Альпинист в седле с пистолетом в кармане - Лев Рубинштейн 2 стр.


Завтра идем одеваться в военную форму (не одеваться, а обмундировываться). Занятно! (Тогда было занятно.)

Первый бой! Великанов и Ваня Федоров подрались из-за маузера. Нас пустили на склад (или в каптерку, не знал, как назвать) выбирать оружие. На полках лежали наганы, пистолеты ТТ, в дальнем углу висел один маузер в деревянной кобуре на тонкой портупее. Ваня и Великанов схватили его одновременно. Ваня, имевший опыт участия в финской войне, в первом бою, на зависть всей компании, отбил маузер.

Завидовать нехорошо. Ваня погибнет первым из всех нас. Тогда мы этого еще не знали.

Я еще никогда пистолета в руках не держал. Долго выбирал себе эту игрушку. Кладовщик сказал: "Наган безотказен, но с патронами намаешься", а я думал о том, что слово "наган" - палиндромон и читается слева направо и справа налево одинаково - "наган".

Прибежал какой-то офицер (тогда назывался - командир), с тремя кубарями, и кричал на кладовщика: "Распустили тут слюни, а там, может, их машины ждут. Вот отберу сейчас пистолеты и выдам винтовки, как всем солдатам. Подумаешь, "разведчики". В суматохе и под криком трехкубарного командира я не понял и не подумал о том, что к пистолету нужна еще кобура. Пришлось положить пистолет в карман моих тесноватых галифе.

Командир кричал: "Никаких прощаний. Скоро будет команда - по машинам! - и чтобы усе булы готови".

Так и было. Мы два с половиной часа стояли на плацу под жарким солнцем в ожидании машины, изредка трогая свое оружие в кармане (кладовая закрылась, и я остался без кобуры). За воротами "Московских казарм" (когда-то тут при царе стоял Московский полк) на проспекте Карла Маркса, где шло обмундирование (без мундиров), ждали жены (у кого были) в надежде увидеть нас еще и проститься.

Казармы были пусты. Не понятно почему, кое-где были разбиты стекла (Ленинград еще не обстреливался). Оставленные войсками помещения всегда имеют унылый и заброшенный вид. На огромном плацу наша горстка в 10 человек имела такой же жалкий и заброшенный вид, как и пустые нужники на краю плаца. Ровное поле пересекали лишь несколько натоптанных дорожек к этим заведениям, выкрашенным известкой.

Когда за нами пришла машина, командир крикнул: "Даю пять, пять минут на прощание", и мы побежали к воротам.

То, что произошло дальше, лучше всего описала моя ненаглядная жена Ирочка в письме к своей подруге Дине Мариупольской. (Позже, когда Ирочка скончалась, Дина отделила мне часть ее писем.)

"Стайкой, совсем не похожие на себя, - писала Ира, - выбежали наши из ворот. Левочка бежал последним. Он припадал на правую ногу, держался за нее рукой, как раненый на картине Верещагина. Потом оказалось, что в правом кармане у него болтался пистолет, а пистолет, как думал его хозяин, мог выстрелить от сотрясения. Левочка остановился! Что-то поправлял на ноге, потом опять остановился, поправлял на другой ноге. Потом побежал, держа одной рукой размотавшуюся и спадающую обмотку, другой придерживая карман.

Бедный Левочка! Он такой большой. Ему не досталось сапог сорок пятого размера, и штаны на два номера меньше. Обмотки! Они такие исторические, и все время раскручиваются. Я их видела в кино. Солдат разговаривал с Лениным. И обмотки у него не разматывались. А у Левочки будут разматываться и мешать, могут зацепиться за кусты. Он такой родненький, весь прилип ко мне, стараясь касаться по большей площади. От ноги до поцелуя. И я тоже старалась. О, если бы могли с ним уединиться… Мы ведь совсем недавно, часа за три до этого, были дома вдвоем и не целовались даже. Он когда-то сказал (из восточной мудрости) - "лучшее благо - немедленное".

