- Молиться готов-с.
- А я тут. Вот дурак-то. Иван Афанасьевич! Ведь Федя дурак?
- Хи-хи-хи. Дурак-с, не дурак-с, а молоденек-с… женщин не знает-с…
- Твари от порядочной отличить не умеет? так что-ли?
- Хи-хи-хи. Зачем же такие выражения-с? Про-сто-с…
- Взяться не горазд?
- Хи-хи-хи!
- А ведь красавец и парень не глупый. Как на твой вкус?
- Хи-хи-хи! Превосходный-с молодой человек-с.
- А вот ты, хоть и дурак, и негодяй, умным оказался, рассмотрел, кто я, и умел взяться. Молиться не молился, в святые не записывал, а я у тебя на коленях сижу…
- Хи-хи-хи! Зачем же вам в святые-с, когда вы душки-с? Позвольте в шейку-с поцеловать.
Только и изобретательности.
- Удивительный ты человек, Иван Афанасьевич. Я тебя в глаза негодяем и дураком ругаю, а тебе, - как с гуся вода: только, знай, к ручкам да шейке прикладываться лезешь.
- Да что же-с? Если вам доставляет удовольствие обо мне такие слова произносить-с, должен я, всеконечно, от вас стерпеть-с - потому, как много вами удостоен-с.
- Да ты, пойми, ничтожество, что не слова это - от души я тебе их говорю, в самом настоящем деле, от всего нутра моего тебя презираю.
- Хи-хи-хи! Не философ-с я, не философ-с. Ума нет-с в чужое нутро-то проницать-с, - головёнки не хватает. А слова-с, - что же слова-с? Ветер их носит-с, - самое пустое дело. И довольно даже глупо было бы с моей стороны словами вашими огорчаться, коль скоро поступочки ваши доказывают совсем им наоборот-с.
- Так что - были бы поступочки, а то я тебе хоть в глаза наплюй? Практический ты мужчина, Иван Афанасьевич.
- Хи-хи-хи… родиночка у вас… позвольте в родиночку поцеловать-с.
Барахталась я в таком болоте шесть недель. И вдруг - словно отрезало. Проснулась однажды поутру и себя не узнаю: выздоровела! Престранное чувство. Точно у меня от сердца что-то тяжелое, темное оторвалось и прочь укатилось. Ранки, где оно присосавшись было, болят, саднеют, но так это хорошо, что главное-то зло от сердца отошло, что на маленькие зла организм не обращает внимания, терпит: болят, - и пусть болят! Живы будем, так и заживут, залечим.
Совесть свою проэкзаменовала:
- Животное я?
Отвечает:
- Была животное.
- Грязная я?
- Изгрязнилась, как только могла.
- Отчего же я более не страдаю от твоих покоров? Словно тебя во мне и нету?
- Не знаю. Только чувствую, что пресытила ты свою злобу и больше на разврат сейчас не побежишь, и ни души, ни тела своего сквернить не станешь.
Призвала я Арину Федотовну. Она, конечно, с самого первого начала во все посвящена была. Говорю:
- Ну, нянька, так и так: наделала я глупостей, а теперь - довольно, давай их разделывать. Сейчас меня Афанасьевич в таком-то яру поджидает. Ступай ты к нему и скажи, чтобы не ожидал. И чтобы он убирался из Правослы, и чтобы глаза мои его не видали. Скажи, что все кончилось, никаких свиданий больше не будет. Да - пусть держит язык за зубами. Если проболтается, - скажи: из собственных рук, как собаку, застрелю.
Арина ухмыльнулась:
- Отбегалась, значит? - говорит.
И так она меня этим словом ударила - словно долбнею по темени. Так вдруг стало мне ясно, что и новое бессовестное спокойствие мое - такое же скотское, как перед ним была скотскою бессовестная полоса разврата.
Поручение мое Арина исполнила в точности, и вышло, как по писанному, все, что я ожидала: отставку свою Иван Афанасьевич принял не только без драмы, но даже как бы с радостью, что дешево отделался, - гора с плеч. Впоследствии он откровенно признавался Арине, что не чаял выйти из приключения со мною живым, трепетал за себя денно и нощно и, если бы уже не так я хороша, давно бежал бы, куда глаза глядят… Стало быть, говоря вашим газетным языком, инцидент был исчерпан к общему удовольствию. Ну, и славу Богу.
