Отец мой тогда долго болел, а я с утра уходил в длинную очередь за хлебом и возвращался с буханкой - на всю семью по карточкам - когда время было идти в школу. А по вечерам выключалось электричество, город был темным, последние уроки в школе шли при коптилках, которые стояли на партах. До коньков ли тут?
И все же, иногда, я приходил к стадиону, денег у меня, конечно, не было, перелезал в самом дальнем месте через забор и смотрел на ребят, носящихся по льду.
Коньки с ботинками я получил не скоро, уже в седьмом классе. К тому времени исчезли хлебные очереди, новые турбины заработали на городской электростанции, а в доме, где когда-то был магазин Арцыновича и Ландорикова, открылся спортивный магазин общества "Динамо".
- Да, наступило другое время, - удовлетворенно говорил мой отец, работавший теперь в плановом отделе механического завода.
На месте снесенной Благовещенской церкви устроили еще один каток, меня приняли в общество "Юный динамовец" и стали учить игре в хоккей с мячом. О хоккее с шайбой мы тогда еще не слыхивали.
А года через три, уже студентом, я играл за первую сборную своего института. Наша команда неплохо выступала на первенстве вузов. Может быть, я и доигрался бы до мастера спорта. Во всяком случае, замыслы такие вынашивал. Но тут опять наступило другое время. И моей командой стал огневой минометный взвод. Время это было трудным и долгим. Обычный год для тех, кто был на войне, стали считать за три.
Когда я вернулся с войны, то в первый же день, еще в погонах и ушанке со звездочкой, пошел на каток, хотя очень болела нога, простреленная на Хингане японским снайпером. Теперь у меня были деньги, много денег - четыре месячных оклада младшего офицера. Ведь за каждый год войны, при демобилизации, выдавали офицерам месячный оклад. А я прослужил все четыре года. И я, пожалуй, впервые в жизни, хотел купить билет на каток. Но меня впустили без всякого билета.
- Пожалуйте, молодой человек! - услышал я голос контролера. - Проходите, молодой человек, защитнику Родины почет и уважение!..
Чем-то давно забытым и все же знакомым повеяло от этого голоса, точнее от интонации. Я вгляделся. И узнал Ландорикова. Он постарел, лицо его было в мелких морщинах, но от всей фигуры исходили прежняя обходительность и стремление угодить человеку.
Увидев, что я без коньков, он сразу передал кому-то свой пост и повел меня в помещение под трибунами, где лежали на стеллажах коньки всех систем - для проката. Ландориков, как узнал я потом, не только стоял на контроле, ремонтировал и точил коньки, но был так же и мастером по заливке льда, следил за порядком на ледяном поле и, кроме того, мог дать любой совет, касающийся конькобежного спорта.
Я получил от него, как он сказал, самолучшую пару. И я пошел на лед, прижимая коньки к видавшей виды шинели, не сказав Ландорикову, что нога плохо срослась и я не могу кататься.
Я стоял с коньками в руках сначала у хоккейного поля, потом у беговой дорожки, потом на общем плацу, обдуваемый ветром, и все не мог наглядеться на синеватый лед, надышаться морозным воздухом, наслушаться звона коньков.
И теперь я подолгу смотрю, как моя дочь Анюта собирается на занятия фигуристов, как она со своими подружками бежит к автобусной остановке, спеша на каток. Я смотрю на них, думаю о своем детстве, и у меня почему-то начинает мозжить нога, простреленная на Хингане японским снайпером.
Рассказ о первой любви
В тот год страна усиленно боролась с религией и мы, третьеклассники, не стояли в стороне от этой борьбы. А я впервые тогда влюбился, влюбился рано, десяти лет. Это чувство возникло, хорошо помню, на уроке рисования. Лена обернулась, ее парта стояла перед моей, попросила у меня ластик. И вдруг от ее взгляда, от прикосновения к ее маленькой руке я почувствовал такую радость, какую никогда не испытывал. Но странный стыд и непонятная робость овладели мной.
