафекинга [111], скучающие служители этого нонконформистского [112] храма искусства, унылые защитники «Леды» Буонарроти [113] — почему не сделать их букмекерами на скачках? Пусть бы себе жили и радовались.

Энтони постоял несколько минут на террасе перед галереей, глядя вниз на Уайтхолл, подернутый после дождя мягкой дымкой тумана. Солнце клонилось к закату, пряталось за облаками, и свет от него был бледный, белесоватый. Дул холодный ветер. Автобусы разбрызгивали жидкую грязь, и зонты раскачивались неуклюже, словно огромные двигающиеся по земле летучие мыши. Во всем этом была какая-то болезненная красота, мимолетное видение мягкого света и тумана в этот час бесчисленных чаепитий с поджаренными хлебцами, когда окна одно за другим вдруг оживают, вспыхивая желтым электрическим светом. В конторе в этот час обычно приносят последние партии писем на подпись. Тони спустился по уродливым каменным ступеням и свернул налево, пытаясь представить себе, что он уже никогда больше не будет: «с совершенным почтением Э. Кларендон, директор», и стал с любопытством разглядывать равнодушных прохожих. Согревающая его непоколебимая уверенность, тихий пламень радости спасали Тони от меланхолии и одиночества. Только сегодня утром он еще был заодно с этими людьми, спешил своим путем, безразличный для них, но втайне связанный с ними, ибо разделял их жизнь. Теперь он зритель, чужак — изменник или пионер, дезертир или разведчик? Он остановился на углу Хеймаркета и Пэл-Мэл, следя за непрерывным потоком уличного движения и мысленно спрашивая себя, а не отвернулся ли он просто от действительности, или он в самом деле пускается в смелые поиски более глубокой действительности, осознания самого себя? Несомненно одно — что он никогда не вернется, не сможет вернуться — последние мосты сожжены. А если его когда-нибудь вынудят вернуться к этой машине, то только в качестве эксплуатируемого, а не эксплуататора. В этой мысли было какое-то удовлетворение.

Тони с трудом стряхнул с себя унылое настроение и быстро зашагал к дому, высматривая магазин, в котором можно было бы купить рюкзак. У входа в большой универсальный магазин он вспомнил, что дома где-то в шкафу до сих пор хранится его солдатский ранец. Почему не взять его — вполне подходящая вещь, — вместо того чтобы выбрасывать деньги?

Уже стемнело, когда он добрался до своей квартиры. Горничная сказала, что Маргарит нет дома.

После довольно продолжительных поисков он отыскал старый ранец, измятый, засунутый в угол со всяким хламом, и вытряс из него пыль. Задумчиво смотрел он на потемневшие медные застежки и грязные ремни. Внутри, на клапане кармана, еще уцелели написанные химическим карандашом его имя и название полка, как раз под чьей-то стертой фамилией и названием какого-то другого полка — вероятно, прежний владелец был убит, выбыл из строя. Ранец Томми [114].

Единственный его сувенир, память о войне, — да и тот уже заплесневел. Как далеко ушли, как безвозвратно канули эти годы, бесследно и навеки поглощенные громадным бесшумным потоком времени. Так далеки они, что переживания тех дней кажутся переживаниями другого человека. Тот псевдовояка Энтони так же мертв, как мальчик, который любил Вайн-Хауз и верил рассказам Анни» о том, как было у нас дома «. Так же мертв и забыт, как тот восторженный юноша, который бродил по довоенной Италии в поисках — в поисках чего же? Лучшего, чем люди жили и что они создали? Но зачем искать живых среди мертвых?

Он отнес ранец к себе в спальню и принялся быстро и аккуратно укладывать в него необходимое количество белья; потом остановился и окинул взглядом комнату, которую он столько лет делил с Маргарит, и в первый раз с опустошающей ясностью понял, что должен неизбежно, хотя, может быть, и не сразу, расстаться с женой. Нечто подобное он ощущал и раньше, вот и сегодня за завтраком, когда Джулиан мельком коснулся этого; но до сих пор он старался не думать об этом, смутно надеясь, что «все как-нибудь само собой устроится». Ничего никогда не устраивается само собой, по крайней мере, в личных отношениях; все, что он перечувствовал, что делал за истекший год, все, чем мечтал стать, неизбежно отдаляло его от Маргарит.

Заложив руки за спину, он мрачно расхаживал взад и вперед по маленькой комнате, как много лет тому назад расхаживал по мастерской Уотертона.

Мало того, что он напрягал все душевные силы в борьбе, которой не предвиделось конца, — и вот теперь вдруг открылось, что на каждом шагу нужно думать о том, насколько каждый поступок, чуть ли не каждая мысль задевали кого-то другого. Как долго могут два человека жить вместе, спать вместе и при этом вести каждый свою отдельную жизнь? А если их жизненные пути разойдутся, стоит ли притворяться, что они могут продолжать совместную жизнь, хотя она убога и фальшива. Ужасно причинить боль человеку, который не может понять, почему ты так поступаешь, и считает это бессмысленной жестокостью. Странно, что между ними всегда чего-то недоставало! Как часто он просыпался с тягостным чувством неблагополучия, непрочности их отношений, как будто — как бы это вы» разить поточнее — как будто его внутреннее подсознательное «я», которое продолжает жить во сне, угадывало каким-то пророческим чутьем, что их связь недолговечна. И все-таки она длилась шесть лет.

О черт возьми, как сделать так, чтобы не причинить ей боли? Не быть по отношению к ней жестоким эгоистом?

Он очнулся от своих мыслей, услышав звук поворачиваемого ключа и стук двери. Маргарит вошла, начала снимать шляпу и пальто, потом, увидав раскрытый шкаф и наполовину уложенный ранец, с негодованием взглянула на Энтони. Она внесла с собой атмосферу молчаливого неодобрения, и Тони догадался, что она уже подготовилась к своей роли — согласиться на эту возмутительную комедию отпуска и считать все глупым капризом. Очевидно, ей внушили, что с помощью кроткой супружеской покорности, весьма чуждой ее характеру, она должна вернуть его на ринг еще более укрощенным. Этот нехитрый план «укрощения» — какая оскорбительная недооценка его умственного уровня — освободил его от недавних угрызений совести.

— Хелло, — сказала она, стараясь изобразить естественное удивление. — Ты уже вернулся?

— Да. Я оставил службу и думаю поехать ненадолго за границу, чтобы хорошенько обо всем подумать. Я уже давно хотел поговорить с тобой об этом, да все как-то не мог собраться.

Назад Дальше