– Не говори этого, Бесси! – сказал мистер Теливер. В эти первые минуты унижение его гордость преклонялась пред справедливостью жениных упреков. – Если осталось еще что-нибудь, чем я могу загладить прошлое, поверь, я не откажу тебе.
– Так мы могли бы остаться здесь и получить место, и я осталась бы между своими сестрами – я, которая была такою примерною женою, никогда тебе не поперечила… и все одно говорят… все говорят, что это было бы только справедливо… но ты так предубежден против Уокйма.
– Матушка! строго – сказал Том: – теперь не время говорить об этом.
– Оставьте ее! – сказал мистер Теливер: – объяснись, Бесси.
– Теперь мельница и вся земля принадлежит Уокиму: он все забрал в руки, так стоит ли с ним бороться? Когда он предлагает тебе оставаться здесь, и как любезно предлагает! он говорит, что ты можешь заправлять делами и будешь получать тридцать шиллингов в неделю и можешь пользоваться лошадью, чтоб ездить на рынок. А куда нам иначе деваться? Мы принуждены будем перейти в какую-нибудь избушку, в деревню… И это мне и моим детям привелось дожить до этого!.. и все из-за того, что ты не хочешь ладить с людьми и не даешь вразумить себя.
Мистер Теливер опустился в кресло; он дрожал всем телом.
– Ты можешь делать со мною что хочешь, Бесси, – сказал он тихим голосом. – Я был причиною твоей нищеты… Мне не по-силам была борьба… я просто банкрот… теперь нечего более бороться.
– Батюшка! – сказал Том: – я не согласен с матушкою и дядями; я не полагаю нужным вам унижаться пред Уокимом. Я зарабатываю фунт в неделю, а вы можете найти другое какое-нибудь занятие, когда поправитесь.
– Не говори, не говори, Том! довольно с меня на сегодня… Поцелуй меня, Бесси, и не будем питать неприязни друг к другу; уже нам более не бывать молодыми. Мне не по силам была борьба с этими мошенниками.
ГЛАВА IX
Добавочная статья в семейную летопись
За этою минутой смирение и покорности следовали целые дни упорной, внутренней борьбы, которая возрастала по мере того, как с возвращением телесных сил мистер Теливер все яснее и яснее сознавал безвыходность своего положение. Нетрудно связать ослабевшие члены, нетрудно вырвать обещание у больного человека, но нелегко сдержать обет, когда прежние силы воротятся. Приходили минуты, когда исполнение данного Бесси обещание казалось для несчастного мальчика свыше сил человеческих: он обещался, не зная, чего она просит – она могла бы так же хорошо требовать, чтоб он взвалил себе дом на плечи. Но опять с ее стороны было много убедительных доводом, уже не говоря о том, что, по милости мужа, она в таком бедственном положении. Мистер Теливер видел, что, приняв место, он, при большей бережливости, будет в состоянии заплатить второй дивиденд своим кредиторам, что, иначе, будет для него совершенно-невозможно. Другое место ему трудно получить, так как жизнь он вел довольно легкую, более командуя, чем работая сам, да к тому же, кроме своей мельницы ничего не смыслил. Пожалуй, придется самому сделаться поденщиком, а жене жить подаянием сестер – перспектива вдвойне горькая для его самолюбия; он очень хорошо знал, что допустили распродать бессины драгоценные вещи только потому, чтоб более восставить ее против мужа, виновника всех ее несчастий. Когда дяди и тетки собрались, с целью внушить ему, что он обязан сделать для Бесси, он слушал их, обратившись лицом в другую сторону; только от времени до времени исподтишка бросал на них неприязненные взгляды. Из двух зол меньшее было принять их совет, и в таком случае не нуждаться в их помощи.
