Моя кровать была хорошим наблюдательным пунктом: одним взглядом с нее "просматривалась" вся палата, а если немного приподняться, то и половина улицы за окном, с другой же стороны в дверь я видел большую часть коридора, поэтому был очевидцем многих "коридорных" событий. Видел, как наш капитан обхаживал санитарку. Особенно смешно было: она несет судно из соседней палаты, а он за ней этаким гоголем то с одной, то с другой стороны. Потом они шушукались в углу. Еще нестарая, но замордованная жизнью, оттого, наверное какая-то неприметная, она как-то вдруг смущенно, но счастливо заулыбалась - и разом помолодела, похорошела. Потом капитан ушел вечером и вернулся утром с помятым лицом - явно с похмелья. Еще раз или два отсутствие капитана совпадало с выходными днями санитарки.
Дальше капитан переметнулся на кухню к посуднице, рослой, упитанной женщине примерно одних лет с ним. (Она три раза в день обходила палаты, собирала грязную посуду.) А бедная наша санитарка поминутно заглядывала к нам в палату, высматривала капитана, а тот всячески избегал встречи с нею. И вот однажды он бегом пронесся по коридору, юркнул в халате и тапочках под одеяло с головой. Потом высунулся оттуда и попросил старшего лейтенанта:
- Я заболел. Скажи, чтобы меня не беспокоили.
- Знаешь что-о! - сквозь зубы зло процедил старший лейтенант. - Катись-ка ты… знаешь куда?..
Санитарка заглянула в палату, увидела на кровати капитана, облегченно вздохнула и начала… подтирать пол, хотя уже подтирала его всего лишь час назад. Особенно старательно вытирала она в проходе между кроватями ее капитана и старшего лейтенанта. Полдня пролежал капитан, закрывшись с головой, и полдня бедная женщина крутилась около нашей палаты. Наконец он понял, что объяснений не избежать, охая и вздыхая, поднялся и пошел в коридор. Разговаривали они прямо за дверью, хоть и тихо, но отдельные фразы долетали до меня.
- Понимаешь, этот разведчик, с краю который лежит, как сыч, не спит по ночам. Привык там… по ночам шариться… К начальству уже вызывали…
- А чего таиться-то, Вань? Пойдем да и скажем: так, мол, и так…
Потом о чем-то бубнил он - я не слушал, я залез под подушку с головой. Пригрелся и задремал. Что было у них дальше, не знаю, но проснулся я от шума: санитарка, вся в слезах, причитая, жаловалась старшей медсестре:
- Жениться собирался… У меня ребятишки. Я привела его, сказала им… водкой поила из последнего, угощала, А он три дня походил и сбежал… Что я ребятишкам своим скажу?..
Старшая медсестра успокаивала ее, что-то ей говорила. Подошел наш майор, держась обеими руками за живот, спросил, в чем дело. Короче говоря, через несколько дней в госпитале состоялся суд чести. Кроме нашей палаты, на нем присутствовали офицеры-врачи. Мы со старшим лейтенантом не были. Ребята пришли, рассказывали, что суд решил просить командующего Харьковским военным округом понизить капитана в звании за аморальное поведение, за то, что он объедал и опивал бедных одиноких женщин.
Капитан пришел в палату перед самым отбоем - дал нам возможность потолковать. А говорили мы долго. И, как ни странно, не о нем. Говорили о ней. Она, конечно, дура. Без сомнения. Но ведь и каждой дуре хочется своего счастья…
Забегая вперед, скажу: когда через полгода глубокой осенью меня выписали из госпиталя и я приехал в Харьков в Отдельный полк резерва офицерского состава, то первым, кого там встретил, переступив порог проходной, был наш капитан, уехавший сюда еще два месяца назад. Одной звездочки на погонах у него не хватало - осталось только темное пятнышко. Но он и тут не оставлял своего занятия - втолковывал дежурному на проходной:
- Скажи ей, что, мол, уехал на фронт. Нету, мол, его тут. - И, повернувшись ко мне, пояснил: - Вот дура! Месяц с ней прожил, зарегистрирова… А-а, это ты, младший лейтенант! Явился, значит? И тут не будешь по ночам спать? Будешь следить за мной, да? Воспитывать меня?
