Большая барыня - Вонлярлярский Василий Александрович 6 стр.


Изъявления благодарности со стороны Петра Авдеевича были сильны и искренни; Тихон Парфеньевич приписал большую часть сделанного штаб-ротмистру одолжения мошеннику жиду, искуснейшему портному в городе, которому и советовал заказывать все партикулярное платье, с одним, однако же, условием, чтобы Петр Авдеевич купил сам материи и даже шелку; иначе жид его надует; скрепил же городничий основательность недоверчивости своей к портному жиду таким анекдотом, который хотя и рассказан был городничим в присутствии племянницы и дочерей своих, но первая высунулась до половины из окна, а последние закрыли лица свои платками; когда же анекдотец кончился и городничий, смеясь, назвал девиц по имени, то племянница бросилась со всех ног из комнаты, а дочери, все-таки не отнимая платков от лиц своих, хотя и шагом, но в свою очередь последовали за племянницею.

– Дуры! – заметил Тихон Парфеньевич, смотря им вслед и оставшись с гостем вдвоем; похохотав еще несколько минут, они наконец успокоились, спросили трубки и уселись у растворенного окна столовой.

До одиннадцати часов – час завтрака – Тихон Парфеньевич с Петром Авдеевичем проглазели на соборную церковь и на площадь; первый останавливал проходивших по улице разного рода людей, над иными подшучивал, других бранил довольно серьезно, третьих посылал за четвертыми и ровно никому не говорил вы; о каждом останавливаемом лице рассказывал Тихон Парфеньевич Петру Авдеевичу все занимательное и наконец нечувствительно свел речь на свою службу, на свои годы и беспокойства.

– Нередко думается мне, почтеннейший Петр Авдеевич, – говорил с чувством городничий, – что годы мои уходят, жена стара, на дочек надежды полагать не могу, умрут в девках, на кого же опереться будет в дряхлости? кто закроет глаза? с другой стороны, именьишко, какое есть, ну кому я оставлю? Ведь тридцать с лишком лет служу отечеству, и за службу мою бог послал кое-какое достояние; и этот дом собственный, его перетряс я в прошлом году, не случится какого несчастья – меня переживет, а для кого? а кому придется передать? вот, сударь, как подумаешь, так и тяжко станет.

Переведя дух, Тихон Парфеньевич наблюдал за впечатлениями, произведенными рассказом его на Петра Авдеевича; но лицо Петра Авдеевича не изменилось ни на волос, и городничий, помолчав, продолжал:

– И тяжко станет, так тяжко, что и сказать нельзя; будь сын, дело иное; нет, сударь! бог обидел дочерьми, добро бы благовидными, выдал бы замуж, не посмотрел бы на состояние, будь только честные, добрые люди, состояние бог даст. И тут неудача – родились-то дочки ни то ни се, ведь, сударь, глаз не замажешь никому, и отец, да вижу ясно, не красивы; куда не красивы; что и говорить, иной пожарный лицом-то будет деликатнее; откуда что берется: что весна, повыступят прыщи, нальются, словно бусы, а там как начнут, сударь, лопать, даже родительскому сердцу противно делается; у Вариньки же и из уха течет – беда совершенная! Уж Дарья Васильевна моя чего не делала: и калиной поила, и кору приставляла к икрам, нет, кора-то тянет себе, спору нет, а лицо все-таки мокнет да мокнет.

– Попробовать легонькую заволочку где-нибудь на мягком месте, – заметил Петр Авдеевич, – или употребить прижиганьице – во многих болезнях помогает.

– Нет уж, сударь, к таким средствам родителям прибегать не идет; так я, впрочем, и рукой махнул, – сказал городничий, подтвердив слово жестом, – и всю надежду мою полагаю на сироту, сестрину дочь Полиньку.

– То есть Пелагею Власьевну?

– Да, племянницу, – повторил городничий, – девка умная, добрая, воспитанная и недурна лицом.

– Уж это точно можно сказать, – заметил штаб-ротмистр.

– Не правда ли?

– Уж точно можно сказать, – повторил Петр Авдеевич, потягивая усы свои книзу.

