* * *
Лучшие книги Фаллады, в том числе и его знаменитые романы - "Что же дальше, маленький человек?", "Волк среди волков", "Железный Густав", "Каждый умирает в одиночку", - известны советскому читателю; выходили в русском переводе и его поэтичные сказки, написанные для детей. Но с его автобиографическими книгами советский читатель еще незнаком.
Книга "У нас дома в далекие времена" писалась в 1941 году, когда Ганс Фаллада уединенно жил в своем имении Карвиц, стремясь уйти от окружающей его жизни. Далекое прошлое казалось тихим и прекрасным рядом с безжалостным настоящим и неопределенным будущим. Несомненно, писатель отдыхал душой, работая над этим, говоря его собственными словами, "приветом исчезнувшим навеки садам детства".
У книги есть подзаголовок: "Пережитое, увиденное и сочиненное". В предисловии автор шутливо защищается от родственников, которые могут поймать его на той или иной неточности: "Неужели вы заклеймите меня архилгуном, бессовестным фальсификатором священных семейных традиций? Неужели вы при встрече на улице не поздороваетесь со мной, не будете больше отвечать на мои письма?.." Действительно, с точки зрения родственников, в повести многое, очевидно, не соответствует действительности: даже своему отцу писатель дал имя Артур, хотя его звали Вильгельм; мать называет Луизой, хотя ее звали Элизабет, своего дедушку с материнской стороны делает тюремным священником в городе Целле, хотя тот служил при тюрьме в Люнебурге, и т. д. Да и сам повествователь зовется Ганс Фаллада, а не Рудольф Дитцен, хотя псевдоним Фаллада он взял только в двадцатом году. В книге есть и намек на происхождение этого псевдонима. Преподаватель латыни в гимназии, в которой учится маленький Ганс, вечно издевается над ним, повторяя: "Вот где висишь ты, конь мой, Фаллада…" Фаллада - говорящий конь из сказки братьев Гримм "Гусятница", который даже после смерти остался верен своей хозяйке, принцессе, обманом превращенной в батрачку. Ему отрубили голову за то, что он всегда говорил правду, и повесили ее на городских воротах.
Однако оговорка "сочиненное" относится, надо думать, не только к измененным именам и смещенным фактам семейной истории, но и к общей атмосфере книги, по которой мы можем только догадываться о глубине конфликтов, приведших маленького Ганса к разрыву с семьей. Описанного в книге времени Фаллада уже не раз касался - и в юношеском романе "Молодой Годешаль", и в "Железном Густаве", и в других романах. По сравнению с ними "У нас дома в далекие времена" кажется мягкой, лиричной. Это повесть о детстве, написанная с печальным юмором, который дается большим жизненным опытом, полная поэзии и тепла. Но поэтичность, выведя на первый план все доброе и человечное, что было в его детстве и в людях, которые его тогда окружали, не сделала повесть бесконфликтной и не исказила точного писательского зрения.
В годы фашистского господства многие немецкие писатели обращались в своих книгах к национальной истории, часто на автобиографическом материале. Так возникли "Прощание" Иоганнеса Бехера, которому автор дал подзаголовок: "Немецкой трагедии первая часть"; "Мои детство и юность", "Закат дворянства" Людвига Ренна; "Родные и знакомые" Вилли Бределя и т. д. Это не было бегством от злободневных проблем, наоборот, их книги, создававшиеся в изгнании, в условиях эмиграции были порождены стремлением найти в прошлом истоки сегодняшних трагедий и показать, что фашистская ночь не будет длиться вечно. "У нас дома в далекие времена" Ганс Фаллада писал, как мы видели, совсем в других условиях и ставил перед собой, работая над этой книгой, совсем другие цели. Но при всей характерной для нее недоговоренности в картине действительности, нарисованной Фалладой, объективно проступают закономерности исторической эпохи.
Перед нами Берлин, а потом Лейпциг начала века. Еще не ушла в прошлое эпоха грюндерства, быстрого роста немецкой буржуазии, обогащенной победой над Францией; еще длится обманчиво спокойное существование, названное потом, после первой мировой войны, "доброе, старое, мирное время". Семья Фаллады как малая капля отражает это время в себе. Отец - с молодых лет верный служитель только что созданной империи; портрет Бисмарка висит у него на стене. В его доме царит устойчивый порядок, незыблемый, полный педантизма, бережливости, пунктуального соблюдения правил, писаных и неписаных. Но стоит семье покинуть дом, как выясняется, что на берлинских улицах отец вызывает мало почтения и его служебное положение в глазах "простого народа" не имеет большой цены. Стоит маленькому Гансу поступить в респектабельную гимназию, где учатся дети более именитых и богатых родителей, чем его отец, как он становится предметом насмешек однокашников и преподавателей. Стоит маленькому Гансу сделать несколько шагов в сторону от богатой Луипольдштрассе, как он оказывается среди трущоб, где "жизнь лишена всякого порядка и законности". "Все надежное становится ненадежным"; незыблемая устойчивость миропорядка начинает походить на тонкий лед, грозящий в любую минуту проломиться и рухнуть.