- Где штаб? - спросил я у дежурного. - Куда документы сдавать? - Но не утерпел, повернулся к капитану: - А штамп о регистрации ты, конечно, поставил на продаттестате, так ведь?
Он захохотал:
- А ты откуда знаешь?
- На большее у тебя фантазии не хватит…
И вот тогда я подумал, что война - это не только когда убивают. Нет, не только. Война, оказывается, это еще и такие вот проходимцы. Они тоже убивают… Душу калечат… На всю жизнь.
А о любви мы и на фронте мечтали, ждали ее. Потому-то, наверное, так обожгли меня жгуче-черные с синеватой поволокой глаза перевязочной сестры Розы. Может, напомнила мне Роза ту операционную сестру в проскуровском госпитале, которой, может, уже и нет в живых. А может, другое - просто она первой так вот близко наклонилась ко мне и заглянула в глаза не с казенной участливостью, не из сострадания к моим ранам.
Не знаю, откуда кто узнал (а скорее всего на лице моем все было написано), но стоило только Розе зайти к нам в палату, как все поглядывали на меня сочувственно и подбадривающе, тут же объявлялось у каждого какое-либо неотложное дело. Друг за другом "ранбольные" поднимались торопливо и уходили. Не мог уйти только старший лейтенант. Он закрывал лицо газетой и начинал сопеть, показывая нам изо всей силы, что ничего не слышит. Роза пристраивалась на моей кровати и начинала перебирать мои волосы, гладить меня по лицу.
Как-то она удивленно воскликнула:
- Слушай, да ты седой!
- Старый я, Роза, потому и седой.
- Старый… Сколько тебе?
- Третий десяток уже.
- Десяток, он длинный. Правда, сколько?
- Через полгода будет двадцать один.
- Ну, тогда, коне-ечно, уже старый…
Мы смеялись тихо, зажимая рот ладонью и оглядываясь на старшего лейтенанта.
Как-то, когда мы оказались в палате вдвоем, старший лейтенант сказал мне, словно между прочим и с несвойственным ему этаким напускным ухарством (умный, тактичный человек, он таким тоном никогда не разговаривал):
- Вы… это самое… вы целуйтесь при мне. Я все равно ничего не слышу под газетой. - И, уже засмеявшись, просто сказал: - Попробуй накройся газетой и посопи там - такой резонанс она дает, что ничего не слыхать извне. Так что не стесняйтесь…
Но мы не целовались. Я просто не умел. Целоваться мы стали позже, когда я уже поднялся и начал ходить. Роза устраивала меня в перевязочное кресло, разматывала наполовину бинт на моей руке, сама шустро взбиралась ко мне на колени. Голова моя кругом шла. Но стоило кому-то зашебаршить за дверью, как Роза вскакивала и начинала мотать бинт - иногда заматывать, а иногда, наоборот, разматывать. Однажды врач, пришедшая за какой-то склянкой в шкафу, не оборачиваясь, спросила не без иронии:
- Вчера этому молодому человеку ты перевязывала руку, а сегодня - снова. Случилось что-то?
- Нет, ничего не случилось. Бинт размотался.
- А-а. Ну, если только размотался, тогда другое дело. Заматывать надо лучше.
- Учту. Замотаю.
- Но смотри, чтобы самой же потом не пришлось разматывать, - с каким-то скрытым смыслом сказала врач и посмотрела на нас взглядом человека, умудренного жизнью.
Теперь я с нетерпением ждал обеда, когда Роза закончит перевязки. А до этого времени я лежал на своей койке - на своем НП - и не спускал глаз с двери перевязочной в конце коридора. Роза поминутно открывала дверь, строила мне рожицы, показывала на пальцах, сколько еще осталось ей делать перевязок. А когда заканчивала последнюю, выскакивала из перевязочной, безапелляционным жестом пальчика сбрасывала меня с моей кровати, и мы шли куда-нибудь. Не важно куда, лишь бы подальше от людей, от любопытных глаз.