Все мне кругом опротивело: и люди, и места. Сейчас же, не дождавшись осени, в Петербург уехала. еду, и по пути мерзит мне вспомнить, что, ведь, еду-то я сейчас опять ни за чем; и ничто серьезное, содержательное, душевное меня впереди не ждет, и ничто мне сознательным приветом не улыбается: и опять потянется бездельная, бессмысленная, притворная жизнь, наполненная мнимо-артистическими притязаниями, самолюбованием, скабрёзными разговорами, а, может быть, и поступками, рисовкою, позою, - словом, всею этою порочною симфониею эгоизма, год которой я так отчаянно закончила в Правосле. По приезде отправилась было я к директору курсов, - по инерции больше: к своему, мол, делу приехала. Уже на подъезд вошла, к звонку потянулась, да вдруг, - руку опустила. Вообразила я себе: ну, что мне? Таланта настоящего у меня нет, - стало быть, что же мне на курсах-то - в туалетные звезды, то-есть, попросту, в сценические кокотки готовиться, что ли? Люблю искусство? Да ничуть я его не люблю, наслышалась, что его любить надо, и вот так-то и так-то любовь выражать. Ну, и выражала, декламировала хорошие слова из книжек и с чужого голоса. Что же для меня курсы? Клуб. Мужчины по клубам и ресторанам между собою общаются, а наша сестра разные полухудожественные курсы себе придумала. И, как нарисовала я себе в уме этот клуб, и вдовицу, и деми-вьержку, и разводок, сняла я руку с звонка, сошла с подъезда и мирно вернулась восвояси.
Что меня веселило? Ничего. Что печалило? Ничего Что интересовало? Ничего, ничего, ничего. Полнейшая апатия, - даже не тоскливая, а равнодушная, которая нападает, когда начинаешь отдыхать после сильного нервного переутомления. Деньги, случаем, были. Совсем перестала выходить. Сижу по целым дням одна одинешенька в меблированных комнатах. Зайдет кто, - хорошо. Не зайдет, - тем лучше. Корсет забросила, из блузы не выхожу. Толстею, изленилась так, что иной раз причесаться лень, встану с постели в восемь утра, а умываюсь только к обеду. Диван у меня был турецкий, так весь этот диван пролежала: с ногами заберусь, платком серым покроюсь, под нос себе книгу брошу, роман какой-нибудь - понелепее, чтобы мыслей не будил, - в руке калач с икрою, подле на стуле - стакан с чаем, - так и лежу, час за часом, на животе - не то читаю, не то жую.
В это время приезжает из деревни Арина Федотовна: тетку паралич хватил, обезножела - так доложить, как оно было и что. Ну, обезножела, так обезножела! - Князь у себя в деревне проездом был, теперь за границу опять ускакал, говорят, ему там немецкую герцогиню сватают. - А сватают, так сватают. - Орест по тебе волком воет, а Саша со злости, что ты уехала, Битюковой Любочке предложение сделал. Отказали. Пьет. - Пьет, так и на здоровье. - Васюков инженер о тебе в клубе нехорошо говорил, а Федя Нарович услыхал, да в ухо его и свистнул. Оглохнет, говорят, инженер-то. Хотели на поединке драться, да губернатор запретил и Федю из города к команде выслал. - Скатертью дорога. - Иван Афанасьевич твой по тебе утешился: теперь в Пурникове днюет и ночует: с лавочницею Марьею Терентьевною, люди сказывают, у них дела дошли… - И превосходно. С чем их обоих и поздравляю.
Посмотрела на меня Арина: щеки опухлые, глаза заплыли, лежу валяюсь, сама неряха, все-то мне зябко, все-то мне с места двинуться лень - не женщина стала, Обломов какой-то в юбке. Приглядевшись, говорит:
- Витенька, ты беременна.
