Доктор Фаустус - Томас Манн 29 стр.


Об этом госпожа Швейгештиль рассказала, когда они уже спускались по лестнице и выходили из дома, чтобы заглянуть на скотный двор. В другой раз, сказала она, ещё раньше, одну спальню заняла барышня из высшего общества, которая и произвела здесь на свет ребёнка, - говоря с артистами, она, конечно, может называть вещи, но не людей, их именами. Отец барышни, из высокопоставленных байрейтских судейских, купил себе электрический автомобиль, каковой и оказался источником всех злоключений. Ибо судье пришлось завести и шофёра, чтобы ездить на службу, а этот-то молодой человек, ничего особенного собой не представлявший, но довольно смазливый в обшитой галунами ливрее, возьми да и сведи с ума бедную барышню. Она от него забеременела, и когда это стало очевидно, у родителей начались невообразимые приступы ярости и отчаяния: они ломали руки, рвали на себе волосы, стонали, захлёбывались проклятьями и бранью. Отзывчивостью здесь не пахло - ни сельской, ни артистической, здесь господствовал дикий мещанский страх за репутацию; барышня, моля и рыдая, буквально валялась в ногах у разъярённых родителей. В конце концов и она и её мать упали в обморок. Что же касается председателя суда, то он - невысокий человечек с острой седой бородкой, в золотых очках, совершенно убитый горем, - однажды явился в Пфейферинг и переговорил с ней, госпожой Швейгештиль. Они договорились, что здесь, вдали от глаз людских, барышня разрешится от бремени, а потом, под тем же предлогом малокровия, задержится ещё на некоторое время. И уже уходя, маленький сановник ещё раз обернулся и со слезами, блеснувшими за стёклами в золотой оправе, ещё раз пожал ей, госпоже Швейгештиль, руку.

- Благодарю вас, милая, - сказал он, - за вашу доброту и отзывчивость, - подразумевая, однако, отзывчивость к сокрушённым родителям, а не к барышне.

Затем прибыла барышня, несчастное существо с раскрытым ртом и высоко поднятыми бровями; в ожидании знаменательного события она многое поведала госпоже Швейгештиль, признавая свою вину и не притворяясь совращённой; напротив, Карл, шофёр, ей даже говорил: "Неладно выходит, барышня, лучше нам это оставить". Но это оказалось сильнее её, и она готова была поплатиться за это смертью, что потом и случилось, а готовность к смерти, думалось ей, всё искупает. Она держалась весьма храбро также во время родов и под наблюдением доброго доктора Кюрбиса, которого нисколько не заботило, откуда взялся ребёнок, - лишь бы всё прочее было в порядке и плод шёл нормально, - произвела на свет девочку. Но, несмотря на деревенский воздух и хороший уход, барышня никак не могла оправиться после родов; она не изменила также своей привычке держать открытым рот и поднимать брови, отчего щёки её казались ещё худее, и когда вскоре за ней приехал её маленький сановный отец, при виде дочери у него снова блеснули слёзы за золотыми очками. Ребёнка отправили к "серым сёстрам" в Бамберг, а что касается матери, то она и сама превратилась в серую сестру, зачахнув от горя в своей комнатке, в обществе канарейки и черепахи, которых ей подарили сострадательные родители. В конце концов её послали в Давос, но это, видно, совсем её доконало: она почти тотчас же умерла, как того и хотела; и если правда, что готовность к смерти всё наперёд искупает, то, значит, бедняжка рассчиталась сполна и всё искупила.

Они побывали в коровнике, заглянули в конюшню и осмотрели свинарник, пока хозяйка рассказывала о несчастной барышне. Сходив ещё к курам и к ульям на задворки, друзья спросили, сколько с них причитается, но госпожа Швейгештиль отказалась от денег. Они поблагодарили за всё и покатили в Вальдсхут, чтобы поспеть на поезд. Что день не пропал даром и что Пфейферинг - любопытное место, признали оба.

В душе Адриана, до поры до времени не определяя его решений, запечатлелся облик этого уголка. Ему хотелось уехать, но уехать в гораздо более далёкие края, чем пригород, до которого можно добраться за час. Из музыки к "Love’s Labour’s Lost" к тому времени был готов фортепьянный набросок вводных сцен; однако работа не спорилась; трудно было соблюсти пародийную витиеватость стиля, она требовала непрестанно подстёгиваемой внутренней эксцентричности и будила охоту к дальним странствиям, к резкой перемене мест. Им овладевало беспокойство. Он устал от комнаты на Рамбергштрассе, вынуждавшей к постоянному общению с хозяйской семьёй и не гарантировавшей полной уединённости, ибо всегда мог кто-то нагрянуть с приглашением присоединиться к гостям. "Я ищу, - писал он мне, - я мысленно спрашиваю и прислушиваюсь к ответу извне, где находится место, в котором можно было бы, укрывшись от мира и без помех, поговорить один на один со своею жизнью, своей судьбой…" Странные, зловещие слова! У меня невольно холодеет тело и дрожит рука, пишущая эти строки, как подумаю, для какого диалога, для какой встречи и сделки он сознательно или бессознательно искал места.