Но сильнейшим побуждением была привязанность к старому месту, где он взрос, где все закоулки были ему известны, как теперь Тому. Теливеры жили здесь в течение нескольких поколений и нередко в зимние вечера приходилось ему слушать, сидя на детском стулике, рассказ отца, как, вместо теперешней мельницы, была бревенчатая, как ее повредило бурею, так что дедушка принужден был сломать ее и выстроить новую. Мистер Теливер почувствовал всю силу этой привязанности к месту, дорогому для него по тысяче воспоминаний. Когда, собравшись с силами, он мог обойти прежние свои владение, ему казалось невозможным покинуть место, где скрип каждой двери был знаком его уху, где вид каждого пятна на стене, каждого косого пригорка был приятен его глазу, привыкнувшему к этим впечатлениям с ранней молодости. Для нас, привыкших переноситься воображением далеко за пределы своего хозяйства, под тропики, на берега Замбези, где мы сродняемся с пальмами и бананами, для нас непонятно чувство, какое старый мистер Теливер питал к месту, где сосредоточивались все его воспоминание, где жизнь для него текла обычным чередом, среди знакомых лиц и предметов. Особливо в настоящие минуты, только что выздоравливая от болезни, он жил более воспоминаниями прошедшего, нежели действительною жизнью.
– Да, Лука, – сказал он однажды вечером, стоя у калитки фруктового сада: – я помню, как отец садил эти яблони. Отец был охотник до сажание деревьев; ему ничего не стоило насадить целую телегу молодых деревцов, а я бывало, стою около, несмотря на холод, и следую везде за ним, как верная собака.
Потом мельник прислонился к притолке калитки и, повернувшись в другую сторону, обратил взоры на строение.
– Я думаю, старая мельница не обойдется без меня. Лука. Говорят, река сердится, когда мельница переходит в другие руки – я это не раз от отца слыхал. Пожалуй, сказка эта и не без основание. Житье на сем свете такое загадочное! Верно, нечистый мутит: где мне было с ними справиться, с мошенниками!
– Да, сэр, – сказал Лука с участием: – вот, хоть бы ржа на хлебе, да пожар в скирдах – просто ума не приложишь; или жир у нашей последней свиньи, куда девался? осталась стерва худая.
– Я живо помню, будто со вчерашнего дня, продолжал мистер Теливер: – когда отец открыл солодовню. Я помню, как я воображал, что-то необыкновенное случилось, когда кончили постройку, потому что у нас было в роде пирушки в тот день, и плум-пудинг за обедом, а я – сказал матери. Она была видная, черноглазая женщина – моя мать; моя девочка будет, две капли воды, на нее похожа. При этом мистер Теливер поставил свою палку между ног, вынул табакерку, чтоб полнее наслаждаться своим анекдотом, который он передавал урывками, как будто теряясь в созерцании прошедшего. – Я был маленький мальчуганчик, ей по колени; мать нежно любила нас, меня и Гритти, так я ей, помнится, сказал: "Матушка, говорю, будет ли у нас каждый день плум-пудинг по случаю солодовни?" Она, пока жила, не могла забыть этого, и постоянно мне напоминала. Мать была еще молода, когда скончалась. Уже сорок лет, как солодовня кончена, и из них я пропустил немного дней, чтоб не посетит того двора, это первая вещь утром, сначала и до конца года, несмотря ни на какую погоду. В чужом месте я решительно голову потеряю, словно с дороги собьюсь. Плохо, куда ни повернись, так скверно, что и сказать нельзя, а все-таки легче будет тянуть старую лямку, чем браться за новое дело.
– Да, сэр, – сказал Лука: – для вас гораздо лучше остаться на старом месте, чем искать нового. Вот и я терпеть не могу новых мест: как-то неловко, словно в телеге с узким ходом, совсем не то, что дома, вон хоть там, выше по Флосу, и хлеб не такой пекут, как у людей. Да, скверное дело, родину менять.
– Но, вероятно, Лука, они захотят отправить Бена, а тебе придется справляться одному с мальчишкой, да я буду слегка подсоблять на мельнице. Тебе будет хуже житье, чем теперь.
– Ничего, сэр, – отвечал Лука: – по мне все равно. Я у вас служу двадцать лет, а за это время много воды утекло, и за то спасибо. Я не уживусь с новыми лицами и с новой работой, не могу, да и только, будь им неладно.
