"В Ленинградском Политехническом институте была команда альпинистов, руководимая тренером и капитаном Василием Сасоровым. В сороковом году она стала лучшей командой Советского Союза. Получила медали рекордсменов и выполнила нормы мастеров спорта.
В самом начале войны команда всем составом ушла на фронт. Добровольцами, рядовыми солдатами, разведчиками 1-й Горнострелковой бригады, вскорости ставшей болотнострелковой, ибо ее бросили не в горы, а защищать дальние подступы к Ленинграду.
Нас было десять человек коренных ленинградцев, и нас стали убивать. По одному, по два. Убивать… убивать.
Я, Левка Рубинштейн (теперь уже Лев Михайлович), остался в бригаде последним. Так Бог дал. И написал эти записки не о том, как стреляли, как наступали, как брали города и городки, как умирали… Я написал правду о том, как жили на войне."
(Из предисловия).
Содержание:
Предисловие автора 1
ТЕРЕБУТИЦЫ 1
РАЗВЕДЧИКИ 2
ПЕРЕД НАЧАЛОМ 2
ДЕНЬ ЧЕТВЕРТОГО ИЮЛЯ СОРОК ПЕРВОГО ГОДА 3
СТАРШИЙ ПОЛИТРУК ВОДНЕВ 4
ПОЛКОВНИК ГРИБОВ 5
КОНЬЯК MARTEL 5
ЧЕРНЫЙ ДЕНЬ БРИГАДЫ 6
ЛЮБИМЫЙ НОВГОРОД 7
ДРАП (НО НЕ ВЕЛЮР) 8
НАС ОСТАЕТСЯ ТОЛЬКО ТРОЕ 9
ГЕНЕРАЛ ГРИБОВ 10
ЭТА СТРАННАЯ МИТУРИЧ 11
ЗИМНЯЯ СКАЗКА 11
РАНЕНИЕ 12
РАССКАЗЫ 12
ВЕЛИКАНОВ 13
РАССКАЗЫ 14
Я ЛЕЙТЕНАНТ 15
ДЕСЯТЬ ДНЕЙ С ДОРОГОЙ 16
ШТРАФНАЯ РОТА 20
ТРЕТИЙ КОМБАТ "ОДИН" 21
СМЕРШ 23
МАРГАРИТА 24
ЧАСЫ 26
СОЛДАТ КУЛЕВАТОВСКИЙ 26
ШИФРОВАЛЬЩИК РЕЗВАН 27
ПОМОЩНИК НАЧАЛЬНИКА 28
ЗИНА 29
ПАРШИКОВ 30
ГУЛЯ 30
РИГА!.. РИГА! 31
ГЕНЕРАЛ РОГИНСКИЙ 33
БЕЛОМОРСК 35
Notes 36
Левка Рубинштейн
АЛЬПИНИСТ В СЕДЛЕ С ПИСТОЛЕТОМ В КАРМАНЕ
Наполеон Бонапарт - самый штатский из всех военных.
Сайес
Предисловие автора
Если бы в июле 41-го добровольцу, рядовому - необученному солдату разведки 1-й Горнострелковой бригады - сказали, что, проведя три года войны в пехоте на передовой, он станет помощником командарма, в чине полковника, то, глядя на его беспрерывно распускающиеся и спадающие обмотки, все бы отчаянно смеялись, и я вместе с ними.
В Ленинградском Политехническом институте была команда альпинистов, руководимая тренером и капитаном Василием Сасоровым. В сороковом году она стала лучшей командой Советского Союза. Получила медали рекордсменов и выполнила нормы мастеров спорта.
В самом начале войны команда всем составом ушла на фронт. Добровольцами, рядовыми солдатами, разведчиками 1-й Горнострелковой бригады, вскорости ставшей болотнострелковой, ибо ее бросили не в горы, а защищать дальние подступы к Ленинграду.
Нас было десять человек коренных ленинградцев, и нас стали убивать. По одному, по два. Убивать… убивать.