Казалось, счастливей нас нет людей. И это длилось не больше двух-трех недель. Когда мы с майором стали уже довольно активными бродячими, тут все и рухнуло.
Нашего майора осенила идея: сходить всей палатой в местный театр. Конечно, в сопровождении сестер как более молодой и более мобильной части медицинского персонала. Сестры охотно согласились. А Роза сказала, что не пойдет в театр. Я не принял это всерьез - как это она не пойдет, если я пойду!
После обеда начали собираться. Девчата принесли нам новое обмундирование, стали подшивать подворотнички. Нас с Сашей Каландадзе готовила к выходу в большой свет (малым светом мы считали наш госпитальный клуб) сестра-массажистка Вера Москалева. Она гладила наши гимнастерки, брюки, пришивала погоны. И без умолку щебетала. Говорунья она была отменная. Помню, поначалу Вера показалась мне почему-то не шибко красивой - может, действительно у нее черты лица не совсем правильные, - но через несколько минут я был буквально ею очарован. У нее очень подвижное, одухотворенное лицо, умные серые глаза. Недаром Саша по часу "лечит" у нее свою ногу. Вера называла нас с Сашей ласково младшенькими лейтенантиками и говорила, что мы чем-то похожи между собой - оба черные, оба длинные и худые.
- Ты вот что, - сразу же перешла она со мной на "ты", - если хочешь, чтобы Роза пошла в театр, иди заранее уговаривай ее. - И, подавая мне обмундирование, добавила: - Только она все равно не пойдет.
- Это почему же?
- Не пойдет, и все.
- Вообще-то ты очень логично объясняешь, - заметил Саша, разглядывая начищенный до блеска сапог. И спросил у меня: - Тебе почистить сапоги?
- Я ему почищу потом, сама. А сейчас пусть одевается в форму и идет покорять блеском погон Розу.
- Я пойду в пижаме - это быстрее.
- Вот уж не советую. В пижамах вы тут все примелькались. А явишься в погонах да в ремнях, не устоит. Я бы не устояла. Иди.
И я оделся и пошел. Домой к Розе пошел. Долго ее уговаривал. Сердился. Брался за дверную скобку, собираясь уходить, предупреждая при этом, что больше уж никогда не вернусь. И она сдалась. Согласилась. Неохотно, обреченно стала собираться. Она собиралась словно на эшафот - столько было тоски в ее глазах.
Мы пришли в палату, когда там уже все были в сборе. Девчата без своих традиционных и привычных для нас белых халатов были ослепительны даже в простеньких цветастых платьишках. Я не удержался:
- Боже мой! Откуда вы такие взялись?
Одна только Роза не сияла. Девчата посматривали на нее с любопытством и с каким-то непонятным для меня затаенным выжиданием (это я потом припомнил). Но без сочувствия. Сочувствовали они, кажется, больше мне…
- Пора выходить, - скомандовал майор и подхватил под руку старшую по возрасту среди сестер сестру-хозяйку Аллу Сергеевну, направился первым по коридору.
Мы вышли на замечательную улицу - зеленую, мирную, не по-военному тихую. Еще было светло. Мы шли по тротуару - по дощатому, по щелястому. Боже мой, сколько я лет не ходил по тротуару! Кажется, вечность. Товарищи мои не меньше меня радовались и этой пошехонской улице, заросшей травой-муравой, и тихому ясному закату, в который не надо всматриваться, по привычке отыскивая знакомые контуры вражеских штурмовиков. Мы были в восторге от того, что вот мы живы, и через час будем живы, и завтра будем живы, и через неделю непременно будем живы. Разве можно жить и не восторгаться такой уверенностью!
Оказывается, как это здорово - жить!
От сознания, что ты живой и возле тебя - рука в руку - симпатичная девушка, хотелось заплакать. Никогда такого за собой не замечал. Подумал: разнежился я в госпитале, раскис. В общем, расслюнявился. И только позже понял, что тогда мы, двадцатилетние, разучились уже плакать от горя, мы жили рядом со смертью и не плакали, когда теряли своих самых близких, но, может быть, поэтому стали мы слишком чувствительными к нежности, к красоте.