Дальнейшая прогулка совершилась молча. Лука окончательно истощил свои способности к разговору. Уж и то, что он высказал, было для него слишком большим умственным напряжением; а мистер Теливер от воспоминаний перешел к тягостным размышлением о выборе между двух зол. Магги – заметила за чаем, что он был особенно рассеян в тот день, и потом он сидел понуря голову на кресле, глядя на пол, и по временам шевеля губами и покачивая головой. Он вперял взоры то на мистрис Теливер, которая вязала, сидя против него, то на Магги, которая, несмотря на пристальное занятие шитьем, замечала очень хорошо, что в голове у отца разыгрывалось что-то недоброе. Вдруг он схватил лом у камина и с яростью стал ломать горевший кусок угля.
– Что с тобой, душа моя, мистер Теливер? – воскликнула жена его с изумлением: – это слишком дорогая роскошь ломать таким-образом уголь, когда у нас крупного угля уж больше нет и взять его не откуда.
– Кажется, вам хуже к вечеру, батюшка, – сказала Магги: – вы так расстроены.
– Что это Том нейдет? – сказал мистер Теливер с нетерпением.
– Ах, батюшка! не уж-то ему пора приходить? Так я пойду похлопочу об ужине для него, – сказала мистрис Теливер, сложив вязанье и выходя из комнаты.
– Почти половина восьмого, – сказал мистер Теливер: – он скоро будет. Поди, принеси большую Библию и открой ее на заглавном листе, где все написано о нашем семействе, да захвати перо и чернила.
Магги повиновалась, не пони мая, что бы это значило; но отец не почел нужным объяснять ей свое желание, а молча прислушивался к звукам, долетавшим со двора, в надежде услышать шаги Тома, причем он заметно злился на ветер, покрывавший завываньями своими все остальные звуки. Глаза его блестели странным огнем, так что и Магги стала ждать Тома с нетерпением, заметив беспокойство отца.
– Вот он, наконец! воскликнул Теливер, когда послышался удар у ворот.
Магги побежала отворить дверь, но мать ее поспешно выбежала из кухни к ней на встречу, говоря:
– Постой, Магги, я сама отворю.
Мистрис Теливер начинала беспокоиться о сыне, и поэтому с завистью смотрела на всякую услугу, оказанную сыну кем-либо другим.
– Ужин тебе готов, мой мальчик, – сказала она, пока Том снимал шляпу и плащ. – Покушай себе, не торопясь, я тебе мешать не буду.
– Кажется, батюшка желает видеть Тома, матушка, – сказала Магги: – ему бы следовало сперва зайти в гостиную.
Том вошел к отцу с обычным печальным выражением лица; открытая Библия и чернильница тотчас бросились ему в глаза, и он с недоумением и беспокойством обратился к отцу, который произнес:
– Иди, иди, ты что-то поздненько сегодня; ты мне нужен.
– Что-нибудь случилось, батюшка? – сказал Том.
– Садитесь, все вы, – сказал мистер Теливер, повелительным голосом: – а ты, Том, садись сюда; ты припишешь в Библию кое-что к нашей летописи.
Все трое сели, не спуская с него глаз. Мистер Теливер начал говорить тихо, обращаясь сперва к жене:
– Я решился, Бесси, я сдержу то, что обещал тебе. Нам лежать в одной могиле с тобой, и ссориться нам на последке не приходится. Я останусь на старом месте, буду служить Уокиму, и буду служить, как следует честному человеку: тот не Теливер, кто не честен; но заметь, Том, тут он возвысил голос: – будут кричать против меня за то, что я не заплатил сполна своим кредиторам; но это не моя вина, а потому, что на свете много мошенников. Мне не совладать с ними; приходится поддаться. Я надену на себя ярмо, потому что ты в праве сказать, Бесси, что я тебя вовлек в беду, и буду служить ему честно, будто не мошеннику. Я честный человек, хотя мне не придется более поднимать голову: меня подкосили как траву; я как дерево срубленное.