Выбор его пал на Италию, куда он и отбыл в необычное для туристов время - в конце июня. Он убедил поехать с ним и Рюдигера Шильдкнапа.

XXIV

Когда я, ещё служа в Кайзерсашерне, навестил вместе со своей молодой женой на каникулах 1912 года Адриана и Шильдкнапа в облюбованном ими сабинском горном гнезде, друзья коротали там уже второе лето: зиму они провели в Риме, а в мае, с наступлением жары, снова направились в горы, в тот самый гостеприимный дом, где обжились за время трёхмесячного пребывания в прошлом году.

Местом этим была Палестрина, родина композитора Палестрины, в античности Пренесте, крепость князей Колонна, под именем Пенестрино упоминаемая Данте в 27-й песне "Inferno", живописно прилепившийся к горе посёлок, куда от церковной площади, расположенной ниже, вела ступенчатая, затенённая домами, не очень опрятная дорога. По ней бегали маленькие чёрные свиньи, и рассеянного пешехода того и гляди мог прижать к стене своим раздавшимся грузом обильно навьюченный ослик, ибо и ослы шагали по этой дороге вверх и вниз. По ту сторону селения дорога продолжалась в виде горной тропинки и, минуя капуцинский монастырь, вела на вершину холма к скудным обломкам акрополя, с которыми соседствовали развалины античного театра. За время нашего краткого там пребывания Елена и я неоднократно поднимались к этим почтенным руинам, тогда как Адриан, "не желая ничего видеть", ни разу за много месяцев не выходил за пределы тенистого капуцинского сада, излюбленного своего уголка.

Дом Манарди, пристанище Адриана и Рюдигера, был здесь, пожалуй, самым обширным, и, хотя семья хозяев состояла из шести человек, в нём легко разместились и мы, приезжие. Расположенный на ступенчатом подъёме, он представлял собой массивное и внушительное строение типа палаццо или даже укреплённого замка, отнесённое мною ко второй трети семнадцатого века, со скупо украшенным карнизом под плоской, едва выступающей гонтовой крышей, маленькими окнами и декорированными во вкусе раннего барокко воротами, в дощатую обшивку которых была врезана уже настоящая, снабжённая колокольчиком входная дверь. Нашим друзьям отвели весьма обширное помещение на первом этаже - двухоконную, похожую на зал жилую комнату с каменным, как во всём доме, полом, тенистую, прохладную, темноватую, меблированную простыми плетёными стульями и набитыми конским волосом кушетками, но настолько большую, что два человека, не мешая друг другу, могли здесь спокойно предаваться своим занятиям. К ней примыкали просторные, тоже очень неприхотливо обставленные спальни, третью из которых, точно такую же, как две другие, предоставили нам, гостям.

Семейная столовая и смежная с ней, изрядно превышавшая её размерами кухня, где принимали друзей из городка, - с мрачно монументальным колпаком над плитой, увешанная сказочными черпаками, а также поварскими вилками и ножами, которые могли бы принадлежать какому-нибудь великану-людоеду, с полками, битком набитыми медной утварью, котелками, мисками, блюдами, супницами и ступками, - находились в верхнем этаже, и здесь хозяйничала синьора Манарди - Нелла, как звали её родные, - кажется, имя её было Перонелла, - статная, римского типа матрона, с пухлой верхней губой, не очень смуглая, с добрыми светло-карими глазами, с гладко и туго зачёсанными, подёрнутыми сединой волосами, деятельная, по-сельски простая, умеренно полная женщина; она часто стояла уперев свои маленькие, но ловкие руки - на правой, по вдовьему обычаю, было два обручальных кольца - в бока, туго обтянутые фартуком.