Отец во всем - воплощенное правосудие, которое в вильгельмовской империи было призвано обеспечивать порядок и создавать у немецкого общества ощущение стабильности и законности. И, насколько можно заключить по книге Фаллады, отец был честен в исполнении того, что считал своим долгом. Но мальчик видит охранительную сущность этого долга, замечая, что отца интересовало не то, как человек дошел до преступления, а то, что делать с преступником. И как в домашних делах холодная логика отца все время вступала в противоречие с реальной жизнью, так и в вопросах правосудия чувствовался явный зазор между должным и сущим. Отец и сам позволяет себе выразить мнение о судопроизводстве "в кощунственной форме", и это мнение полно скепсиса: "Я опытный судья и знаю, что судебные процессы - это людоедство. Они пожирают не только деньги, счастье, покой, они способны поглотить и самих судящихся целиком, со всеми потрохами".
Отец описан Фалладой двойственно. Он человечен, умен, полон юмора и сочувствия к ближним, он хорошо чувствует музыку (любовь к которой он так и не сумел внушить своему старшему сыну), он знаток литературы (любовь к литературе сын унасле-довал от него, хотя далеко не всегда слушался его советов в выборе книг). Но в то же время он не понимает сына и отталкивает его от себя; он поддерживает все обычаи своей среды, полной сословных предрассудков и ханжества, где все строится на том, чтобы "никакая новая идея не проникла в старый привычный круг".
С большей теплотой описана Фалладой его мать, дочь полунищего тюремного пастора, после безвременной кончины которого заключенные собирали средства на памятник ему (так и не воздвигнутый из-за запрета начальства). И, особенно, бабушка с материнской стороны, гордая и прямодушная, существующая на жалкую вдовью пенсию, но не принимающая никаких подачек от богатых родственников. Чем проще и естественнее человек, чем дальше он от сословного чванства и государственных установлений, тем милее он сердцу Фаллады.
Но среди многих выведенных в повести фигур - добрых и злых, трогательных и комичных, удачливых и непутевых - нам всегда виден главный герой повествования, сам рассказчик. Он называет себя горемыкой, и описанные с юмором трагикомические - а временами и подлинно трагические - ситуации, в которых он оказывается, занимают немалое место в книге. Автор во всем винит самого себя: "У меня были все предпосылки для счастливейшего детства: самые любящие родители в мире, благонравные брат и сестры, и если я все-таки вырос сварливым, раздражительным мальчишкой с тягой к уединению, то причина была только во мне".
Но нам нетрудно увидеть, что за всеми проделками маленького Ганса стоит протест здорового, естественного чувства против мертвящей обстановки родительского дома и школы, против искусственной упорядоченности жизни, в которой никто его не понимал, не хотел и не мог понять. Эта закономерность видна и в невинных детских шалостях, и в той поистине трагической сцене, когда маленький Ганс, сам не зная почему, плюнул с верхней площадки на своего отца, поднимавшегося по лестнице, но не смог убежать, потому что голова его застряла между резных балясин. Щадя своих близких, Фаллада лишь бегло говорит, что "в вопросах воспитания родители были так же беспомощны, как и дети". Это сказано по поводу "проклятых" вопросов, мучащих подростка, вступающего во взрослую жизнь, но может быть понято и в более широком смысле. Зерно характера молодого Ганса - постоянно зреющий протест, подготавливающий мучительный, но решительный разрыв со средой, который произойдет уже за пределами книги и о котором Фаллада не хочет говорить здесь.
В предпоследней главе, которая так и названа "Горемыка", Фаллада рассказал о несчастном случае, который произошел с ним на пороге юности. Получив шестнадцати лет от роду в подарок велосипед, он, опьянев от ощущения свободы, тайком отправился кататься и на большой скорости налетел на тяжело груженный фургон, который переехал его. Долгие месяцы он провел после этого в больнице между жизнью и смертью. Но и этот случай, оставивший след на всю его жизнь, видится писателю с высоты прожитых лет частью жизни, в которой было и хорошее и плохое. Более того, чаша счастья, как ему кажется, перевешивает: "Сегодня несчастья всего только корень счастья".