Он остановился, устремив взоры на землю. Потом, вдруг подняв голову, он прибавил более громким и торжественным голосом:
– Но я ему не прощу! Я знаю, они говорят, что он никогда не желал мне зла, так всегда лукавый поддерживает подобных мошенников. Он всему причина, но он важный джентльмен – знаем, знаем! Мне бы, говорят, не следовало судиться. Но кто ж виноват тому, что в суде нельзя найти посредника, который бы по справедливости решил дело? Тому-то все равно – я знаю, он из тех господ, что обделывают чужие дела, а потом, разорив их, подают им милостыню. Я ему не прощу! Я бы желал ему такого позора, чтоб и родной сын от него отступился, чтоб ему не лучше жизнь была, чем в рабочей мельнице. Но ему бояться нечего, он слишком большой барин; закон за него. Слышишь, Том, и ты никогда не прощай ему, иначе ты мне не сын. Может быть, тебе удастся дать ему почувствовать, а мне уж никогда не придется с ним расплатиться, я запрегся в ярмо. Ну, теперь, запиши это – запиши это в Библию.
– О, батюшка! как можно? – воскликнула Магги, становясь около него на колени, бледная и испуганная. – Грешно проклинать и помнить зло.
– Не грешно, говорят тебе! вскричал отец с яростью. – Грешно, чтоб мошенники благоденствовали – это чертово наваждение. Делай, как сказано, Том. Пиши!
– Что мне писать, батюшка? – сказал Том с горестной покорностью.
– Запиши, что отец твой, Эдвард Теливер, принял службу у Джона Уокима, потому что я хочу облегчить бедственное положение жены и умереть на старом месте, где и я и отец мой, мы родились. Напиши это как следует, ты уж знаешь как, и потом напиши, что всего этого я не прощаю Уокиму; и хотя я буду служить ему честно, я от души желаю ему всякого зла. Запиши это.
Мертвая тишина была в комнате, пока томово перо двигалось по бумаге. Мистрис Теливер была поражена; Магги дрожала, как листок.
– Теперь прочти, что ты написал, – сказал мистер Теливер.
Том прочел громко и медленно.
– Напиши далее, что ты будешь помнить, что Уоким сделал твоему отцу, и что ты отплатишь ему за то, если только представится случай. И подпиши Фома Теливер.
– О, нет, батюшка, милый батюшка! – воскликнула Магги, задыхаясь от ужаса: – не заставляйте Тома писать подобные вещи.
– Молчи, Магги! – сказал Том. – Я напишу.
Книга четвертая
Долина унижение
ГЛАВА I
Вариации на тему протестантизма, неизвестные самому Боссюэту
Быть может, вам случалось путешествовать по Роне в жаркий летний день, и вы, верно тогда чувствовали какую-то невольную тоску при виде печальных развалин деревенек, покрывающих ее берега. Развалины эти свидетельствуют, как однажды воды этой быстрой реки поднялись, клокоча и пенясь, выше берегов и разлились далеко, далеко, уничтожая все на своей дороге, превращая жилища человека в голую пустыню. Странный контраст! – думали вы, верно – между впечатлением, производимым этими печальными остатками простеньких домиков нашей современной пошлой эпохи, и тем же впечатлением, которое на нас производят развалины замков, окаймляющих Рейн. Там существует такая гармони я между рассыпавшимися обломками и зелеными уступами скал, что, кажется, они так же свойственны этой горной стране, как, например сосна. Скажу более: и во дни их постройки и славы они не могли быть в разладе с окружающей природой. Строивший их народ, кажется, наследовал от его матери-земли великую тайну красоты форм. И была то эпоха романтическая! Хотя эти бароны-разбойники и были отчасти угрюмые, пьяные людоеды, но они отличались каким-то величием диких зверей. Они скорее были лесные кабаны с клыками, чем обыкновенные домашние свиньи. Они были постоянным выражением борьбы демонской силы с красотою, добродетелью и нежною стороною жизни. Они представляли прекрасный контраст с странствующим трубадуром, нежной принцессой, набожным монахом и робким жидом. Это было время ярких цветов, когда лучи солнца ярко отдавались в светящейся стали и освещали богатые знамена. Это было время приключений и жестокой борьбы – нет, скорее оно было временем развитий религиозного искусства и энтузиазма. Не тогда ли выстроены дивные соборы, и не тогда ли могущественные государи, оставив свои дворцы, отправлялись на Восток умереть при осаде какой-нибудь мусульманской твердыни? Вид замков, на берегах Рейна возбуждает во мне поэтическое вдохновение, ибо они принадлежат к великой исторической жизни человечества и являют предо мною целую эпоху. Но эти мрачные, уродливые скелеты деревенек, покрывающих Рону, наводят меня на неутешительную мысль, что жизнь большею частью есть ничто иное как узкое, уродливое, пресмыкающееся существование, которое само несчастье не может возвысить, но выказывает еще во всей его пошлой наготе. Я убежден, и не скрываю, что это злая мысль, что жизнь, которой следы теперь представляют эти обломки и развалины, была частью одной огромной суммы темного, никому неизвестного существование, которое предано будет забвению наравне с поколениями муравьев и бобров.