Я, Левка Рубинштейн (теперь уже Лев Михайлович), остался в бригаде последним. Так Бог дал. И написал эти записки не о том, как стреляли, как наступали, как брали города и городки, как умирали… Я написал правду о том, как жили на войне. Письма к жене Ире, письма Иры к подруге Зине Мариупольской, неистребимая память о пожаре составили гвоздь, забитый мне в голову войной.
Молодой ленинградский аспирант-физик сунулся в пылающую печь и не может забыть, как пахнет дым. С течением новых струй старые кадры стали лишь медленнее проплывать, но не тонут, не гаснут, не выцветают. И вот прошло более сорока лет, а я помню, как у Кости Соболева слиплась на лбу прядка светлых волос… Милый Костя… Значит, имею право… и, значит, пишу.
В этих записках хотелось сохранить тон того глупого рыжего жеребчика, выпущенного на траву, какими мы были в сорок первом, и той битой старой клячи, ставшей умной к концу (или скорее после него).
Нас быстро убивали, поэтому в записках больше о себе.
Но! Я один из нас!
Посвящаю повесть погибшим первыми: Ване Федорову, Косте Соболеву, Сене Аскенази.
- А сколько жен было у всех ваших ротных и взводных?
- Несть числа!
- И всех ждали?
- Да!
- Но не всех умели ждать, - сказала она, - и поэтому не все вы выжили.
(Разговор с женой Ирой)
ОДНАЖДЫ Я СКАЗАЛ СВОЕМУ ДРУГУ, физику: "На нашей войне погибло двадцать миллионов человек, а что, если бы погиб еще один?" Он ответил: "Двадцать миллионов и еще один? Да он не имел бы никакого значения, ибо был бы вне чувствительности системы измерения".
А моя жена Ира сказала: "Все наоборот! Он имел бы большее значение, чем все ваши двадцать миллионов, ибо этот человек - мой муж Левочка, и он оказался двадцать миллионов первым и выжил. И еще потому, что я умела его ждать".
Ирочка еще сказала: "Конечно, поначалу я обижалась и огорчалась. Он был аспирантом, имел броню, и не обязательно ему было бросать меня одну с пятимесячной девочкой в обреченном на блокаду Ленинграде. Но потом я все поняла, и очень-очень его ждала, и поэтому он выжил".
ТЕРЕБУТИЦЫ
Всего семь домов в деревне Теребутицы. Затерявшаяся в песках и болотах за Новгородом, она речку Шелонь обернула вокруг себя крутым уступом.
Мало ли у нас на севере таких речек с торфяной водой и низким берегом… Ложе их - торф. Они несут его в своем чреве, пока не вольются в следующий большой торфяник и не растворятся, затерявшись в нем. Речек таких тысячи и Теребутиц таких миллион.
Замшелые дома с большими сенными сараями и семью старухами, положившими до конца жить без дорог и магазинов, как на старом кладбище.
В начале деревни болото, в конце деревни лес. Лес редкий и бор сосновый на песчаной дюне, как чудо среди болот и исключение из правил. И вот наше командование доставило нас в край новгородских болот и этой деревни. Трудные и несчастные дни тянутся долго. Позже мы хорошо познакомились с такой тянучкой. Дни сочатся и неизвестно куда.
Неопределенность - одно из несчастий войны. Преодолевать ее мы не научились и позже, узнав лишь, что неопределенность и есть нечто независимое, но определенное на постоянство.
В Теребутицах никто не звал нас ни к обеду, ни к ужину. Десять альпинистов (одиннадцатого мы нашли позже), умеющих поесть за взвод, были забыты.
Начальная стеснительность не позволяла обращаться к командирам, занятым и озабоченным.
Еда - это глупость! Но в ней что-то есть, подумали мы и открыли мешки. В моем сидоре были пирожки, испеченные Ирочкой. Сеня Аскенази достал печенье, изготовленное его красивой сестрой Машей. (Сеня и Костя были и остались навсегда холостыми.) Карп принес коричневой воды из Шелони, и еда состоялась.