Скоро Левочку и всех наших увезли на какой-то старой машине, груженной тюками с бельем. Их пилотки из "хебе" качались не в такт. Выше всех, на тюках, сидел Ваня Федоров. Он один выглядел молодцом, со своим ремнем от маузера через плечо. Ваня был самым известным альпинистом в Ленинграде. Он вместе с Василием Сасоровым, тренером наших, сделал первовосхождение на Айламу. Левочка тоже выполнил мастера. Сделал траверс Ужбы, Безенгийскую стену и другие серьезные восхождения, имел знак "За рекордное восхождение". Остальные разведчики были из той же команды и почти все мастера спорта.

Ваня погиб раньше всех - в самом первом бою! А кто из нас знал тогда, кто будет первым, кто последним. Каждая страдала за своего".

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТОГО ИЮЛЯ СОРОК ПЕРВОГО ГОДА

Нас повезли грузиться в эшелон на станцию "Витебская товарная". Как только машина выехала на проспект Карла Маркса, наших пять жен кинулись нас догонять. Как они были хороши в своих летних платьицах! Моя Ирочка самая молодая и самая красивая. Очень красивая! На старой фотографии в школьной форме у нее была толстая белая коса ниже пояса, а сейчас шестимесячная завивка, и это тоже хорошо, как все в ней хорошо.

Они побежали за нами. Знают ли они, куда нас везут?

* * *

"У нас в разведке Зина Федорова, - писала Ирочка Дине. - Она узнала:

"Их везут на Витебский вокзал" - а их отвезли на Витебскую товарную, и это совсем в другом месте. Когда через три года Левочка приехал в пятидневный отпуск, он все объяснил. Не могу отрешиться и все возвращаюсь к прощанию. Как он прилип ко мне… Человеческое существо, в сущности, состоит из совокупности мужчины и женщины. Как много нюансов в слове "совокупность". Совокуп…

Все должно быть естественным. Естественно, когда женщина отдается ему всем, что есть в ней, своим. Не только выполняет его требования и просьбы, но угадывает еще только зарождающиеся в нем желания и с гордостью выполняет их, и еще больше естественно, когда она желанна, а он сильный и ласковый идет ей навстречу, и совсем не естественно, если они существуют врозь или борются друг с другом. Какое дурье - кто борется!

Пусть делает все, что хочет, даже очень страшное для меня, пусть, только бы был".

Я, в тот день четвертого июля, думал только о ней.

Говорят: женщина вторая половина. Нет. Нет!.. Она первые три четверти.

Пусть я не видел, как Она нас рожает, но я позже видел, как на женщинах пашут землю. Старик шел за плугом, а шесть женщин его тащили. Я видел, как Она кормит грудью первого мальчика. Я видел, как маленькая, белоголовая пигалица тащила под огнем огромного ряжего раненого комбата, может быть, даже убитого, как тащит муравей зерно, втрое большее, чем он сам.

Позже я много видел, но тогда, четвертого июля 41-го года, я просто знал, что женщина - лучшая, большая, чистейшая и превосходнейшая часть нашего единого существа, а Ира - самая очаровательная и прелестная женщина из всех, и в ней собрались и мой Ленинград, и ее Волга, и наш Политехнический, и моя Мама, и наша пятимесячная Лена, и я должен идти умирать, не по той воспитанной, тогда еще недостаточно сознательной доброте, а в силу альтруизма, данного нам свыше. Мужчина должен умирать. Но не как трутень, отработавший свои функции, а как лось, остановившийся перед стаей волков, дающий возможность уйти самкам и детям и знающий, что придется умереть. Здесь и сейчас!

Ох! Уж эти прощания! Сколько лет оно будет моей "живой водой". У лося есть горячая жажда - запороть! Если не всех, то хотя бы двух волков. Ну, хотя бы одного. У меня пока не было такого утешительного желания, я был интеллигент и не хотел никого убивать лично. Другое дело стрелять вообще, "в белый свет как в копеечку" (так говорили на войне), или стрелять в танк. Как мне хотелось подбить танк! Тут я чувствовал себя "лосем", но мои "сорокапятки" не дали этой сладости. Я был тогда заместителем командира отдельного противотанкового истребительного дивизиона 45-мм пушек. Бил прямой наводкой и попадал, но танк даже не вздрагивал. Как слон от комара. Это было не скоро. Тогда я уже стал настоящим военным. А пока мы простились и погрузились в эшелон.