С трудом я поднял голову от альбома. Там были нарисованы три нелепых человечка и стояла подпись: "Поп, мулла, раввин - миром мазаны одним". От волнения, от нахлынувших на меня чувств, я все перепутал. Попа нарисовал в чалме, муллу - в ермолке, раввину же достались клобук и ряса. Ошибку заметил поздно, когда уже написал второй лозунг: "Религия яд - береги ребят!" В отчаянии переводил я глаза с альбома на классную доску. Там Олимпиада Николаевна повесила плакат, с которого мы и срисовывали служителей культа. В эту минуту Лена опять обернулась:
- Что ты наделал? Стирай скорее! - и протянула мне ластик.
Ее участие, ее сочувствие побудили меня к действию. К концу урока я правильно распределил костюмы священнослужителям и даже раскрасил их цветными карандашами. Красно-рыжий веник поповской бороды расстилался по черной рясе; бледно-голубой пучок волос свисал с толстого подбородка муллы; раввинская же бородка-клинышек упиралась в синий сюртук с шестиугольной звездой.
- Красиво, - шепотом оценила Лена. - А теперь нарисуй мне этого муллу. Не получается… - И положила на парту свой альбом.
Я превзошел себя. Мулла, нарисованный для Лены, получился хитрым и злым.
С того урока я стал искать встреч с Леной. А она вела себя странно. Если в классе поминутно оборачивалась и, пожалуй, проявляла ко мне интерес, то на переменах становилась совершенно недоступной. Ее всегда окружали девчонки, она что-то им рассказывала, потом они хихикали или, обнявшись, прогуливались по школьному залу.
Когда же удавалось застать ее одну, то я встречал такой отчужденный взгляд, будто мы были незнакомы. Будто вовсе не я рисовал для нее хитрого муллу в голубой чалме. Если же у нас возникал разговор, то она непременно начинала рассказывать про Кешку Аржанова, с которым жила в одном доме. И рассказывала, в общем, одно и тоже: как они с ненавистным мне Кешкой играли в снежки, потом - как отгадывали загадки и, наконец, как он учил ее кататься на коньках. И это было непереносимо. Тем более, что Кешку, грозу всей улицы, я немного побаивался. Вот поэтому, когда я видел Лену в школьном коридоре, в зале или на улице, поневоле приходилось переламывать себя и делать вид, что иду я мимо нее просто так, сам по себе.
А на уроках снова передо мной сняли ее зеленые с золотым отливом глаза, порхали шелковистые рукава ее платья. И, стремясь ей угодить, я поминутно давал ей то линейку, то кисточку, то решал за нее задачу или рисовал рабочих, строящих новый завод, - шла первая пятилетка. В перемену все повторялось - она не хотела меня знать. А я, на беду, ничего не мог поделать с собой и таял, когда она уделяла мне хоть каплю внимания. Не знаю, на что бы я в конце концов решился, если бы не вмешалась Олимпиада Николаевна.
Лена как раз обернулась и, облокотившись на парту, смотрела, как я рисовал в ее тетради американского миллионера в цилиндре с сигарой в зубах и вечным пером в руке. Потом она стала рассматривать и листать мою записную книжку. В красной обложке, с оттиснутыми золотом словами "Даешь Ангарострой!", с атласной бумагой, разлинованной в мелкую клетку, эта книжка, купленная отцом в крайкомовском киоске, вызывала зависть всего класса. Потихоньку Лена произносила названия книг, прочитанных мной и занесенных в книжку. Там были, например, "Охотники за скальпами", "Красные дьяволята", "Таинственный остров", "Красин во льдах", "Разбойник Чуркнн", а из кинокартин - те же "Красные дьяволята", "Конница скачет", "Закройщик из Торжка", "Потомок Чингисхана".
- И ты все-все это читал? - усомнилась Лена.
- Конечно. Хочешь расскажу?
- Не надо. А книжка у тебя хорошая…
- Да кончится это когда-нибудь или нет?! - воскликнула Олимпиада Николаевна, хлопнув ладонью по столу.