Никто нас не трогал, и мы никого. Кончался жаркий день шестого июля 1941-го года, наш первый день войны.
Не получая ни приказов, ни распоряжений, ни указаний, ни даже советов, мы расположились у задней стены сарая и пытались притянуть к себе сон.
Было тихо и тепло. Кузнечики стрекотали, как в самое мирное время. Сон ушел к тем, кто целый день копал окопы, а мы… Каждый думал о своем и находился под тяжестью ожиданий плохого и даже очень плохого.
Я засыпал и просыпался и опять пытался заснуть, сокращая эту тяжелую ночь мыслями о том, что лучше мимолетная и неважная жизнь, чем вечная память.
К сараю подошла группа громко разговаривающих людей, первый нес фонарь "летучая мышь". Они сели на земляной пол, свободный от сена у ворот, кто-то принес ящики, и разложили на них карты. Говорил все один, басовитый. Остальные повторяли: "Так! Так! Здесь!.." Какие-то границы, противо-танковые направления…
За серединой ночи произошло событие, очень чувствительное для штатского и аспиранта, впервые попавшего в армию. Уже приближался рассвет, а командиры все сидели и сидели и рисовали карты. Внезапно кто-то пнул меня сапогом в бок и сказал: "Принеси воды! Попить". Сначала и с полусна я вообразил пинок шуткой Великанова, лежавшего рядом.
Сонная чушь! Карп Миронович Великанов, тридцатилетний доцент нашего Политехнического института, кандидат экономических наук, отец четверых детей, наш настоящий и идейный и даже всеобъемлющий вождь, позволит ли себе хамский жест?
Прокрутив события дня и отбросив шелуху, я встал. Было уже седьмое июля 1941-го года. Я встал. Командиру, который пинал меня, до ведра с водою было два шага, а до меня один шаг. Почему он меня разбудил? Какой бесчувственный эгоизм, неуважение к человеку! Какова эта армия? Простого солдата, спящего, можно пинать ногами и отдавать дурацкие приказы, думал я. Сделал бы вместо одного шага два и напился. Но я встал, не быстро, но встал, поднял ковшик, утонувший в ведре до дна, и подал самому высокому, в выцветшей хлопчатой гимнастерке с орденом Красного Знамени, почему-то висевшим очень высоко, почти на шее. Он напился, разливая воду на свои сапоги и галифе, и возвратил ковшик, на меня не взглянув. Нехороший человек, подумал я. Значит, в советской армии можно так издеваться над солдатом! Я ему не понравился? Он завидовал мне? И еще, и еще другое приходило на ум.
Об этом событии я вспомнил через два года. Тогда я уже был капитаном, и у меня был ординарец Кролевецкий. Во время тяжелых боев, после трехсуточного неспания, сидя в маленькой землянке, я полтора часа кричал в молчащую телефонную трубку: "Роза… Роза… Я - Тюльпан". Кролевецкий спал у моих ног на полу землянки, подложив под себя три березовых полена. Я, не делая шагов и не вставая, слегка тронул его ногой и сказал: "Кроля, подай воды!" И тут вспомнил все мысли первого дня на войне. Как на экране возник ответ - я стал настоящим военным человеком, а военный сможет послать на смерть сто человек только за тем, чтобы ответить на дурацкий вопрос: какая часть противника стоит перед ним? Или разыграть другой сюжет, нужный сейчас. А ты… разбудить человека… пнуть ногой… - подать воды? Среди сотни, которую я или другой офицер пошлет на смерть, будут и отцы трех детей, и отцы малолетних пятимесячных Лен, и даже Ломоносовы и Эйнштейны. "Подать воды?"…
Не сразу мы, штатские, поняли, что такое армия, но зато сразу поняли, что такое война. А Кролевецкий спал на трех поленьях, считая, что чем чаще просыпаешься, тем больше спишь. "Какой же сон, - говорил он, - если ты лег и встал, не перевернувшись на другой бок". Еще он говорил: "Надо потеть работу", и много интересных других слов у него было.
