- То-то и оно, - медленно проговорил Пилат. - Значит, она - только твоя. Вы как малые дети, которые думают, что мир кончается за их кругозором, а дальше уже ничего нет. А мир велик, Иосиф, в нем есть место для многого. Думаю, и в нашей действительности есть место для многих истин. Смотри: я чужестранец в этом краю, и далеко за горизонтом мой дом; и все же я не могу сказать: эта страна неправильная. Так же чуждо мне и учение вашего Иисуса; утверждать ли мне по этой причине, что оно ложно? Я думаю так, Иосиф: все страны - правильны; только мир должен быть безмерно просторным, чтобы все они вместились в него, рядом друг с другом, одна за другой. Вот если б кто-нибудь захотел поместить Аравию на то же место, где лежит Понт, то это было бы неправильно. Точно так же и с истинами. Мир должен быть безгранично велик, просторен и волен, чтоб вместились в него все подлинные истины. И я думаю, Иосиф, такой он и есть. Взойди на очень высокую гору - с вершины ее увидишь, как сливаются предметы, как бы уравниваясь в единую плоскость. Так и истины сливаются, если смотреть на них с некоей высоты. Однако человек не живет и не может жить на вершинах; ему довольно видеть вблизи дом свой или поле, полные истин и осязаемых предметов; вот подлинное место человеку и делам его. Но временами он может поднять взор на горные хребты или к небу и сказать себе, что если глядеть с высоты, то истины и предметы, правда, остаются, ничто не отнято из них, но они сливаются с чем-то гораздо более свободным, что уже - не его достояние. Возлюбить этот широкий образ и при этом возделывать свою маленькую ниву - это, Иосиф, почти как богослужение. И я думаю - Отец небесный того человека, о котором мы говорим, действительно существует где-то, но отлично уживается с Апполоном и другими богами. Частично они проникают друг в друга, частично соседствуют. Взгляни - в небе невероятно много места. Я рад, что есть там и Отец небесный.
- Ты не горяч и не холоден, - молвил, вставая, Иосиф из Аримафеи. - Ты только тепел.
- Нет! - сказал Пилат. - Я верю, верю, я горячо верю, что истина есть, и человек познаёт ее. Было бы скудоумием думать, что истина существует для того лишь, чтобы человек не мог ее познать. Он познаёт ее, да; но - кто? Я или ты? Быть может, все? Я верю - каждый владеет частицей ее: и тот, кто говорит "да", и тот, кто говорит "нет". Если бы эти двое объединились и поняли друг друга, возникла бы истина в полном виде. Конечно, "да" и "нет" нельзя соединить, но люди-то всегда могут объединиться; в людях больше истины, чем в словах. Мне более понятны люди, чем их истины; но ведь в этом - тоже вера, Иосиф Аримафейский, для этого тоже надо поддерживать в себе восторг и экстаз. Я - верю. Верю абсолютно без сомнений. Но - что есть истина?
1920
Император Диоклетиан
© Перевод Н. Аросевой
Рассказ этот вышел бы, несомненно, куда сильнее, если б героиней его выступила дочь Диоклетиана или иное юное и невинное создание; увы, историческая правда принуждает нас вывести на сцену сестру Диоклетиана, пожилую достойную матрону, по мнению императора, несколько истеричную особу со свойством все преувеличивать, которую старый тиран отчасти даже и побаивался. Поэтому, когда ему доложили о ней, Диоклетиан прервал аудиенцию, которую он давал наместнику Киренаики (в сильных выражениях изъявляя последнему свое недовольство), и прошел навстречу сестре до самой двери.
- Ну что, Антония? - бодрым тоном заговорил он. - С чем пришла? Опять у тебя какие-нибудь погорельцы? Или мне принять меры, чтобы в цирках не мучили диких животных? А может, ввести в легионах воспитание нравственности? Давай говори скорее, да садись!
Но Антония не села.
- Диоклетиан! - произнесла она чуть ли не торжественно. - Я должна кое-что сказать тебе.
- Так, так. - Император почесал в затылке с видом человека, смиряющегося с обстоятельствами. - Только, клянусь Юпитером, как раз сегодня у меня столько дел! Нельзя ли как-нибудь в другой раз?
- Диоклетиан! - неуступчиво повторила сестра. - Я пришла сюда сказать, что ты должен прекратить преследования христиан.
- Что это так вдруг? - забормотал старый император. - После того как три века сряду…
Он внимательнее всмотрелся в ее взволнованное лицо; вид матроны, с ее строгими глазами, с судорожно стиснутыми ладонями, с пальцами, искривленными подагрой, был исполнен пафоса - и император поторопился сказать:
- Ну ладно, потолкуем об этом. Но прежде, будь добра, сядь.