От замужества у неё осталась дочь, Амелия, придурковатая девочка лет тринадцати или четырнадцати, имевшая обыкновение, сидя за столом, водить перед глазами ложкой или вилкой и повторять при этом с вопросительной интонацией какое-нибудь привязавшееся к ней словцо. Например, несколько лет назад у Манарди стояла на квартире аристократическая русская семья, глава которой, не то граф, не то князь, одолеваемый виденьями, беспокоил иногда по ночам обитателей дома, стреляя из пистолета в бродячих духов, являвшихся к нему в спальню. Воспоминаниями об этих, разумеется, ярко запечатлевшихся днях объяснялась настойчивая привычка Амелии вопрошать свою ложку: "Spiriti? Spiriti?" Но даже и мелочи не ускользали от её пристально меланхолического внимания. Как-то один немец-турист употребил слово "melone" - "дыня", - которое по-итальянски мужского рода - в женском роде, на немецкий манер, и после этого девочка, качая головой и грустно следя глазами за движениями ложки, тихо бубнила: "La melona? La melona?" Синьора Перонелла и её братья относились к такому бормотанью, как к чему-то привычному и, только уловив удивление постороннего человека, улыбались ему не столько извиняющейся, сколько растроганной и нежной, даже счастливой улыбкой, словно по какому-то приятному поводу. Елена и я тоже вскоре привыкли к бессмысленному бормотанию Амелии. Адриан с Шильдкнапом вообще уже перестали его замечать.

Упомянутые мною братья хозяйки, между которыми она в смысле возраста занимала промежуточную позицию, были: адвокат Эрколано Манарди - обычно, краткости и удовольствия ради, его именовали l’avvocato - гордость по-сельски простой и необразованной семьи, шестидесятилетний человек с взъерошенными седыми усами и хриплым подвывающим голосом, надсадным своим звуком временами напоминавшим ослиный, и синьор Альфонсо-младший, лет сорока пяти, - родные называли его ласково "Альфо", - крестьянин, которого мы, возвращаясь по вечерам с загородной прогулки, часто видели едущим с поля: верхом на своём длинноухом, под зонтиком, в синих защитных очках, он почти доставал до земли ногами. Адвокат, судя по всему, уже не занимался делами, свойственными его профессии, а только читал газету, - кстати сказать, целые дни напролёт, причём в жару разрешал себе сидеть в своей комнате при открытых дверях в одних подштанниках. Это вызывало неодобрение синьора Альфо, находившего, что правовед - "quest’uomo", говаривал он в таких случаях - позволяет себе слишком много. Порицая сию вызывающую вольность во всеуслышание, хотя и в отсутствие брата, он не внимал примирительным аргументам сестры, уверявшей, что полнокровие адвоката и сопряжённая с жарой опасность апоплексического удара поневоле заставляют его легко одеваться. В таком случае, возражал Альфо, quest’uomo следовало бы по крайней мере затворять дверь, чтобы ни родные, ни distinti forestieri не взирали на его непотребство. Высшее образование отнюдь не оправдывает самонадеянной распущенности. Было ясно, что здесь под благовидным предлогом получает выход некоторая ожесточённость contadino против просвещённого члена семьи, хотя - или вернее так как - в глубине души синьор Альфо разделял общее всем Манарди восхищение адвокатом, в котором они видели своего рода государственного деятеля. К тому же братья сильно расходились и во взглядах на жизнь, ибо адвокат держался консервативных, респектабельно верноподданнических убеждений, Альфонсо же, напротив, был вольнодум, libero pensatore, и критикан, строптиво настроенный в отношении церкви, королевской власти и governo, которых скопом обвинял в скандальной растленности: "Ha capito, che sacco di birbaccione?" - "Ты понял, какой это мешок жульничества?" - обычно заключал он свои инвективы, обнаруживая гораздо большую речистость, чем адвокат, который после нескольких кряхтящих поползновений к протесту сердито прятался за газету.

Ещё в этом доме жил со своей невзрачной и болезненной женой их кузен, брат покойного супруга госпожи Неллы, Дарио Манарди, кроткий, седобородый, крестьянского обличья человек, передвигавшийся с помощью палки. Но эта чета столовалась отдельно, тогда как нас семерых - братьев, Амелию, обоих долгосрочных постояльцев и приезжую пару - кормила из запасов своей романтической кухни синьора Перонелла, кормила со щедростью, никак не соответствовавшей нашей скромной плате за пансион, неустанно потчуя нас всё новыми и новыми яствами. Например, после того как мы успели отдать должное основательной minestra, жаворонкам с полентой, эскалопу в марсале, баранине или кабаньему мясу под сладким соусом, а также изрядным порциям салата, сыра и фруктов, и когда наши друзья, в ожидании чёрного кофе, уже закуривали свои привозные сигары, она могла спросить таким тоном, словно её осенила счастливая мысль сделать собравшимся заманчивое предложение: "Ну, а теперь, синьоры, немного рыбы?" Пурпурное местное вино, которое адвокат, кряхтя, пил залпом, точно воду, зелье слишком горячительное, чтобы употреблять его два раза в день как застольный напиток, однако, с другой стороны, слишком приятное, чтобы разбавлять его водой, - служило нам для утоления жажды. Рекомендуя его, падрона говорила: "Пейте! Пейте! Fa sangue il vino". Но Альфонсо отвергал эту теорию, считая её суеверием.