Я не помню, каково здание театра в Ахтырке, хотя, наверное, это был первый театр, который я посетил в своей жизни. Шла оперетта на украинском языке "Весилля у Малиновци". Украинский язык всегда казался для меня нарочито искаженным русским и поэтому смешным. А тут зал буквально покатывался от смеха. Мы хохотали после всех - пока переведем реплику с украинского на русский да сообразим, что к чему, только тогда вдогонку хохочем.
Но, видимо, всегда так в жизни бывает: в самый разгар веселья является беда.
В первом антракте к Розе, стоявшей около Веры с Сашей (она все время от меня обособлялась), вдруг подошел рассвирепевший молодой человек с черной кудрявой шевелюрой, что-то сказал ей резкое, дернул за руку и пошел обратно. Роза, опустив голову, обреченно побрела за ним.
Я не сразу сообразил, что произошло. Кинулся было следом. Но передо мной очутилась Вера, зашептала мне в лицо:
- Тихо… тихо… тихо. - Приблизилась ко мне совсем вплотную, ухватила незаметно для окружающих цепко меня за здоровую руку. - Тихо… Все идет, как и следовало ожидать… Тебе говорили.
Что мне говорили? Кто мне говорил?..
До половины второго действия сидел я как оглушенный: кто он, этот неполноценный (все полноценные - а армии), какие у них с Розой отношения? Не терпелось все выпытать у Веры.
И вдруг неожиданно я почувствовал, как становлюсь спокойнее. Подобрался весь, словно внутри меня закрутили пружину. Уже ничто не проскальзывало мимо меня. Со стороны Веры с Сашей уловил фразу: "Да их не поймешь - разошлись или не разошлись…"
Наш ряд уже не хохотал так над Яшкой-артиллеристом, как в первом действии, - я понятно почему, а остальные устали в духоте переполненного зала. Переоценили, видно, свои силы. Уже потихоньку расстегнули воротники гимнастерок, распустили ремни и портупеи, обмахивались пилотками. И тут с левого фланга от майора по ряду передали шепотом приказ:
- Закругляйся… Слева по одному короткими перебежками из зала за мной на свежий воздух марш…
Хохотнул наш ряд несколько невпопад с событиями на сцене и покинул зал. На улице было темно и приятно свежо. Мы уже не щеголяли перед нашими дамами новенькими негнущимися погонами, шитыми желтым шелком, и хрустящими портупеями. (В этот вечер, кстати, я впервые надел офицерские погоны, на фронте в маскхалатах мы ходили без погон. А портупею у нас носили и рядовые разведчики, не для форса носили, для удобства - поддерживала поясной ремень, на котором у разведчика навешано с полпуда всяких железок…) "Кавалеры" напрочь порасстегивали гимнастерки, а к концу пути совсем поснимали их - мельтешили в темноте белыми нижними рубашками. Теперь уж не они вели сестер под руку, а сестры волокли их. Один я самостоятельно вышагивал впереди, но никто никак это не комментировал, не подтрунивал надо мной.
В палату входили "театралы" по-разному: Саша Каландадзе чуть ли не вприскочку на одной ноге, опираясь на плечо Веры, танкист - подволакивая раненую ногу, держа снятую гимнастерку под мышкой. Он сразу от двери запустил ее, глаженую, с белоснежным воротничком, под кровать. Комбат вошел неторопливо, но было видно, что из последних сил, положил скомканную гимнастерку на тумбочку и, не снимая сапог, плюхнулся на кровать, свесив ноги на пол. Только один майор, подойдя вместе со всеми к воротам госпиталя, сказал, что он проводит свою даму домой.
Ужин стоял на тумбочках. Кто-то из сестер спросил:
- Может, разогреть?
Никто не удостоил ее ответом - не до того было. Сашка заглянул под салфетку.
- А почему так мало? - протянул он разочарованно. - Вера, пошарь там в тумбочке, и все, что там есть, вытаскивай.