Антония послушалась машинально, присела на краешек стула; от этого ее воинственность несколько потеряла - женщина как бы уменьшилась, сбилась; уголки губ ее дрогнули в сдерживаемом плаче.
- Эти люди так святы, Диоклетиан! - с трудом проговорила она. - И вера их так прекрасна… Уверена, если бы ты их знал… Диоклетиан, ты должен узнать их! Увидишь, тогда… тогда твое мнение о них совершенно изменится…
- Да я вовсе неплохого мнения о них, - мягко возразил Диоклетиан. - Я-то знаю: то, что о них болтают, всего лишь сплетни и клевета. Это все наши авгуры придумывают - сама понимаешь, ненависть к конкурентам и так далее. Я велел в этом разобраться и услышал, что христиане в общем вполне приличные люди. Очень честные и самоотверженные.
- Почему же ты тогда их так преследуешь? - изумленная, спросила Антония.
Диоклетиан приподнял брови.
- Почему? Ну, знаешь ли! Так делается испокон веков, правда? И при всем том не заметно, чтоб их становилось меньше. Все эти разговоры о преследованиях сильно преувеличены. Разумеется, время от времени приходится примерно наказать нескольких…
- Почему же?! - воскликнула матрона.
- По политическим соображениям. Видишь ли, дорогая, я могу привести целый ряд причин. Например, что таково желание народа. Во-первых, это отвлекает его внимание от других вещей. Во-вторых, дает ему твердую уверенность в том, что мы правим сильной рукой. А в-третьих, это вообще как бы национальный обычай. И скажу тебе, ни один разумный государственный деятель, сознающий свою ответственность, не станет без нужды посягать на обычаи. Такое посягновение только порождает чувство непрочности и… гм… какого-то развала. Я, моя золотая, за время моего правления ввел больше новшеств, чем кто-либо. Но они были необходимы. А то, что не необходимо, я делать не стану.
- Но справедливость, Диоклетиан, - тихо промолвила Антония, - справедливость необходима. Я требую от тебя справедливости.
Диоклетиан пожал плечами.
- Преследование христиан справедливо, ибо отвечает действующим законам. Знаю, знаю, что вертится у тебя на языке: что я мог бы отменить эти законы. Мог бы, но не сделаю этого. Милая Тоничка, помни: minima non curat praetor; не могу я заниматься мелочами. Прими, пожалуйста, в соображение, что у меня на шее вся администрация империи; а я, девочка, переделал ее до основания. Я перестроил конституцию, я реформировал сенат, централизовал управление, реорганизовал весь бюрократический аппарат, заново перекроил провинции, упорядочил систему управления ими - и все это дела, необходимые в интересах государства. Ты женщина, и не разбираешься в этом, но самая серьезная задача для государственного деятеля - наладить администрацию. Посуди сама, что значат какие-то христиане в сравнении… ну, допустим, в сравнении с учреждением имперского финансового контроля? Глупости все это.
- Но, Диоклетиан, - вздохнула Антония, - ты можешь так легко это устроить…
- Могу. И - не могу, - решительно ответил император. - Я поставил всю империю на новый административный базис, и народ почти не заметил этого. Потому что я не тронул его обычаев. Стоит отдать им парочку христиан, как люди воображают, будто все осталось по-старому, - и нет никакого беспокойства. Милая моя, государственный деятель обязан знать, до каких пределов вправе он отважиться на реформы. Вот так.
- Значит, - с горечью проговорила матрона, - только для того, чтоб тебя не беспокоили здешние бездельники и крикуны, ты…
Диоклетиан усмехнулся.
- Если хочешь, и для этого. Но скажу тебе - я ведь читал книги твоих христиан и немного размышлял о них.
- И что же дурного ты в них нашел? - резко вскинулась Антония.
- Дурного? - задумчиво повторил император. - Напротив, в них кое-что есть. Любовь и прочее… хотя бы вот презрение к мирской суете… В сущности, прекрасные идеалы, и не будь я императором… Знаешь, Тоничка, кое-что из их учения мне очень понравилось; было б у меня побольше досуга… чтоб подумать о своей душе… - Старый император в раздражении хлопнул ладонью по столу. - Но это абсурд. С политической точки зрения - совершенно невозможная вещь. Неосуществимо все это. Разве можно устроить царство божие? На чем там строить администрацию? На любви? На слове божием? Знаю я людей! Политически учение это так незрело, так нереализуемо, что… что… прямо-таки преступно.
- Но они вовсе не занимаются политикой! - с жаром защищала христианство Антония. - И их священные книги не касаются политики ни словом!