У моего Папы была грудная жаба, однако его призвали на войну. В 1916 году. И вскоре он умер. Мне тогда было четыре года. Как это ни странно, в моей памяти сохранилось несколько картинок с того времени. Одна из них: я стою голенький и заправляю ремень за хлястик уходящему на войну отцу. Это было первое мое прикосновение к войне. А теперь я еду на фронт! Папа не был военным человеком и я не военный.

Когда-то я видел еще сохранившиеся на товарных вагонах надписи: 40 человек, 8 лошадей. Тогда я думал - как пять человек смогут сесть на одну лошадь, и для чего им нужно ехать в одном вагоне. Теперь надписи не было. Нас было 38 человек, в соседнем вагоне ехало 8 лошадей.

Наша компания заняла верхний этаж. Всего в вагоне было четыре лежалища, каждое на десятерых. Два на полу и два на сплошных полатях, покрытых тощим слоем сена.

Считалось, что мы едем воевать в горы, поэтому было захвачено альпинистское снаряжение. У всей нашей команды были пуховые спальные мешки и полные рюкзаки веревок и крючьев. Солдаты, ехавшие с нами, разглядывали все это с удивлением. В вагоне не было не только офицера, но и просто старшего. Это создавало состояние дополнительной неопределенности.

Как я потом узнал, в течение всей войны состояние неразберихи было доминирующим, главным и постоянным ощущением участников этого апокалипсиса. Только генералы, сидя в своих блиндажах, видели ее закономерности, глядя на раскрашенные карты.

А поезд долгими часами то стоял на запасных путях, то ехал без остановок через полустанки и станции, и мы писали в дверную щель, только слегка стесняясь присутствующих.

Я и, наверное, другие были погружены в свое прощание. В нашем вагоне не было ни одного Василия Теркина. Все молчали. На противоположных нарах, свесив ноги, сидели двое: Старик, лет сорока, в железных грибоедовских очках, ковырявшийся в своем сидоре, и очень моложавый, на вид лет пятнадцати, парень - Мальчишка. Он держал в руках крохотную гармошечку. Не то игрушечную, не то сделанную деревенским мастером. Мальчишка нажимал клавишу и долго слушал, как она звучит. Потом молчал. Потом брал другую ноту и так же долго слушал ее. Володя Буданов сел, спустив ноги, послушал юношу и сказал: "Сыграй что-нибудь". Мальчишка молчал. Старик, постоянно забывая содержимое сидора, вынимал, проверял и прятал свертки, вспоминая, что в них лежит, и опять, забывая, проверял.

- Сыграй что-нибудь! - сказал Карп, имевший пристрастие к пению.

- А что?

- Что хочешь.

- Меня зовут Серафим, - зачем-то сказал мальчишка и запел очень высоким голосом, почти фальцетом:

Меня взяли на войну,
Да не п… ши ни одну.
Да-да, ни одну,
Да-да, ни одну…

Карп вздрогнул и больше не просил Серафима петь. Но тот продолжал:

И зачем она, проклятая война,
Катя ходит там по улице одна.
И когда б теперь никто не воевал,
Я б на бревнах Катю обнимал.

Я б ее за плечи обнимал,
Может быть, потом поцеловал.
Катя сладкая и темная лицом,
Схороводится теперь с тем старым подлецом.

А меня везет железкин эшелон,
В люке видимо движение колонн.
. . .
Меня взяли на войну,
Да не п… ши ни одну.

Буданов спросил: "Ты сам сочиняешь?"

- А чего их сочинять. Они сами сочиняются. Пою, что поется.

- Ну, спой еще, - попросил Володя.