Быть может, и вами овладело подобное гнетущее чувство, следуя за жизнью нашего старомодного семейства берегов Флоса, которого также несчастье едва, могло возвысить над уровнем Трагикомедии. Вы говорите: это скаредная жизнь – жизнь Теливеров и Додсонов, жизнь, не озаряемая никакими великими принципами, романтическими приключениями, или деятельною верою, доходящею до самопожертвование, не возмущаемая ни одною из тех диких неукротимых страстей, порождающих несчастья и преступление. Нет! в этой жизни и первобытной, грубой простоте потребностей нет того тяжелого, покорного, плохо-уплачиваемого труда, того детского чтение по складам великой книги природы, придающих столько поэзии жизни простолюдина. В этой жизни существуют условные понятия света и манер, но совершенное отсутствие знание и образование. Конечно, это самая прозаическая форма человеческой жизни, это гордая, почтенная особа в старомодном чепце: это светский обед без hors-d'oeuvres. При ближайшем наблюдении за этими людьми, даже когда железная рука несчастья потрясла их существование, вы не видите в них ни малейших следов религии, тем менее христианской веры. Их вера в невидимого, сколько она обнаруживается, кажется несколько идолопоклоннической. Их нравственные понятия, хотя и содержатся с непостижимым упрямством, по-видимому, не имеют более твердого основание, как наследственную привычку и обычай. Невозможно жить в обществе таких людей: вы задохнетесь от недостатка стремление к изящному, ко всему великому и благородному. Вас раздражают эти скучные люди, составляющие как бы население, несоответствующее земле, на которой они живут; вас сердит эта богатая равнина, по которой протекает быстрая река, связывающая пульс старого английского городка с биением могучего сердца всего мира. Самое страшное суеверие, бичующее своих богов, или свою собственную спину, кажется, более соответствует таинственности человеческой судьбы, чем нравственное и умственное состояние муравьеобразных Додсонов и Теливеров.
Я совершенно разделяю с вами это мнение; я постигаю всю гнетущую пошлость этой жизни; но надо самому испытать это чувство, чтоб понять, как сильно оно действовало на жизнь Тома и Магги, как оно действовало на многие юные натуры, которые, во всеобщем стремлении человечества вперед, возвысились в умственном отношении над предыдущим поколением, с которым они, однако, связаны сильнейшими узами, страдание мученика или жертвы, необходимое условие исторического развития человечества, встречается в указанном виде во всяком городе, в сотнях неизвестных сердец. Мы не должны отшатнуться от этого сравнение великих вещей с мелкими. Не говорит ли нам наука, что высшая цель ее есть стремление к всеобщему обобщению и соединению самых мелких вещей с величайшими? Для занимающихся естественными науками, нет мелочей; малейший факт возбуждает в нем целый ряд вопросов об отношениях и условиях этого факта. Без сомнения, то же происходит при изучении человеческой жизни.