Все съежились, притихли, а она смотрела на Лену грозными, округлившимися глазами. Лучше бы смотрела так на меня, чем на Лену. Приговор был беспощаден.
- Елена Томская!
Стукнув в тишине крышкой парты, Лена поднялась с непроницаемым лицом, и только носик ее вздернулся, а губы поджались.
- Завтра же пересядешь сюда! - строгий перст Олимпиады Николаевны указал на парту перед учительским столом.
Нашему общению пришел конец. Оставалась единственная надежда - ходить вместе домой. Все это, однако, было сложно, почти недоступно.
Обычно мы и так ходили вместе. Но разве это можно назвать "вместе"? До самою Лениного дома с нами шла Олимпиада Николаевна и еще две девчонки из нашего класса. Эти девчонки, а с ними и Лена, брали учительницу под руки и шли, будто охрана, с обеих сторон. А я уныло тащился сзади, снедаемый скукой женского общества и сжигаемой любовью. От одиночества и тоски принимался футболить ледышку или консервную банку. И занятие это, надо сказать, сильно отвлекало от сердечных переживаний.
В тот день, когда Лена пересела на первую парту, после уроков я долго околачивался возле школы, втайне надеясь, что она пойдет домой одна. Но все было, как обычно. Лена вместе с Олимпиадой Николаевной и девчонками шла впереди, а я плелся за ними, ждал с замиранием сердца, когда приблизимся к угловому дому военных, где жила Лена. Тут я решил с ней объясниться, как только останемся мы наедине.
Вот и угловой двухэтажный кирпичный дом. Лена мигом отцепилась от Олимпиады Николаевны и побежала к воротам. Что же делать? Бежать за ней? Надежда толкала действовать. Я взглянул на удалявшихся учительницу и девчонок и что было духу кинулся за Леной. Я догнал ее, перегнал и стал в калитке. Надо решиться! А на что? Я смотрел на синюю шубку, на расшитую красным шелком варежку, сжимавшую ручку школьной сумки, и молчал. Вот возьму и скажу: пусть станет моей женой. Задразнят. На переменах станут кричать "жених и невеста!.." Ну и пусть. Зато я всегда буду вдвоем ходить с ней из школы. И тогда можно будет далее поцеловать ее. Нет, скажу - пусть станет моей женой, когда вырасту. Далеко, безнадежно далеко то время. Любовь сжигала меня, ждать долгие годы я не мог. Но вместо того чтобы сказать ей о своих чувствах, я неуверенно спросил:
- Хочешь, дам тебе записную книжку? Такую же, как моя…
- Давай! - приказала она, подпрыгнув от радости или нетерпения.
Но другой такой книжки у меня не было. Нет, я не лгал, предлагая свой дар. Просто мне хотелось быть щедрым, хотелось сделать ей что-то приятное. Ведь на уроках Лена оборачивалась нередко за тем, чтобы полюбоваться этой книжкой, полистать ее. И, как бывает часто с детьми, я представил желаемое уже свершившимся.
- Давай, - повторила Лена, - живее!..
Сейчас обрушится на меня позор. Я обшарю все карманы, потом начну копаться в ранце, где лежит учебник "Игра и труд", задачник, тетради да еще пенал с огрызком карандаша и ручкой. А больше там ничего и нет. Лгать, теперь уже преднамеренно, чтобы спасти себя, я не мог.
И тут, откуда ни возьмись, на одном коньке, привязанном к валенку, подлетел к нам Кешка Аржанов. Был он поменьше меня, но пошире, этот самоуверенный хозяин улицы в распахнутом полушубке и буденовке, видимо, отцовской. Красные руки Кешки, которым было не холодно и без рукавиц, немедленно сжались в кулаки.
Сохраняя, насколько возможно, независимый вид, я обратился к Лене так, будто у нас шел интересный обоим разговор, до которого Кешке нет дела.
- Я принесу книжку завтра. Ладно?
- Приноси. Только не забудь, - сказала она. И открыла калитку, оставив меня наедине с толстогубым Кешкой.