Так оно и вышло. Тогда и поняла я себя. Это - зародившаяся во мне новая жизнь мою жизнь своим развитием приостановила.
- Что же ты теперь делать будешь? - спрашивает Арина, - ну, родишь, -дитя-то куда?
- Растить будем.
- При себе?!
- При себе.
- Да ты, Витенька, с ума сошла. Ведь тебе двадцать годов всего, а ты себя пригульным дитём на всю жизнь по рукам, по ногам связать хочешь.
Говорю:
- Не в Неву же его.
Она мне прехладнокровно:
- В Неву- мудрено: городовых тут у вас много; а в Осну можно.
Меня, знаете ли, - мороз по коже подрал, так она это спокойно, с убеждением. Всегда я знала о ней, что человек бывалый, но тут - вижу: если не делывала, что говорит, то способна сделать, не поморщится.
- Нет, - говорю, - так нельзя. Это душегубство. Совесть всю жизнь съест.
Арина только плечами пожала:
- Эва!
Страшная баба. Зверь в ней сидит. Хладнокровный, жестокий, не верующий. Она скрытная очень, чужому человеку трудно вызвать ее на искренний разговор. И передо мною-то она развертывалась нараспашку всего раз пять-шесть за всю нашу общую жизнь. Зато уж и развертывалась. Слушать жутко становилось.
Я, когда читала письмо Белинского к Гоголю, остановилась, как дошла до фразы об атеизме русского народа, - думаю: это неправда. А потом соображаю: а моя Арина Федотовна? Во что она верит? чего боится? Ни Бога, ни чёрта. Только что не хвастает этим, красноречия не распускает, вмолчанку живет. Но это - внутреннее безмолвное отрицание, замкнутое в самом себе, беспредельное и порешенное. Вы встречали в народе дерзновенных кощунов? Она - не то. Те - волнующиеся, страстные, они, посягая, святыню искушают - вдруг-де чудо будет? Вдруг, огнь изыдет и меня опалит, земля разверзнется, архангел с мечом явится, - и упаду я, Фома неверный в страхе, покаюсь и всему поверую, и Бог меня простит, и я в рай пойду. А она спокойная, холодная, самоуверенная. Вон у нас на деревне парень один прочитал о чуде соловецком, как инок потерял петую просфору, собака ее съесть хотела, а из просфоры вышло пламя и опалило собаку. Из сомневающихся и дерзновенных оказался. Впало ему в голову - испытать. - Ну, и испытал… Только - просфору-то псу бросить отчаянности достало, а глядеть, как он ее есть будет, не хватило силы-выдержки, отвернулся и убежал. Приходит опять на то место: просфоры нету. Жучка! Жучка! - прибежала Жучка: жива, веселая. Свистнул ее к себе парень, да - вместе с нею в рощу. Ужо бабы в лес за хворостом пошли, -глядь, на дереве удавленник висит, а рядом с ним Жучка повешена. Вот они, русские-то кощуны, каковы. А моей свет-Арине Федотовне никаких искусов не требуется. Ей и в голову не придет. Она просто все такие вопросы от себя отмела. Верит только в тело, любит только тело, душу считает чуть ли ни за пар, - что котенок, что ребенок - не все ли ей равно? Она - равнодушна, она - презирает. Счеты с каким-либо чувством, кроме своей выгоды или удовольствия, она считает за нуль. Кто живет в свое удовольствие, тот для нее человек; остальные - сор, шушера. Захотела и смогла, - вот у нее заповедь какая. Единственная! расскажите ей какое-нибудь отчаянное мошенничество, - увидите; если оно вышло удачно, все ее симпатии - на стороне мошенника. Она подлецом никого не ругает; у нее все неудачные подлецы - только дураки, которых надо презирать не за намерения, а за неумелость. Всякое преступное, грешное молодечество себе на уме - для нее предмет восторга. Знаете ли, что я окончательно стяжала ее благосклонность и привязанность именно тем, что связалась с Иваном Афанасьевичем, проведя за нос целую стаю красивых, умных, богатых, молодых ухаживателей? Ей дерзость приключения, наглость контраста по душе пришлась. Тем более, что мужчин она, вообще, терпеть не может, и видеть их в глупых положениях - великая охотница. А до сих нор находит любовников, и посмотрели бы вы, как их муштрует. Пикнуть при ней не смеют, в глаза, как собачки, глядят. Властная, дерзкая, бесстыжая. Умна, как бес, - холодно, хитро, животно умна. Именно та русская баба, что обдумывает семьдесят семь уверток, пока с печи летит. Из каких угодно вод суха выйдет, да еще в глаза потом насмеется. Перед людьми она хоть страх наказания знает и почитает его стыдом, но пред собою-ни стыда, ни страха. Полная атрофия нравственности. Века полтора-два назад из нее чудесная бы ведьма вышла. Она создана для шабаша.