Спокойный и чистый стиль этой, по выражению Б. Сучкова, "очаровательной и поэтичной книги, озаренной светом печального юмора", заметно отличается от нервного и словно насыщенного электричеством почерка Фаллады в его больших знаменитых романах. Перед нами как бы новый и в то же время прежний Фаллада, писатель, о котором Иоганнес Бехер говорил: "Все немецкое общество послужило ему моделью. Оно, подобно галерее бальзаковских героев, проходит перед нами во всех своих сплетениях и противоречиях, и из твердой почвы реальности вырастают видения… Правда, он не всегда мог избегнуть слащавости, но его тоска по идиллии, его романтическая сумеречность порождены - это ощущается между строк и за строками - невыносимой смятенностью времени и эксцессами собственной жизни. По богатству и многообразию своих персонажей он был, пожалуй, самым значительным из нынешних немецких писателей".
П. Топер
У нас дома в далекие времена
Дорогая родня!
Кроме вас, прочим моим читателям на белом свете не так уж важно, придерживался ли автор этой книги скрупулезной точности. Что им, например, тетя Густхен? Гекуба… Но как мне держать ответ перед вами, любимые родичи?! Если вы обнаружите, что историю, приключившуюся с тетей Густхен, я приписал тете Вике, если услышите из уст отца какой-нибудь новехонький анекдот (он же наверняка выдуманный!) и если конец моего повествования о бабушке не соответствует известным фактам семейной хроники, - как я оправдаюсь перед вами?! Неужели вы заклеймите меня архилгуном, бессовестным фальсификатором священных семейных преданий? Неужели вы при встрече на улице не поздороваетесь со мной, не будете больше отвечать на мои письма?.. Нет, не могу допустить такой мысли! Ибо если я погрешил в малом, то в великом был все-таки верен правде. Хотя я и присочинил кое-что, но всеми силами старался передать дух событий. Больше того: я даже убежден, что именно вольность в деталях помогла мне сохранить верность главному. Такими я видел родителей, такими - брата и сестер, а такими - всю родню и всех знакомых. Вы видите их по-иному? Пожалуйста, садитесь, пишите вашу книгу! Мне же дорога моя - как привет исчезнувшим навеки садам детства.
Ваш верный сын, брат, племянник, дядя, шурин, а со временем, надеюсь, и дедушка
Г. Ф.
ПИРШЕСТВА
Званые ужины, которые в седую старину - году этак в тысяча девятьсот пятом - именовали "динерами", приводили моих родителей в ужас, а нас, детей, в восторг. Едва оставались позади рождественские праздники, едва заканчивался прием новогодних поздравлений от швейцара, почтальона, трубочиста, прачки, разносчиков молока и хлеба, печатавших свои вирши на цветной бумаге и получавших за это по некоей таинственной таксе вознаграждение в сумме от двух до десяти марок, как мама принималась - сперва осторожно, а затем все настойчивее - напоминать отцу:
- Артур, пора бы уже подумать о нашем динере!
Отец поначалу лишь отмахивался:
- Слава богу, еще есть время!
Спустя день-другой он вздыхал, потом соглашался:
- Что ж, придется снова покориться неприятной необходимости. Только вот что я тебе скажу, Луиза: больше чем двадцать пять человек мы нынче не позовем! Прошлый раз была такая теснотища за столом, что нельзя было и локтем шевельнуть!
Мама в ответ уговаривала его пригласить по меньшей мере человек сорок, дабы не "остаться в долгу".
- Иначе придется давать два динера, а вынести дважды такое столпотворение в доме не в силах ни ты, ни я! Кроме того, приглашенные ко второму динеру могут обидеться, ведь второй динер - все равно что милостыня.