– Так вот, сударь, – продолжал Тихон Парфеньевич, – благослови ее бог хорошим женишком; сиротку не обижу и я; она же и своего имеет малую толику; покойный зять был работяга, жить любил с расчетцем, деньгами не сорил, а прятал копеечку на черный день. От стариков-то своих получил он, сударь, шиш, а уж собственным умом добился и чинишек, и местечка тепленького; выбрало его сначала дворянство депутатом, служба-то, знаете, более почетная; однако выдержал-таки в ней целое трехлетие, смотришь, из депутатов попал в непременные и непременным отслужил непорочно; исправник, правда, был человек бойкий, во все входил сам; члена у него как бы не было вовсе, ну тяжко, знаете, показалось, а выдержал Влас Кузьмич и на этом месте. Обидно было, правда, а вышло-то на поверку, что на третьи выборы исправника по шее, а Влас Кузьмич волей-неволей, а как остался честным в глазах дворянства, так и махнул в судьи. Вот те и анекдот! Прошел год, прошел другой, смотрим, завелись и лошадки, и колясочка, и то и се; ай да Влас Кузьмич, говорю ему, бывало, молодец, а он кивнет глазом да вытащит бумажник, покажет пачку серых, да опять в карман; умная была голова, и, не умри, не тем бы кончилось.

– Отчего же он умер? – перебил Петр Авдеевич.

– Отчего? – повторил городничий, – а умер он, сударь, как бы то есть вам сказать? он как-то странно умер, даже очень то есть странно: был у меня накануне, играл в пикет, поужинал вплотную, выпил рюмки с две вина и пошел домой, а ночью-то и будит меня Дениска; Влас Кузьмич, говорит, приказали долго жить! Как долго жить? так-с, говорит, долго жить; я набросил шинель, да к нему на квартиру, а там уже, сударь, и катавасия; спрашиваю: как, что? – скончался, говорят, словно кто обухом пришиб…

– Верно, паралич, – заметил штаб-ротмистр.

– Верно, паралич, – повторил городничий очень хладнокровно, – тем и кончился разговор, прерванный закускою и появлением хозяйки и трех девиц.

В полдень явились Андрей Андреевич с Дмитрием Лукьяновичем; на обоих были вчерашние костюмы; штатный смотритель поклонился всему обществу, подошел к городничему и насмешливо спросил у него, откуда добыл он двух выдр, замеченных штатным смотрителем на дворе.

– Каких выдр? – спросил городничий.

– Выдр, – повторил язвительно Дмитрий Лукьянович.

– Не понимаю.

– Ну не выдр собственно, так животных, которые очень на них походят с виду, и рост такой же, и шерсть мышиная, и хвост метелкою, словом, выдры, совершенные выдры.

– Верно, речь идет о моей паре, – заметил, смеясь, Петр Авдеевич, которому и в голову не пришло, что речь эта клонится к его оскорблению: Петр Авдеевич был слишком доволен судьбою своею, чтобы помнить оказанное к нему накануне нерасположение штатного смотрителя, а потому и стал первый смеяться над бедными клячонками, доставшимися ему от родителя. – Что похожи они на выдр, так действительно похожи, – прибавил он, смеясь громче с толку сбитого Дмитрия Лукьяновича, – и езжу-то я на них потому, что покуда нет других лошадей у меня.

– Стало, нужны вам лошади? – спросил городничий.

– Нужны? да так нужны, что смерть.

– А нужны, так есть.

– Как есть?

– Так! есть.

– Где же это?

– У меня на конюшне, – сказал, улыбаясь, городничий.

– Неужто буланый рысак?

– И за буланого не постою.

– Что вы это, Тихон Парфеньич?

– Да уж делать, так делать по-русски, а не чакрыжничать, и вот вам рука моя, сударь, что подобной тройки, какую дам я вам, не найдете в целой губернии, Петр Авдеич.

– Да что же вы за нее возьмете, Тихон Парфеньич? – спросил с внутренним волнением штаб-ротмистр.

– Что возьму? да что дашь, можно сказать, что дашь, – спросил городничий.

– Черт меня возьми, если я что-нибудь понимаю, – проговорил Петр Авдеевич, не слушая городничего.