- Крутенько судите, -сказал я. - А между тем, сколько я мог заметить, она, наоборот, вас обожает.
Виктория Павловна согласно склонила голову.
- Любит, - небрежно подтвердила она. - Даже на известные жертвы ради меня готова, если бы понадобилось. Откуда это чувство, - для меня всегда было психологическою загадкою. Потому что ведь только меня одну она и любит. К Ванечке своему, например, она столько же равнодушна, как вон к этому петуху, разгуливающему под забором. Должно быть, есть такой тайный психический закон, что обязан каждый, даже самый жестокий человек иметь хоть одно любимое существо, - живой банк этакий, в который сложит он все свои сентиментальные побуждения и нежные чувства, и затем - кончено: для всего другого в жизни, для всего прочего мира остается уже со свободною совестью, - то есть мерзавцем наголо.
- Да ведь, если хотите, и я ее люблю, - продолжала она, подумав. - И надо признаться: она на меня влияние имеет. Теперь меньше, но было время, когда я, как девочка, совсем из ее рук смотрела. О делах практических я уже не говорю: она у меня всем орудует и заправляет. Но и в жизни своей мне десятки раз случалось слушаться ее, как ученице какой-то. Когда я наглуплю, попадусь в просак, окажусь в неловком положении, одна из первых моих покаянных мыслей: что-то мне моя Аринушка за это скажет, да нельзя ли как-нибудь от Аринушки этот промах мой скрыть. Бывает, что она бранит меня со всею бесцеремонностью своего бабьего языка, - и ссоримся мы тогда, конечно, но, в конце концов, и это между нами по душам, и проходит безобидно. Люблю. И это тоже странно. За что? Нравственные качества ее, как вы слышали, я ценю достаточно ясно. В прошлом… я же говорила вам, что именно чрез ее посредство тетка продала меня купцу Парубкову. И вот - тетку, поганую гадину, что, ради своей корысти, кровь мою выпила, ребенка погубила, я ненавижу всею душою, Арине - простила. И была бы очень огорчена, если бы пришлось ее потерять. Откуда разница? Оттуда ли, что тетка, когда губила меня, понимала, что губит, и не пожалела, не дрогнули руки у проклятой; а эта не ведала, что творила, и воображала, по темноте своей да по развратному своему разуму, чуть ли еще меня не облагодетельствовать? Оттуда ли, что силу я очень люблю, и каторжность эта ее мне импонирует? Может быть, сходство натур обозначается? Потому что на шабаш-то вальпургиевский, ведь, не одних старых Баубо тянет, верхом на свинье… Заглянуть в иное молодое воображение, - так тоже найдется, за что отправить на костер: помыслов сколько угодно, только смелости, да опытности осуществить не хватает. Ну, а она - бесстрашная и безудержная; что задумала, то и сделала, - как топором отрубит. Взять хотя бы ее проект этот…
- Нет, - говорю, - ты мне этих предложений и делать не смей! Я тебя вон выгоню.
- Ну, в воспитательный снесем.
- Да это - разве лучше, чем в Неву?