РАЗВЕДЧИКИ
Прошло несколько дней. Горнострелковая бригада в новгородских песках и болотах ворочалась с бока на бок как кит, выброшенный на пляж. Начальник штаба, с драной амбицией, сутками улаживал непорядки в штабе и частях, а десять альпинистов лежат на траве подле его палатки, мозолят глаза всем бегающим и суетящимся и безделием своим поддают раздражения.
На четвертый или на пятый день Цыганков (он тогда замещал должность начальника штаба) не выдержал и решил убрать нас с глаз долой.
Подойдя, вступил в центр нашего круга и, смущаясь от своей несуразной идеи, сказал:
- Вот карта! Вот задание. Приказываю: пройти в тыл противника. Захватить пленного и доставить в наш штаб. Выйти на задание через тридцать минут. И ушел.
Уходя, обернулся и добавил:
- Получите сухой паек на трое суток.
Если бы, обернувшись, он спросил: "Кто из вас стрелял из пистолета хоть раз в жизни?", - девять из десятерых ответили бы: "Ни разу в руках не держали". Хорошо, что не спросил. Чтобы ему, бедному Цыганкову, тогда делать?!
Задержись он еще на минутку, мы бы попробовали, нарушая страшную тайну, спросить: "А где находится противник?" Но он не задержался, а мы не спросили и ровно через двадцать семь минут выступили в полном составе, неизвестно куда (без командира и старшего). "Хоть бы контрольный срок назначил!" - сказал Ваня Федоров, вспоминая альпинистский порядок.
"Зачем, - ответил самый старый из нас Владимир Буданов. - Здесь нас никто и разыскивать-то не станет. Пришел - привет, не пришел - твое дело. Запишут в пропавшие без вести или, в лучшем случае, погибшим смертью храбрых".
Впереди нас должны стоять еще части первого эшелона, и мы с фронта должны быть прикрыты от противника. "Для чего, в таком случае, нам вести разведку и брать языка?" - спросил умный Сеня. - "Может быть, для того, чтобы взять своего и узнать, какие наши части стоят перед нами", - ответил Ваня, один из нас еще способный шутить.
Итак, в первый раз, и сразу - за языком! Мы прошли от Геребутиц, почти до Шимска, километров тридцать. Сплошного фронта тогда еще не было. Днем сидели в кустах, ночью ходили по дороге, не видя и не встречая никого. Карта, данная нам, была совсем не настоящей, как и мы, не знавшие, куда идти и что делать. Но шли и что-то делали. И вдруг - о чудо! Прямо на нас выехал на велосипеде этот фриц - Франц Шнитке!
Мы сидели в придорожной канаве и грызли сухари (тогда у меня были целы еще все зубы). Один шаг до конца, а мальчики любили свою маму.
Могут ли теперь они, играющие в войну, понять нас?! Нет! Этого понять нельзя.
Десять человек сидят в канаве, плохо укрытые, на стороне противника. Лица у нас еще не те серые и страшно потертые, какими будут на второй и третий год войны, мы еще свеженькие, с румянцем и загаром. Сейчас из-за поворота выедут мотоциклисты с автоматами. За ними транспортеры, полные веселых немецких парней, и на песчаной дороге Новгород - Шимск останутся еще десять человек из двадцати миллионов. Но все было не так…
Ваня Федоров стукнул его рукояткой своего маузера, и все было кончено.
Мы остались с документами рядового велороты Франца-Йозефа Шнитке.
Оказалось, смерть - это так просто.
Представьте наш восторг. Едет! И при том один. Такой упитанный, веселый, на зелененьком велосипеде, даже симпатичный. Мы кинулись к нему, и Ваня успел раньше всех. Было как в оперетте! Живой немец едет прямо на разведчиков, а разведчики даже боятся его трогать. Никто из нас не хотел его убивать, и злости еще никакой "священной" не было, скорее думали о том, как бы его не повредить. На дороге было неуютно и взволнованно-пустынно. Мы очень плохо знали, где они и где наши, а тут такой подарок! Ваня первым кинулся на него. Думал, это начало, а оказалось, это конец. Конец Франца Шнитке, рядового 2-й велороты, и конец первой трудной операции "взятие языка".