– Это значит, дорогой мой, – продолжал торжественно Тихон Парфеньевич, – что ты пришелся мне, старику, по сердцу, а придись Тихону кто по сердцу, так Тихон отдаст ему не только тройку лошадей, а старуху свою отдал бы, да никто не возьмет, – прибавил хозяин, и все общество, за исключением штатного смотрителя, покатилось со смеха. После чего городничий взял Петра Авдеевича за руку и повел в конюшню. Андрей Андреевич последовал за ним, а позеленевший Дмитрий Лукьянович почесал себе нос, кашлянул несколько раз и, стараясь принять спокойное выражение, подошел к сидевшей в углу Пелагее Власьевне и попросил, злобно улыбаясь, позволения сесть возле нее.

– Стулья не мои, – отвечала не совсем благосклонно Пелагея Власьевна.

– Вы, кажется, не в приятном для меня расположении сегодня?

– Как всегда, я думаю!

– А я думаю иначе.

– Как вам угодно!

– Мне угодно думать иначе.

– Думайте себе, никто не мешает, – отвечала Пелагея Власьевна, отворачиваясь.

Посидев с минуту, Дмитрий Лукьянович заметил ей, что она очень авантажна сегодня и особенно принарядилась.

– Для вас, разумеется, – отвечала презрительно девушка.

– Может быть, наряжались прежде, – повторил смотритель, – а сегодня…

– Что же сегодня?

– А сегодня нарядились, да не для меня; знаем-с мыс-с.

– Что вы знаете?

– Уж знаем-с.

– А знаете, так тем лучше для вас.

– Да для вас-то хорошо ли, Пелагея Власьевна? – спросил, покачивая головою, штатный смотритель.

– Это еще что такое? – воскликнула с гордостию Пелагея Власьевна.

– То, сударыня, что, будь я на вашем месте, я бы просто сгорел, я бы умер со стыда, не только поднимал бы голову; ну что же я? мое суждение для вас совершенный плевок; но весь город и говорит, и судит, и рядит и…

– Городу нечего видеть!

– Нечего видеть? – протяжно повторил Дмитрий Лукьянович, – нечего видеть, когда вчера при всем народе он идет вперед, а вы сзади; еще бы пускай шел бы, прах с ним; а то идет, с позволения сказать, растерзанный, словно подрался где-нибудь на ярмарке с ямщиками, сюртук разорван, разорвано везде, стыдно, сударыня, стыдно! и было бы с кем идти, – продолжал Дмитрий Лукьянович, – а то невесть откуда взялся, и кто он такой, и что он? бродяга, выгнанный вон из службы за неприличное поведение, за буйство какое-нибудь; в долгу, как в шелку, ездит на выдрах с мошенником, которого я знаю давно; да только сделай меня становым, так я его, фирса этого, так обласкаю, что…

– Вы, вы? – проговорила едва внятно от гнева Пелагея Власьевна, – осмелитесь так поступить с Петром Авдеевичем?…

– А что же он такое? уж не паша ли какой?

– Вам быть становым? – продолжала, усилив голос, раздраженная девушка, – да разве дядюшка с ума сойдет, что даст вам это место; да я ему скажу, какой вы человек! да это просто стыд и срам дядюшкиному дому, что вы позволяете себе говорить "бродяга, растерзанный", да Петр Авдеевич не в пример лучше вас, и сравнения никакого нет, и мизинчика вы его не стоите, а взглянуть, так куда же, просто как небо от земли…

– Небось он как небо? – спросил презрительно штатный смотритель.

– Уж не вы ли?

– И не он, будьте спокойны.

– Уж конечно, он скорей!

– Ну уж нет.

– Ну уж да.

– Ну уж нет.

– Я вам говорю да, да, да; а вы – больше ничего, как…

– Кто же?

– Так, ничего, – сказала Пелагея Власьевна, отвернувшись от своего собеседника.

– Нет-с этого нельзя, сударыня, начали, так извольте кончить!

– Не хочу кончать.

– Не хотите, так не прогневайтесь!

– Боюсь я ваших угроз!

– Увидим-с.

– И увидим, что не боюсь!