С минуту мы молча смотрели друг на друга. В другое время я постарался бы немедленно скрыться. Но разве мог я позорно бежать, если она стояла на крыльце, смотрела на улицу, на обоих нас.
- Тебе че надо? - спросил Кешка тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
Мне, как слабейшему, полагалось смиренно ответить "ни че не надо", получить подзатыльник, да хорошо, если один, проглотить обиду и плестись восвояси. В открытую калитку я снова увидел Лену. Веником она обметала валенки и, прежде чем войти в дом, помахала кому-то из нас своей расшитой варежкой.
Любовь звала на борьбу, на подвиг.
- А тебе че надо? - крикнул я и шагнул к своему врагу.
От такой дерзости Кешка на миг оторопел, но тут же придвинулся ко мне вплотную, не испугался. Мы стояли грудь в грудь. Сейчас начнется, подумал я.
Кешка, как и полагалось для начала, не сильно толкнул меня в грудь и спросил спокойно:
- Сунуть одну?
Я отступил шага на три, скинул ранец, поправил шапку и тараном пошел на Кешку, повторяя:
- Сунь! Попробуй-ка, сунь!
Я решил драться хоть до смерти, но не показывать, что боюсь Кешку. И мой враг, видимо, это понял. Он отступил, смерил меня взглядом, сплюнул сквозь зубы.
- Ну-ка, сунь, - продолжал настаивать я.
- Связываться неохота, - неуверенно сказал он, повернулся и неожиданно укатил на одном коньке, издали показав язык.
Преследовать Кешку я не стал: мной овладели и радость, и гордость, и уверенность в своих силах - вес чувства победителя. Теперь я терзался только одним: где достать записную книжку?
Дома я уселся подле окна, стал смотреть на тихую улицу, на деревянные заборы и крыши домов, на которых пышно лежал снег. Изредка кто-нибудь проходил мимо. Как было бы хорошо, если бы Лена тоже прошла тут. Мне захотелось увидеть ее немедленно. Это желание росло, я бродил по комнате, снова подходил к окну, сначала с надеждой, потом с отчаянием. По улице прошел бородатый дед с кошелкой и березовым веником из бани. Мальчишка провез на санках ушат воды, Лена не появлялась…
Наступал вечер, мать зажгла керосиновую лампу - электричество в наш окраинный район подавали с перебоями - и закрыла ставни. Я любил и всегда ждал этот вечерний час, когда приходил с работы отец и в доме воцарялся какой-то особый покой. Но теперь сердце мое разрывалось.
- Как дела, товарищ? - спросил отец.
Мне всегда было приятно чувствовать на плече руку отца, говорить с ним о своих делах, показывать рисунки. Сегодня же я был поглощен такими чувствами, о которых не мог сказать отцу ни слова. Мне даже сделалось боязно: вдруг он о чем-нибудь догадается.
- Пусти меня, - сказал я угрюмо.
- Ты что? - удивился отец.
- Так…
Он потрогал мой лоб, сказал: "Жару как будто нет", - и, не подозревая о моих страданиях, отпустил, занявшись обедом.
- Папа, - решился я, - дай мне сорок копеек.
- Для какой цели?
- Купить записную книжку.
- Позволь, разве у тебя нету записной книжки?
- Нужна еще… - И слова застряли у меня в горле. Мне показалось: отец понял, для кого мне понадобилась эта книжка. К счастью, он не стал допытываться, а покладисто ответил:
- Нужна так нужна. Сорок копеек, говоришь? Это можно. Зайдешь в крайкомовский вестибюль, там в киоске купишь, - говорил отец, выдавая деньги. - Впрочем, - добавил он, - сначала зайди в магазин "Сибкрайиздата", это поближе, на Амурской. Понял?
Я кивнул и взял две новенькие монетки. На каждой был отчеканен рабочий с молотом и щитом. Даже по такой маленькой фигурке было видно: рабочий красив и силен. Чем-то был он похож на чемпиона края по французской борьбе Натана Пружанского, комсомольца, безбожника, городскую нашу знаменитость. Вырасту большой, стану таким же, подумал я и взглянул на часы-ходики. Если всю дорогу бежать - до закрытия магазина можно еще успеть. Я быстро оделся, вышел, но в коридоре услышал грозный вопрос матери:
- Это еще куда?