Мальчишка не отвечал некоторое время, потом поднял свою гармошечку:

Что ж ты, Катя, носишь косу,
Берет носишь набекрень.
Может, пуля меня скосит,
Не понюхаю сирень.

- Повеселей что-нибудь сочинить не можешь?

- Я не сочиняю, я с вас списываю. А чего веселого опишешь? Посмотри на себя.

- А ты сочини, чтоб мы повеселели.

- Про веселое просишь?..

Вот бычки по травке ходют,
Хвостами машут весело…

- Вот тебе про веселое, - потом продолжает, -

А в загоне перед бойней
На глазах у них стекло.

- Ну тебя! - сказал Старик, рассердившись. Но Серафим продолжал:

Дождичек на трактор каплет,
Дождик трактор не сломает.
Тракторист целует Катю,
Для чего, не понимает.

- Это ты, что-ли, тракторист?

Певец не отвечал. Лег назад, на спину, гармошечку положил на живот.

Песни Серафима я тут же записал. К сожалению, такое состоялось один раз за всю войну. Дальше было не до этого.

… Воспоминания запеклись.

В начале июля Ирочка писала Дине…

"… А здесь, в Ленинграде, у нас образовалось братство жен. В самом трудном положении жена Карпа - Анжелика. У них четверо детей. (Позже, в блокаду умерла она и умерла одна дочь, остальных детей вывезла его сестра Фира - настоящее имя ее Фекла.) А Карпу, несмотря на то, что он доцент и Кандидат экономических наук, всего тридцать лет. Он выглядит очень молодым. Мне рассказывали, что когда он был уже студентом, то ходил на лекции в коротких штанишках и с пионерским галстуком. Карп был первым пионером Ленинграда и ездил на съезд в Москву как почетный пионер. Ну и что? А мой Левка ходил на лекции, на первом курсе, в красной майке (без рукавов). Теперь это смешно, а тогда, в 32-м году, это было тоже смешно, но лучше, чем прийти в галстуке.

Как я уже соскучилась по нем. Бояться за него я привыкла давно. Он уходил на свои альпинистские восхождения, и я всегда боялась, но никогда так не скучала. Все бы бросила и побежала к нему в Горную бригаду. Как он там, бедненький? Может быть, ему придется когда-нибудь убивать, а он не сможет и будет страдать, и даже пострадает, и его могут ранить за это (другого быть не может). Он и бабочку убить не мог, и даже клопов не убивал. Я видела, как он их собирал в бумажку и выбрасывал в окно. Мы жили в общежитии, и там всякой живой суеты было вдосталь. Сегодня начали собирать детей. Одна остается с ними, другие роют окопы. Думаю уехать к маме в Куйбышев. Заботы, заботы, а то думала бы о нем все время".

СТАРШИЙ ПОЛИТРУК ВОДНЕВ

В середине июля бригада еще стояла во втором эшелоне и постепенно делалась воинским пехотным организмом. Горное снаряжение и сбрую для ослов еще возили в обозе (позднее сбросили с возов в канавы).

Интендантов изводили вопросами: "Почему вы без снаряжения? Где остальные ослы?.."

Альпинисты были последним остатком горности. Мы истово старались, и комбриг нас полюбил, а старший политрук Воднев - наоборот.

Бывший учитель истории и член райкома, по партийному чину получил "шпалу" и старшего политрука (теперь - капитан). Придя в армию, он не знал, "куда девать руки". Обнаружив нашу компанию, хотел пристать душой к людям, сразу нашедшим свое место. Стал разговаривать "на ты" и сидеть запросто у костерка. Позже, почувствовав в своих петличках силу, решил, что альпинистов, не уважающих большого человека, следует поставить на место.

Однажды Воднев пытался учить жизни группу старослужащих и особенно нашего старшину Куркалова, объясняя, какая плохая и несознательная дисциплина была в старой царской армии, а теперь она должна быть неизмеримо выше тех порядков.