– Пусть только дядюшка ваш возвратится…

– Что же вы дядюшке скажете? вот дядюшка; ну, говорите, что вы скажете, а я так скажу! – И последние слова проговорила племянница с намерением так громко, что вошедший в сопровождении штаб-ротмистра и Андрея Андреевича городничий прямо подошел к ней и, посмотрев с недоумением сперва на племянницу, а потом на штатного смотрителя, спросил, о чем идет у них речь и что она скажет ему?

– Мы-с, Тихон Парфеньич, промеж собой так немножко спорили, – перебил Дмитрий Лукьянович.

– Нет, уж конечно, не немножко, дядюшка, и очень много, – сказала Пелагея Власьевна, – и Дмитрий Лукьянович назвал Петра Авдеича фирсом!

– Фирсом? – повторили в один голос и городничий, и Андрей Андреевич, и Петр Авдеевич, и даже Дарья Васильевна, вязавшая преусердно сетку и не обращавшая, как и дочери ее, на разговор племянницы с штатным смотрителем никакого внимания.

– Да что же значит фирс? – спросил штаб-ротмистр, – я век не слыхал!

– И я! – сказал городничий.

– Да помилуйте-с, да помилуйте-с! – завопил, заикаясь, штатный смотритель, – да что же может значить это слово?

– Однако ты сказал его; так, сударь, хочешь не хочешь, а объяснить должен, воля твоя! – заметил городничий.

– Вот извольте видеть, Тихон Парфеньич, Пелагея Власьевна изволили подшутить надо мною, а я над нею, вот я и скажи фирс,– лгать не стану.

– Полно, так ли?

– Ей-богу, так сказал!

– Что-то не ясно, ведь не ясно, Петр Авдеич?

– Да, не ясно, Тихон Парфеньич, и чудится мне, что фирс не то чтобы простое слово, а чуть ли не бранное какое, – сказал штаб-ротмистр, хмурясь и подходя поближе к Дмитрию Лукьяновичу, который видимо менялся в лице.

– То ли еще говорил Дмитрий Лукьянович, – прибавила, внутренне торжествуя, Пелагея Власьевна, – он говорил, что, получи он только место станового, тотчас же приласкает!..

– Кого приласкает? – воскликнул гневно городничий, взявшись за бока. – Уж не тебя ли, Полинька?…

– О нет, дяденька, не меня!..

– А не тебя, так пусть его, нам дела нет.

– Как, дяденька, дела нет?…

– Неприлично и вмешиваться тебе, Поля, в такие дрязги; ласки в сторону, а фирса подавай сюда, уж я, сударь, не отстану.

– Да помилуйте, Тихон Парфеньич, – проговорил, вставая, штатный смотритель, которого слишком близкое соседство Петра Авдеевича начинало сильно беспокоить, – вот вам Христос, что и в помышлении не было ничего обидного, напротив того, слово фирс – прекрасное слово, как честный человек. Да что же такое фирс? да называй меня хоть в самом присутствии кто хочет этим словом, я то есть за особенное удовольствие почту, ей-богу-с!

– А коли так, – перебил, смеясь, городничий, – так давайте же, господа, называть его Фирсом Лукьянычем и посмотрим, будет ли имя это ему по нутру.

– И… извольте-с, извольте-с!

– Да нет, сударь, этого мало, и людям всем, и частному, и пожарной команде всей прикажу называть тебя так.

– Я с пожарною командою-с знакомства не вожу, Тихон Парфеньич, – заметил обиженный смотритель.

– Да ведь вы же говорите, что фирс так себе, ничего!

– Промеж собою, конечно, ничего, в благородном обществе, ну а пожарная команда, – вы меня извините.

– Эге, братец, вы, мне кажется, сбиваться изволите?…

– И мне кажется, – заметил штаб-ротмистр.

– Ничуть-с, ничуть-с, – подхватил Дмитрий Лукьянович, – и ежели вы, почтеннейший Тихон Парфеньич, непременно этого желаете…

– И желаю, сударь, не хочу скрывать, Фирс Лукьяныч.

Новый хохот раздался в столовой городничего; хохотал и сам Дмитрий Лукьянович, хохотали даже дочери Тихона Парфеньевича; но смотритель смеялся желчно, а девицы – прикрыв лица платками.