- Оно правда. Только-что не у себя на глазах, да перед начальством права. Да на что оно тебе нужно- растить то? Средств у тебя нету. Тебе одну себя в пору прокормить, - не то, что его воспитать, образовать. Оно-те камнем ко дну потянет. Это - сейчас. А после, коли и вырастишь, так бедняку-то незаконному от жизни велики ли корысти? Ни ему нравов, ни себе радости. В отца пойдет, - пьяничка выйдет, в мать - разбойник. С теткою - что историй будет, в доме его держать! И замуж выйти тебе с этим сокровищем на шее - уж ау, девка! шалишь! Таких и у нас по крестьянству не в охоту берут, а баре куда чваннее.
- А если я его полюблю?
- Эва! За что полюбишь-то? Кабы от путного человека было, а то - нашла что памятовать, хорош помин на всю жизнь!
Месяца три она меня так точила - все наезжала:
- Спровадь, да спровадь!
Наконец, приезжает уже перед самым кризисом.
- Вот что, - говорит, - придумала я, как - и блажь твою удовлетворить, чтобы ребенок на глазах у тебя остался, и руки тебе развязать, чтобы ни он тебе за подол не цеплялся, ни от людей сраму и нарекания не было. Нахиженских Мирошниковых помнишь?
- Знаю. Старики эти! богачи деревенские?
- Люди они бездетные, в годах преклонных, - своих ребят не ждут, а маленьких до страсти любят. Коли им дитя подкинуть, - почтут за благословение Божие, вырастят в холе, в неге. Только ведь и вздоха: Господи! полная у нас всего чаша, - кабы только младенчика, ангельскую душку, в дом.
- Стало быть, дитя-то мое мужиком среди мужиков вырастет?
Она посмотрела на меня язвительно и говорит:
- А кем оно, при тебе живя, вырастет? генералом что ли? позволь спросить. По крайности, сытое будет.
Опять спорили мы до слез, до битвы, ссорились, грызлись, мирились.
- Ну, - говорит мне, наконец, Арина, - коли стоишь ты на своей дурости, чтобы ребенка при себе оставить, так уж глупи до конца: тогда надо тебе, по-моему, и за Ивана Афанасьевича замуж выйти.
- Ты с ума сошла?
- Нет, право. Ведь дитя-то вырастет - спросит: ты мне мать, а отец кто? У всех отцы, а мой где? Что тогда отвечать станешь?
- До этого долго.
- Бог его знает. Понятливы дети ноне пошли. А, коли ты к тому времени жить наладишься, в холю войдешь, разум обретешь, - так родителя-то, пожалуй, и показать дите станет конфузно, не то, что - поди к папеньке, признайся: я, мол, ваше чадушко, любите да жалуйте. Хорошо, как до тех пор Иван Афанасьевич вовсе сопьется и под забором помрет, а - коли ему Бог аредовы веки жить укажет? Ведь о нем и солгать-то ничего не придумаешь, - таково нещечко! Ведь детище-то взрослое в глаза тебе наплюет за родителя этакого… Да и то обмозгуй: теперь у Ивана Афанасьевича на тебя никакой улики нет, - значит, ты пред ним права, а он молчи, покуда цел быть хочет. Ну, а коли ребенок при тебе роста будет, да на грех еще сходство объявится, - он тебе, пьяница, душу вымотает, - как клещ, присосется: и деньги ему, и все добро, и самое себя отдашь, только бы душу на покаяние отпустил. Потому что - этого, чтобы все знали и говорили про тебя: смотрите! вон - она, гордячка-то! князьями брезговала, а Ивану Афанасьевичу любовница вышла! Да - ха ха-ха! да - хи-хи-хи! - этого ты на себя не возьмешь. Смела ты, дерзка, а врешь - не возьмешь: не под силу - никому не под силу. А если и возьмешь, так либо сама удавишься-утопишься через месяц времени, либо в какого-нибудь зубоскала или наглянку какую из пистолета хватишь. Это за Ивана-то Афанасьевича в Сибирь идти? суды и срамы принимать? Стало быть, секрет-то тебе нужен будет, за секрет-то ты ему все заплатишь. Смотри: не пришлось бы опять в лес бегать - только уж не своею волею, а по его, мерзавца, приказу.
- Ну, уж этого - врешь ты! - никогда не будет.
- Ой-ли? А ты про Дымиху слыхивала?