- Для практика и государственного деятеля все - политика, - возразил Диоклетиан. - Все приобретает политическое значение. Любую идею надлежит оценивать с позиций политики: как ее можно осуществить, что из нее сделать, к чему она приведет. Дни и ночи, дни и ночи ломал я себе голову над тем, как бы политически реализовать христианское учение; и вижу - это невозможно. Поверь мне, христианское государство не продержится и месяца. Ну, скажи на милость: как устроить армию в духе христианства? Можно ли по-христиански собирать налоги? Мыслимы ли рабы в христианском обществе? У меня большой опыт, Тоничка: ни одного года, ни даже месяца невозможно было бы управлять по христианским принципам… Потому-то христианство никогда и не привьется. Оно может быть религией ремесленников и рабов, но никогда, никогда - государственной религией. Это исключено. Понимаешь, все эти взгляды на собственность, на ближнего, это отрицание всякого насилия и так далее - вещи прекрасные, но практически неосуществимые. Не годятся они, Тоничка, для реальной жизни. Вот и скажи: что же с ними делать?
- Пускай неосуществимы, - прошептала Антония, - но это еще не значит, что они преступны.
- Преступно то, что вредно для государства, - сказал император. - А христианство способно парализовать высшую государственную власть. Этого нельзя допустить. Суверенная власть, моя милая, должна быть на этом, а не на том свете. Если я говорю, что христианское государство невозможно в принципе, то из этого логически вытекает, что государство не должно терпеть христианства. Добросовестный политик обязан трезво бороться против нездоровых и неосуществимых мечтаний. Тем более когда мечты эти - плод воображения рабов и сумасшедших.
Антония встала, тяжело дыша.
- Так знай же, Диоклетиан: я сделалась христианкой!
- Да ну? - слегка удивился император. - Впрочем, отчего же? Я ведь говорю, в христианстве что-то есть, и если это останется твоим частным делом… Не думай, Тоничка, что я не в состоянии оценить такие вещи. Я ведь тоже хотел бы снова стать… человеком с душою; с радостью, Тоничка, бросил бы я и звание императора, и политику, и все… только вот еще закончить реформу управления империей и прочий вздор; а там - там уехал бы я куда-нибудь в деревню… Штудировал бы Платона… Христа… Марка Аврелия… И этого, как бишь его, - Павла их, что ли… Но сейчас прости: у меня кое-какие политические совещания.
1932
Атилла
© Перевод Н. Аросевой
Утром гонец принес известие, что на юго-востоке вдали полыхало ночью огненное зарево. В тот день опять сеялся мелкий дождь, сырые поленья не желали загораться. Из кучки людей, укрывшихся в урочище, трое умерли от кровавого поноса. Еда вся вышла, и двое мужчин отправились за лес к пастухам; вернулись далеко за полдень, промокшие и смертельно усталые; от них с трудом добились, что дело плохо: овцы дохнут, коров пучит; когда один из посланных хотел увести собственную телку, оставленную в стаде перед бегством в лес, пастухи набросились на них с дубинками и ножами.
- Помолимся, - молвил священник, страдающий от дизентерии. - Господь смилостивится.
- Кристус элейсон, - забормотали удрученные люди.
Тут среди женщин вспыхнула визгливая ссора из-за какой-то шерстяной тряпки.
- Это что такое, проклятые бабы! - заорал староста и бросился разгонять женщин кнутом. Это разрядило напряжение беспомощности, мужчины снова почувствовали себя мужчинами.
- Сюда-то эти лошадники не доберутся, - подумал вслух один бородач. - Куда им в такую чащобу, по подлеску-то… У них, бают, лошади что козы, малые да тощие…
- Я так считаю, надо было нам оставаться в городе, - проговорил низенький раздражительный человечек. - Сколько денег ухлопали на укрепления… За наши денежки можно было такие стены возвести, что ого-го!
- Еще бы, - насмешливо подхватил чахоточный бакалавр. - За такие деньги можно было сложить стены из пирогов! Поди-ка, откуси кусочек - много народу вокруг этого брюхо набило, голубчик; гляди, и тебе бы перепало.
Староста предостерегающе хмыкнул; подобные разговоры были явно не к месту.
- А я все-таки считаю, - стоял на своем раздражительный горожанин, - что кавалерии против укреплений не того… Не пускать их в город, и все! И сидели бы мы в тепле…
- Ну и возвращайся в город, залезай под перины, - посоветовал бородач.
- Что ж мне одному-то, - возразил раздражительный. - Я только говорю, надо было всем остаться в городе и обороняться… Имею же я право сказать, что мы сделали ошибку? Сколько нам эти укрепления стоили, а теперь говорите - они ни к чему! Ну, знаете!
- Так или иначе, - подал голос священник, - должны мы уповать на помощь господа бога. Люди мои, ведь этот Атилла всего-навсего язычник…
- Бич божий, - прервал его монах, сотрясаемый лихорадкой. - Кара божия.