За обедом все, исключая, однако же, Елизаветы Парфеньевны, которая не выходила из своей спальни по причине зубной боли, Пелагеи Власьевны, которая лукаво и молча поглядывала на смотрителя, Дарьи Васильевны и двух дочерей ее, относясь беспрерывно к Дмитрию Лукьяновичу, честили его Фирсом, и даже Дениска, из послушания к барскому приказу, подражал господам, но в этих случаях закрывал он себе рот прегрязным обшлагом.

Едва кончился обед, как штатный смотритель, проклиная внутренне и хозяина, и гостей его, взялся за желтый картуз свой и бежал, не оглядываясь, из дому. Отойдя шагов двадцать, он остановился, оглянулся назад и, увидев в окне головку Пелагеи Власьевны, приподнял было голову, может быть, с намерением не совершенно для нее благим, но в то же время и в том же окне показался длинный ус штаб-ротмистра; рассмотрев этот ус, голова Дмитрия Лукьяновича мигом отвернулась назад, а сам он прибавил шагу и скоро скрылся за аптекою, стоявшею на углу переулка, ведшего в ров.

В тот же вечер часу в седьмом под крыльцом городнического дома стояла уже тележка штаб-ротмистра, запряженная, но не парочкою знакомых нам кляч, а лихою тройкою, из которых коренная была тот самый буланый рысак, которым в это же утро так любовался Петр Авдеевич.

Общество городничего, преувеличенное присутствием Елизаветы Парфеньевны (отчего в комнате запахло камфорою), собралось в гостиной, и на всех лицах изображалось то чувство, которое нераздельно бывает с лицами, провожающими в путь близкого человека. Вдова покойного Власа Кузьмича, поблагодарив в одиннадцатый раз штаб-ротмистра за спасение ее и дочери от неминуемого увечья, приглашала его к себе в деревню, уверяла, что посещение Петра Авдеевича будет для них истинным праздником, что знакомство его, начатое таким чудом, верно, есть предназначение и что Полинька согрешит пред богом, ежели наяву или во сне хотя на один миг позабудет своего избавителя; на что Петр Авдеевич нагородил кучу всяких непонятных вещей, наплел целый короб допотопных комплиментов и, поцеловав все женские руки, принялся обнимать городничего. Когда же штаб-ротмистр сбежал с крыльца и молодецки вскочил в тележку, Тихон Парфеньевич еще раз крепко пожал ему руку и воскликнул с чувством: "Эх, брат, Петр Авдеевич, сказал бы я тебе сокровеннейшую из моих мыслей, пламеннейшее из желаний, да нет, не скажу, поезжай с богом!" И, махнув рукою, он вошел обратно на крыльцо, а Тимошка снял шапку, поклонился сидевшим у окон господам, потом надел ее себе набекрень, подобрал вожжп и свистнул так, что даже Варваре Тихоновне было слышно, потом помчал Петра Авдеевича во всю конскую прыть.

– Тише, бешеный, – крикнул ему вслед городничий; но голос его не долетел уже до Тимошки, и все затихло, как на площади, так и в самом доме Тихона Парфеньевича.

Долго и в грустном молчании просидела у окна Пелагея Власьевна, вперив взор свой по направлению заставы, в которую давно уже выехал милый сердцу ее; и сколько дум, одна другой неопределеннее, одна другой замысловатее, теснилось в воображении девушки, пока Елизавета Парфеньевна не напомнила ей, что сидеть нечего и давно пора снять вердепешевое платье.

Вечер в доме городничего прошел без игр, без фантов, без смеха и радостей, и все они заменены были разнообразными гаданиями в карты и бесконечными гранпасьянсами. В гаданиях Пелагеи Власьевны играли главную роль трефовый король и червонная дама. Если ложились они рядом, восторг девушки не имел границ; она краснела, целовала Вариньку и мешала карты, когда Андрей Андреевич или городничий спрашивали о причине восторга. Зато замешайся в гадании дама треф или бубен и ляг она между первыми, гадавшая сдвигала брови, ротик ее кривился и гневно швыряла она посторонних дам под стол, называя их мерзкими и прочими именами, крайне обидными для прекрасного пола.

Назад Дальше