Я стоял в стороне и, слушая его объяснения, вспомнил одну сцену в Эрмитаже. Папа разговаривал с девочкой у картин Гольбейна и Кранаха. Папа сказал: "Чего ж ты, Лена, хочешь, это… (посмотрел на табличку)… это же пятнадцатый век. Конечно, та живопись была еще на низком уровне и не могла достичь нынешних вершин. Вот пойдем с тобою в советский отдел Русского музея, там ты увидишь. Я тебе покажу "настоящее искусство".

И Воднев показывал, поучая старшину на примерах. Потом стал орать на альпиниста Костю Соболева, медленно проходившего мимо.

Политруки, как правило, командовать не умели (недаром, позже, когда отменили комиссаров, они судорожно переделывались в строевых).

Воднев, всегда не уверенный в исполнении своего приказа, заранее огорчался и сердился как человек, теряющий то, что ему по праву не принадлежит.

- Товарищ боец! Вернитесь!

Куда вертаться? Костя стоял рядом.

- Почему вы не приветствуете старших?

(Здесь война, какие приветствия, - думал Костя. - Мы даже не знаем, что это такое, да и ты не знаешь, - но молчал.)

- Вы почему не поприветствовали меня? - повторил Воднев.

- Извините, товарищ политрук, - ответил тихо Костя, - Не заметил. Тороплюсь выполнить задание начальника штаба. (А сам стоял и глазел.)

- Почему у вас такой неопрятный вид? (Мы спали в яме на сухих листьях.)

Костя молчит, изображая Швейка.

- А где ваша винтовка? Без нее вы подлежите военно-полевому суду.

- Я разведчик! У нас вооружение - пистолет и нож. (Вынимает из кармана пистолет.)

- Это не по уставу. Вы рядовой, и вам положена винтовка. (Тебе бы толковать устав, подумал я, но молчал.)

- Приказываю вам сейчас же пойти в каптерку, сдать пистолет и получить винтовку, а то многие офицеры без пистолетов ходят, а рядовые пистолетами обзавелись.

- Я, товарищ политрук, не обзавелся, а меня так еще в Ленинграде обмундировали.

- Не разговаривать! Выполняйте мое распоряжение - и изложить.

Он очень хотел услышать - "есть!". Но Костя молчал и стоял не "смирно" и, конечно, никуда пистолета не сдал. Через два дня разговор повторился со мною. В конце Воднев помолчал и, не зная, как закончить сцену, спросил:

- Какое у вас образование?

- Вы же знаете, я окончил Ленинградский Политехнический институт.

- А военные науки проходили?

- Что-то проходили, но не закончили, экзаменов не было, и звания не получил, остался рядовым.

- А теперь думаете так, солдатиком прокантоваться в "придурках", а после войны опять в "штатские костюмчики" податься? Не выйдет.

Он позвал Тарасова - начальника строевой части - и сказал:

- Соболева и вот этого бойца Рубинштейна и вместе с ним всех альпинистов представьте к воинскому званию лейтенанта, и пусть не придуриваются больше рядовыми. Приказ я сам отнесу в штаб армии. Получит взвод и научится сразу порядкам.

Старшина был умный, а Воднев наоборот.

Старшина любил задавать штатским хитрые вопросы: "Товарищ старший политрук, чем определяется класс?" - Воднев, не задумываясь, ответил: "Отношением к орудиям и средствам производства".

- "А мне кажется, что скорее к средствам потребления, - сказал старшина. - Вот секретарь райкома и горкома находятся в другом классе, хотя к средствам производства…"

- "Вам, старшина, - заорал Воднев, - следует почитать Маркса. Ведь вы ведете занятия с рядовым составом, а задаете глупые вопросы".

Старшина отошел и тихо сказал: "Хведька прыпысник". А потом объяснил, кто такой "Хведька" и кто "прыпысник".

Мне тогда казалось, что большую должность в армии может занять хорошо подготовленный военный, но позже стало ясно - военному делу, так же, как искусству, учиться не нужно, достаточно таланта и чуть-чуть обычаев.

Однако празднуют "бал" посредственности, такие, как Угрюмов и Цыганков. Так везде, где стерты критерии, а дурак смолчит, за умного сойдет (пусть простят меня их дети).

Назад Дальше