Люди примолкли, расстроенные. "Этот монах, горящий в лихорадке, только и знает проповедовать, а ведь он даже и не нашего прихода. Есть ведь с нами свой священник! - думали они. - Вот он - наш человек, он нас поддерживает и не так сурово обличает наши грехи. Будто мы так уж грешны", - досадливо ворочались мысли беглецов.
Дождь перестал, но тяжелые капли все еще срывались с шорохом с густых древесных ветвей. "Боже, боже, боже", - кряхтел священник, мучась своим недугом.
Под вечер караульные приволокли какого-то несчастного парнишку: бежал-де с восточной стороны, занятой гуннами.
Староста начал допрашивать беглеца, надувшись как индюк: видимо, он придерживался мнения, что такое официальное дело должно отправляться с возможной строгостью. Да, отвечал парнишка, гунны уже милях в одиннадцати отсюда и постепенно продвигаются вперед; заняли его город, он их видел, нет, не самого Атиллу, видел он другого ихнего генерала, толстого такого. Сожгли ли город? Нет, не сожгли; генерал тот выпустил воззвание, что мирных жителей не тронут, только пусть город даст корм лошадям, провиант и всякое такое. И пусть жители воздерживаются от всяких враждебных выпадов против гуннов, в противном случае будут применены суровые репрессии.
- Но ведь язычники убивают даже детей и женщин, - уверенным тоном заявил бородач.
Да вроде бы нет, ответил парнишка, в его городе не убивали. Сам-то он прятался в соломе, а когда мать принесла слух, будто гунны будут уводить молодых мужчин погонщиками их стад, он ночью убежал. Вот и все, что он знает.
Люди были недовольны.
- Всем известно, - заявил один, - что гунны отсекают младенцам руки, а что они творят с женщинами, и передать невозможно.
- Ничего такого я не знаю, - извиняющимся тоном сказал парнишка. По крайней мере, у них в городе было не так плохо. А сколько их, гуннов-то? Да, говорят, сотни две, больше не будет.
- Врешь! - крикнул бородач. - Все знают, их больше пятисот тысяч! И они все истребляют и сжигают на своем пути.
- Сгоняют людей в сараи и сжигают заживо, - подхватил другой.
- Детишек на копья насаживают! - возмущенно крикнул третий.
- И над огнем их жарят, язычники проклятые! - добавил четвертый, шмыгая насморочным носом.
- Боже, боже, - простонал священник. - Боже, смилуйся над нами!
- Странный ты какой-то, - подозрительно глянул на парнишку бородач, - как же ты говоришь, будто видел гуннов, когда сам в соломе прятался?
- Матушка их видела, - запинаясь, ответил тот. - Она мне на сеновал еду носила…
- Врешь! - загремел бородач. - Мы-то знаем: куда гунны являются, сейчас все объедят, как саранча. Листьев на деревьях, и тех после них не остается, понял?
- Господи на небеси! - истерически запричитал раздражительный горожанин. - И как, почему это случилось? Кто виноват? Кто их к нам пустил? Сколько денег на войско ухлопали… Господи боже мой!..
- Кто их пустил? - насмешливо откликнулся бакалавр. - А ты не знаешь? Спроси византийского государя императора, кто призвал на нашу землю этих желтых обезьян! Милый мой, да нынче уже всем известно, кто финансирует переселение народов! И все это называется высшей политикой, понял?
Староста хмыкнул с важным видом.
- Чепуха. Все не так. Эти гунны дома-то с голоду подыхали, сволочь ленивая… Работать не умеют… Никакой цивилизации… а жрать-то хочется! Вот и двинулись на нас, чтоб… это… плоды нашего труда. Одно знают: пограбить, разделить добычу - и дальше, язычники проклятые!
- Гунны - непросвещенные язычники, - вставил священник. - Дикий, темный народ. Это господь нас так испытует; помолимся же, воздадим хвалу ему, и все опять будет хорошо.
- Кара господня! - снова пророческим тоном начал выкликать монах в лихорадке. - Бог карает вас за грехи, бог ведет гуннов, и истребит он вас, как истребил содомлян! За прелюбодеяния и за кощунства ваши, за черствость и безбожие сердец ваших, за жадность вашу и обжорство, за греховное ваше благоденствие и поклонение Маммоне отверг вас господь и предал в руки врагов!
Староста прохрипел с угрозой:
- Полегче, domine, вы не в церкви, ясно? Гунны грабить явились. Сволочь голодная, оборванцы, голытьба…
- Это - политика, - стоял на своем бакалавр. - Тут замешана Византия.
Вдруг страстно заговорил какой-то смуглый человек, по профессии лудильщик:
- Какая там Византия! Это все котельщики, и никто другой! Три года назад шатался тут один бродячий котельщик, а у него была точно такая же маленькая тощая лошадь, как у гуннов!
- Ну и что с того? - спросил староста.