Я ел молча, ни на кого не глядя. Но чувствовал, что на меня посматривают соболезнующе. Подошла Вера, наклонилась, как над больным, положила руку мне на голову.
- Наплюй ты на все это.
- Уже сделал. Разве ты не видела?
Вера по-дружески потрепала меня по щеке и отошла к Сашке - кормит его заботливо, как маленького.
Спали все в эту ночь мертвецки - как пулеметом покошенные. Один я глазел в темноте. Уже успокоившийся, внутренне собранный, так сказать, отмобилизованный, я анализировал наши взаимоотношения с Розой, вспоминал все мелочи. Действительно, по вечерам мы почти никогда не встречались. Как ни просил я, она всегда находила какие-либо отговорки, чтоб только не прийти. Значит, это неспроста, значит, по вечерам она встречалась с ним, с тем… неполноценным. Оказывается, он актер местного театра.
Мои исследования прервали осторожные шаги по коридору. Дверь в палату тихо отворилась, и на пороге появился майор. Он окинул взглядом койки - все "театралы" спали. На цыпочках прошел к своей тумбочке, взял зеркальце и так же осторожно вышел в коридор, оставив дверь приоткрытой. Мне было видно, как он зыркнул в оба конца коридора, повернулся к лампочке и стал внимательно рассматривать в зеркальце свои губы. Он рассматривал тщательно и неторопливо. И вдруг где-то скрипнула дверь. Майор проворно сунул зеркальце в нагрудной карман кителя и с деловой, озабоченной миной на лице повернул в палату. Эта мгновенная метаморфоза показалась мне до того смешной, что, когда он, приседая на носки, проходил мимо моей кровати, я шепотом спросил его:
- Ну и как?
Он вздрогнул от неожиданности и так же шепотом спросил:
- Чего тебе?
- Я говорю, помада не осталась?
Майор остановился у меня в ногах. Постоял немного, привыкая к сумраку.
- Слушай, а ты случайно в самом деле не лунатик?
Мне стало совсем весело. Я ему ответил:
- Я разведчик, товарищ майор… А еще могу бесшумно ходить и по-пластунски быстро ползать. Вы это тоже учтите…
Майор перегнулся через спинку моей кровати.
- Мы, наверное, выселим тебя из палаты. В другую.
- Вы думаете, в другой не будет таких, за которыми нужен глаз да глаз, а?
- Мы тебя - в одиночку.
Утром я никому ничего не сказал. Майор это оценил. А после обеда сестра-хозяйка подошла ко мне, когда я с комбатом играл в шахматы, осмотрела критически мою пижаму.
- Она у тебя не грязная?
Я оглянулся. Глаза у нее были полны смеха и… счастья.
- Нет, Алла Сергеевна, не грязная. И… не тесная. И даже - не велика…
Мы захохотали откровенно, сразу оба. Комбат удивленно откинулся на спинку стула. Она мягко толкнула ладонью меня в лоб и, все еще смеясь и оглядываясь на меня, пошла по коридору. Комбат долго, задумчиво смотрел ей вслед. Вздохнул, когда она зашла за поворот.
- Хорошая женщина. Кому-то достанется после войны такое счастье: и симпатичная на личико - обрати внимание, какие у нее глаза выразительные…
Теперь частенько можно было слышать заливистый смех сестры-хозяйки и рокочущий басок майора.
Мои сердечные дела закончились "великолепной" (прямо как в плохом романе) демонстрацией: через день после похода в театр я подошел к Розиной сестре, стоявшей после работы с подругами у главного корпуса, резко надорвал Розину фотокарточку, которую она мне дарила недавно, и протянул ее ей.
- Передайте Розе, - сказал я беззаботно.
Сестра вспыхнула, как кумач, но карточку взяла. Что-то хотела сказать мне, даже подалась всем корпусом навстречу, но я повернулся, гордо ушел. А вечером ко мне подошел Саша Каландадзе и, глядя куда-то мимо меня, сказал:
- Пойдем. Вера велела привести тебя.