- Я только воздухом подышать, я на полчасика…
- Смотри, чтобы не долго. Уже темь на дворе!
Да, уже стемнело и только в конце улицы одиноко светил фонарь. Я побежал мимо деревянных заборов, мимо домов с закрытыми ставнями, мимо Харлампиевской церкви, дремавшей за каменной оградкой. Церковные двери были заколочены, а в снегу темнели недавно сброшенные сверху колокола. Я бежал к центру города. Вот большой дом с огромным круглым куполом и шишечкой на нем. Это синагога. Все окна ее освещены, чувствовалось, - внутри много людей и происходит что-то торжественное. Молятся?..
Я увидел Натана Пружанского и приостановился посмотреть на знаменитого чемпиона. Прямой, массивный, с маленьким чемоданчиком он как раз вышел из синагоги. Ему навстречу шел другой известный в городе борец, Петя Скворцов, тоже с чемоданчиком.
- Здорово, Натан, - сказал он. - Ну вот, синагогу открыли. Радуешься?
- Синагогу-то открыли, - недовольно проворчал Пружанский, - да радости мало. Опять борцам негде тренироваться. В большом зале, понимаешь, девчонки со швейной фабрики в волейбол играют. В малом - гимнасты. Наверху тоже все занято. Только у штангистов пусто почему-то.
- Говорил тебе: надо в горсовете поставить вопрос, чтобы нам еще и Харлампиевскую церковь отдали. Тогда места всем хватит.
- Ты прав, придется ставить вопрос.
- Пойдем хоть со штангой разомнемся, что зря время терять, - предложил Петя Скворцов.
Они ушли в синагогу, я посмотрел им вслед и увидел свежий фанерный лист на дверях. "Первый городской физкультурно-спортивный клуб имени Карла Либкнехта и Розы Люксембург" было написано там.
Что было духу пустился бежать я дальше, наверстывая упущенные минуты. Еще издали увидел свет в окнах магазина "Сибкрайиздата" и продавцов за прилавками. Успел! Но дверь была заперта изнутри и за стеклом торчала бумажка: "Закрыто на учет".
Немедленно туда, на главную улицу, в крайком. Я бежал, иногда шел, чтобы отдышаться и снова бежал. Было жарко, лоб и спина взмокли. Я расстегнул шубенку, снял варежки, сдвинул на самый затылок шапку. Даже рубашку пришлось расстегнуть, так было жарко.
Возле крайкома стояли легковые автомобили, два автобуса и запряженные в сани лошади. Из массивных дверей выходили на улицу люди. Я проскользнул в заполненный народом вестибюль, протискался к киоску. И на полочке - вот они! - сразу увидел записные книжки.
- Тебе чего, мальчик? - спросила продавщица.
Я ответил и протянул ей свои деньги.
- Книжки только по талонам для участников пленума по борьбе с религией. Иди домой.
- Мне всего одну книжку, тетенька!
- Не могу, мальчик. Не проси. - Ну, пожалуйста, тетенька!
- Тебе русским языком сказано? - произнесла она так, как говорила Олимпиада Николаевна, когда сердилась.
Не продаст! Ни за что не продаст.
- Да отпустите ему эту книжку! - вдруг сказал кто-то сзади. - Отпустите. Есть о чем говорить…
Рядом стоял военный в колонке с меховым воротником. На сапогах его позванивали шпоры.
- Конечно отпустите, - поддержал другой, бородатый, в бекеше, с наганом на поясе. Он подмигнул мне веселым глазом и сказал: - Я ведь его знаю: он тоже безбожник. Ты ведь безбожник? Ну, вот. Растет наша смена!
И опять я бежал. Сначала по освещенным, потом по темным улицам, мимо магазинов и домов, мимо синагоги, где играли теперь в волейбол, мимо темной, заколоченной Харлампиевской церкви, ждавшей своей новой участи.