В предвечерние часы мы совершали великолепные прогулки, во время которых нередко раздавался весёлый смех по поводу англосаксонских шуток Рюдигера Шильдкнапа, - в долину, по дорогам, окаймлённым тутовыми деревьями, на простор заботливо возделанной земли, к её оливам и виноградным лозам, к её изобильным полям, разделённым на усадебки каменными оградами с почти величественными воротами. Надо ли говорить, что меня, и без того взволнованного встречей с Адрианом, бесконечно радовало классическое небо, на котором за несколько недель нашего пребывания в доме Манарди не появилось ни одного облачка, и вообще дух античности, который витал над страной, воплощаясь то в кладке колодца, то в живописной фигуре пастуха, то в демонической, напоминавшей Пана, голове козла? Адриан, разумеется, лишь улыбался и не без иронии качал головой в ответ на восторги моей гуманистской души. Эти художники весьма равнодушны к антуражу, не имеющему прямого отношения к той сфере работы, в которой они живут, и, стало быть, видят в нём всего лишь нейтральное, более или менее благоприятное творчеству обрамление. Возвращаясь в городок, мы глядели в сторону заката, и такого роскошного вечернего неба мне никогда больше не случалось видеть. На западном горизонте, в кармазинном ореоле, плыла маслянисто-густая полоса золота, - это было настолько необычно и настолько красиво, что, пожалуй, могло настроить и на шаловливый лад. И всё-таки меня немного коробило, когда Шильдкнап, указывая на волшебную картину, восклицал: "Обозрите сие!" - а Адриан разражался тем благодарным смехом, который у него всегда вызывали остроты Рюдигера. Мне же казалось, что он пользуется случаем заодно посмеяться и над нашей с Еленой восторженностью, и над самим явлением природы, столь великолепным.

О монастырском саде над городком, куда друзья по утрам поднимались со своими портфелями, чтобы работать порознь, я уже упоминал. Они попросили у монахов разрешения там располагаться, и таковое было им благосклонно дано. Мы тоже часто отправлялись с ними в душистую тень этого запущенного, обнесённого ветхой стеной вертограда, а придя на место, скромно оставляли друзей наедине с их занятиями, чтобы не на виду у обоих, которые и сами-то друг друга не видели, разделённые кустами олеандра, лавра и дрока, по-своему провести несколько предполуденных, нарастающе жарких часов: Елена вязала, а я, приятно взволнованный сознанием, что где-то поблизости Адриан продолжает сочинять оперу, почитывал какую-нибудь книжицу.

На довольно-таки расстроенном клавикорде, стоявшем в гостиной друзей, он однажды - к сожалению, только однажды за наше там пребывание - сыграл нам из законченных и почти целиком уже инструментованных для изысканного оркестра частей "забавной и приятной комедии, именуемой "Бесплодные усилия любви" - так называлась пьеса в 1598 году, - некоторые характерные места и несколько связанных между собой сцен: первый акт, включая явление в доме Армадо, и кое-какие отрывки из последующих действий, в частности монологи Бирона, которые Адриан давно уже вынашивал, - стихотворный в конце третьего акта, и ритмически свободный в четвёртом, - they have pitch’d a toil, I am toiling in a pitch, pitch, that defiles, исполненный комического, гротескного и всё же подлинного, глубокого отчаяния рыцаря по поводу его влюблённости в подозрительную black beauty, насыщенный яростным самобичеванием - By the Lord, this love is as mad as Ajax: it kills sheep, it kills me, I a sheep, - в музыкальном отношении удавшийся ещё лучше, чем первый. Это объясняется отчасти тем, что быстрая, отрывистая, сыплющая каламбурами проза подсказала композитору особенную, необычайно шутливую акцентировку, отчасти, однако, и тем, что самое выразительное и самое впечатляющее в музыке - это многозначительные повторы, остроумные или глубокомысленные возвращения уже знакомого; во втором же монологе блестяще напоминали о себе элементы первого. Так обстояло дело прежде всего с горьким самопоношением сердца, которое покорил "белёсый домовой бархатнобровый - две пули смоляные вместо глаз", особенно же с музыкальной картинкой этих проклятых любимых смоляных глаз, тускло сверкающим, составленным из звуков виолончели и флейты, лирически-страстным, но в то же время гротескным мелизмом, причудливо и карикатурно повторяющимся в прозе при словах О, but her eye - by this light, but for her eye, I would not love her, - причём темнота глаза подчёркнута здесь тональностью, а его сверкание передано уже малой флейтой.

Назад Дальше