В штабе нас поругали, но не очень. Начальнику было лестно доложить о начале деятельности и послать "на верх" документы пленного Шнитке (как он написал - скончавшегося в пути).
А этот несчастный Шнитке? А его мама? Чувствует ли она, что случилось?
Зачем он так глупо заблудился и остался лежать на солнечной, песчаной дороге?
Впрочем, если бы он не заблудился и приехала вся рота, то теперь мы лежали бы на той же дороге и на том же месте. Это было так неожиданно, как ночная женщина, случайно зашедшая к вам в комнату без стука.
Да-аа-а! Философия человеколюбия или человекодоброты тут ни при чем. Была ли у меня ненависть к несчастному Шнитке или жалость? Нет! Скорее благодарность. Он нас крепко выручил.
Когда мы уходили, он лежал на пыльной, светло-желтой дороге в своем сереньком мундире. Никакого убийства, никакой крови! Рядом зеленый велосипедик.
Главное ощущение - странность пейзажа. Как у сюрреалистов. Почему человек лежит и не встает? Как лодка среди пустыни у Сальвадора Дали. Почему она здесь?
Первый убитый! И первый шаг на пути к переходу в военные люди. Позже, наблюдая работу трофейной и похоронной команд, видел, как свозили волоком, на лошадях, убитых немцев, зацепляя их крюком за ноги и складывая штабелями. Какая-то обычность в этом была. Складывают манекены, колеса битых мотоциклов. Помню, до войны лежал на берегу озера утопленник, вытащенный водолазами и накрытый простыней. Видна была только рука его, поднятая и указующая вверх.
Несколько лет я не наступал на это место, и до сих пор его помню.
Может быть, и штабель мне будет сниться? Ничуть не бывало! Я нащупал завидную психологическую нишу: они убиты, а я не убит! Значит, можешь быть неубитым и дальше. Такой, отлитой в слова, мысли не было, и для психологизмов времени и сил не оставалось. Когда же время появилось, я отыскал ее в подспудьи. Также не снился мне и Шнитке. Усталось была так велика, а сна так мало. Какие уж тут сны. Вся война прошла под знаком сильнейшего недосыпа. Два дня по нулю, на третий - два часа, и далее так. А это, вместе с водкой, держало нас в таком накале, что за четыре года ни остудиться, ни выспаться, ни простудиться не удалось.
Смерть - это просто.
Но когда начали убивать нас по одному, оказалось, что смерть - это так не просто.
ПЕРЕД НАЧАЛОМ
Война шла своим военным ходом, а воспоминания стали едким островком затишья среди бурунов, водопадов, пожаров, землетрясений. Повседневность долбила в меня, как скульптор зубилом по гранитной голове. Остались далеко мысли о себе, о цели жизни, обо всем в мире - существовали лишь мой дивизион, Карп Великанов, Костя Соболев, солдат Кролевецкий, комбриг Цыганков, телефон, связь, обстрел и еще то да се. Я вспоминал (не помню чье) - если тебя каждый день называть собакой, то начнешь лаять. И я уже лаял, и ржал, и хрюкал. Изредка возобновлялось человеческое, и тогда воспоминания забегали в лающую душу, отмыкая простые чувства, забитые ежедневной тоскливой суетой.
Чаще других приходили картинки еще довоенного простора и движения. Они представлялись райскими парениями и полетами в голубом. Затем подробно выстраивалась картина первого дня войны, как ниточка, соединяющая с домом, с Ирой и мамочкой, так тихо и бесслезно переживающей мой уход на войну (я даже не осмелел позвать ее на прощальное свидание)…
Огромная горилла приблизила к моим глазам свои желтые острые клыки, приоткрыла рот мне одной лапой (или рукой?), сжала горло и дохнула смрадным воздухом… Бывали такие сны. А потом… потом я просыпался. Ведь все может быть, может быть, я и теперь проснусь?.. Нет! Не проснусь я. Не проснусь.