Такие бурные споры родителей о нашем динере затевались все чаще, споры, к которым мы, дети, прислушивались с величайшим интересом. И если для нас еще было безразлично - кого пригласят, кого с кем посадят, то родители больше всего ломали голову именно над этим вопросом. Ибо, с одной стороны, следовало строжайше соблюсти табель о рангах и старшинство по службе (учитывая также награды), а с другой, принять во внимание личные симпатии и антипатии. Наконец, возникала еще одна проблема: будет ли о чем поговорить между собой обреченным на четырехчасовое соседство за столом? У супруги камергерихтсрата Ценера был на уме лишь адмирал фон Тирпиц с его Флотским союзом, а герра камергерихтсрата Зиделебена, кроме его казуистики, интересовали только церковные дела, - таких спаривать бесполезно! Милейший же герр камергерихтсрат Бумм был туговат на левое ухо (в чем он, правда, не признавался): уже пять раз этой зимой на других "судейских" динерах рядом с ним сидела фрау Эльбе, супруга камергерихтсрата и дочь помещика. Конечно, покричать малость на ухо соседу для нее ничего не составляет, но захочется ли ей делать это в шестой раз?
Стоило только родителям придумать наконец искуснейшую застольную диспозицию и разослать по Берлину приглашения с очень нравившейся мне припиской: "П. с. о." ("Просьба сообщить ответ"), как первые же поступавшие отклики неизбежно сотрясали все сооружение до основ: у одного инфлюэнца, у другого скоропостижно скончалась мать, у третьего заболели дифтеритом дети…
- Нет! - вздыхал тогда отец, отрываясь от своих любимых папок с делами, - эти кормежки просто ужас! Никто их не ценит. А почему бы, собственно, нам всем не договориться и не покончить с дурацкой традицией?!
Подобное восклицание было, однако, чисто риторическим. Отец понимал, что уже сама мысль об этом граничит с анархистским мятежом. Все судейские каждую зиму приглашали друг друга в гости точно так же, как приглашали друг друга офицеры, как было принято среди духовенства звать на "тарелку супа" и тоже сидеть по четыре часа за столом, - и всюду различалось строго по сословиям, по чинам, - лишь бы никакая новая идея не проникла в старый привычный круг!
Но, как уже говорилось, вопросы эти интересовали нас, детей, поскольку они лишь предваряли главное: что мы будем есть? Что будем пить? Что наденем? (Особенно мама; папе, разумеется, полагается сюртук с белым пикейным жилетом.) И еще один важный вопрос: кого нанять - повара или кухарку? Согласно старому догмату повар считался лучше кухарки, однако он и обходился дороже и к тому же ни за что не позволял вмешиваться в свои дела. С кухаркой работать легче, хотя последний раз филе получилось жестким, а мороженое опало.
Наиболее современные хозяйки заказывали блюда в ресторанной кухне и дома лишь подогревали. Но мама была против такого новшества:
- Это не годится, Артур. Подогретое - оно и есть подогретое!
После долгой дискуссии решение принималось в пользу кухарки, несмотря на жесткое филе и опавшее мороженое. Затем в один прекрасный день для предварительного обсуждения с мамой являлась фрау Пикувайт, и я пускался на всевозможные ухищрения, чтобы присутствовать на их встрече. (В ту пору и зародилась во мне неугасающая любовь к яствам земным.)
И вот напротив мамы сидит добрая фрау Пикувайт; в будничном платье она выглядит далеко не так величественно, как в день своего священнодействия, когда на ней белоснежный передник и то и дело сползающая крахмальная наколка. Собеседницы принимаются с нарастающим азартом, доходя чуть ли не до полного экстаза, обсуждать блюда, - по нерушимой традиции их должно быть семь или девять, сейчас уже точно не помню. У мамы хранились карты всех кушаний (то есть меню), которые она отведала на динерах этой зимой, "но ведь надо же внести какое-то разнообразие!".
Наконец произносятся таинственные слова: арико вер, соус беарнэз, соус кумберленд, суп а-ля рэн, кремортартар, аспик, - слова, казавшиеся мне волшебнее любой сказки! Когда я слышал выражение "раковые шейки", - подумать только: шейки раков, есть шейки раков! - я, зажмурившись, представлял себе густой золотистый соус с красноватыми кружочками жира, черными глазами-бусинками и красными рачьими усами…
К обсуждению меню отец проявлял мало интереса. Страдая, к несчастью, печенью, он двадцать пять раз за зиму отсиживал на динерах по четыре часа и ограничивался ломтиком мяса и ложкой молодой фасоли, запивая стаканом минеральной воды. Pro forma ему всегда ставили бокал вина, который он лишь пригубливал при самых торжественных тостах. Мой дорогой отец выдерживал пытку бесконечной чередой подаваемых ему тарелок с соблазнительнейшими яствами, не теряя веселого расположения духа, и это свидетельствовало как о его благопристойности, так и о добрейшем сердце, которое, слава богу, не смогла испортить никакая желчь.